…Попал он в эти места не по своей прихоти. Запротестовал, когда дело коснулось твёрдого задания. Отвёз бы властям положенное количество хлеба – и был бы спокоен. Да по-своему захотел распорядиться, как привык распоряжаться за свою крестьянскую жизнь. Нашлась сила потвёрже, не устоял перед нею Данила.
День тот тревожный, круто повернувший жизнь, Данила запомнил крепко. Помнит и гумно, где всё происходило, и человека, с кем разговаривал не первый раз.
– Данила Севастьяныч, вам последнее слово: не отвезёте хлеб – пойдёте под революционный суд, – говорил тот человек с револьвером на поясе. – Советская власть не может мириться с теми, кто встаёт на её пути супротив.
– Хлеб нужен? Берите!.. Только и мне он тоже нужен, – ответил тогда Данила, а спорить больше не стал.
Через сутки дом опустел, подался Данила в иные края, где думал продолжить свою независимую ни от кого крестьянскую жизнь. Слухи привели в безвестное ему ранее отдалённое село в отрогах древних Саян.
Жизнь свою Данила повёл вроде по-прежнему – без суеты, вдалеке от придирчивых представителей власти. В просторной долине нашлось для него несколько десятин свободной земли – распахал. Добыл плодовитых семян пшеницы – хлеб стал хороший выращивать. Однако спокойной жизни не получилось.
* * *Шум на улице Данила услышал, как только загасил слабо светившую пятилинейную керосинку и лёг спать. Вначале подумал: поднялся ветер, стучит ставнями, полотнищами ворот. Ветер – привычный осенний странник. Гуляет по оголённым лесам, опустевшим пажитям. Собирает по селениям летнее тепло – скоро зима, теплу оставаться незачем.
Данила прислушался: шум не от ветра. У ворот – конский топот, осторожный людской говор.
В ставень постучали. Данила вышел на крыльцо.
– Кого Бог послал?
– Свои, батя.
– Что-то не признаю.
– Да хоть и чужие – не бойся. Не тронем. Нам всего – отдохнуть часа три-четыре самим да и лошадок покормить надо.
В сумерках не сразу узнал Данила среди приезжих знакомого мужика. Прохор Дубов!.. Боже мой, кого вижу! Крепко пожал руку, дружески похлопал по плечу. Не виделись, прикинул в уме Данила, лет десять – пятнадцать… Прохор раздался в плечах, заматерел.
Спешились другие конники, поздоровались с Данилой за руку – вроде бы мужик неплохой, с Прохором разговаривает охотно, по-свойски.
– Так што, Севастьяныч, с ночлегом не откажешь? – спросил Прохор.
– Куды деваться? Вас сколя тут, молодцов?
– Дюжина.
– По половине, на две хаты разделимся. Одни – ко мне, других, можно помене, трёх-четырёх, к Аниске Гребневой определим. Вдова. Живёт почти рядом, через дорогу наискосок.
Отец Прохора Павел Егорович жил на Заплываевской, соседней с Даниловой, заимке, в округе слыл домовитым и хлебосольным хозяином. Частенько бывал у него в гостях Данила, шутил-разговаривал с парнем-подростком, вихрастым шалунишкой Прошкой…
А больше свидеться было будто и не суждено – уехал, покинул Данила родной угол.
Прохор около года прослужил в колчаковском ополчении. Тоска… Смуть… Тоска – по родному дому, смуть – от неизвестности, что ждёт впереди. Одно в душе негасимое желание – скорее на родину! Ждут мать и отец – пахать землю, вести хозяйство. Ждёт невеста Настя.
Покинул ополчение Прохор на безлюдном полустанке под Тайшетом. В утренней полумгле никто и не заметил, как он спрыгнул из тамбура вагона и скрылся в лесу. Ушёл без винтовки, с малой долей, на самый крайний случай, дорожного харча. Не попутчик боле Прохор адмиралу Колчаку – дороже всего на свете мирские дела!
Не более года в доме шло по-людски, обычаем неторопливой, выверенной наперёд умом и опытом крестьянской жизни. Набирался Прохор от отца смекалки – соседи завидовали его смелой мужицкой разворотливости. В поле, на скотном дворе – Прохор хозяин. Свой! Зряшной работы нету, всё нужно и важно. На подворье – удойные коровы, две пары сытых лошадей, есть уже и конная сеялка, и жатка, на гумне – молотилка. Хлебом полны амбары…
И всё, как в пропасть, рухнуло на глазах. Обор подворья местные активисты начали со скота – угнали коров, лошадей, потом добрались до машин, домашней одежды и утвари.
За противодействие представителям новой власти хозяин подворья Павел Егорович Дубов был сослан, мать не пережила издевательства и унижения.
Увидела Федора Семёновна в «комиссионке» своё подвенечное платье, в городе купленные оренбургскую шалку да плюшевую жакетку (сама осталась в холщовой юбчонке) – зашлось от обиды сердце, смертельно заныла душа. Кто поймёт? Кто утешит? Еле-еле добралась домой, шла на своих ногах, а дальше держаться – повалила крутая хворь – уже не смогла.
А красавица Настя? Отвернулась она от колчаковского прапорщика Прохора Дубова.
Поздними вечерами, а иногда и днём стали являться к Прохору недовольные произволом мужики. Говорили возмущённо: «Срам! Позор! В скотину мужика превратили. Пора сказать: «Хватит!..»
В отряд набралось около сорока человек…
Под Бадаром отряд прапорщика Прохора Дубова встретился с чоновцами. Перестрелка длилась часа полтора. Убитые были с обеих сторон, больше – из сподвижников Прохора. Отряд отступил. По просёлкам, опушкам перелесков и падям ехали пораженцы, пока не наступило время ночлега.
…Время – за полночь. Разговору не видно конца. В Даниловой груди клокочет тревога:
– Прохор, куды теперича?
– За кордон.
– Куды?! Чужая земля!
– И тут всё родное стало чужим. Душа не на месте – оторвали от корня… Революция… Классовая борьба… Брат на брата, село на село… Что ж тогда человек на земле значит? Не для того же рождаются люди – сводить в могилы друг друга! Не могу это видеть, батя! Не могу!
– Буря утихнет, Прохор. Я так думаю: отыщут люди свою пристань. Не сёдни, так завтра.
– Сыт по горло и тем, что подали.
Данила не спал – сидел на крыльце, выходил за ворота, прислушивался: нет ли погони? Обнаружится – поднимай тревогу да провожай поскорее гостей.
Утро явилось хмурое. По всему было заметно: соберётся первый в этом сезоне снег.
Лошади стояли в ограде готовые в путь. Прохор спросил, какая дорога надёжней. Данила ответил – та, что проходит через Бугровский хребет.
* * *Проводив гостей, Данила с Федосьей насилу успокоились. Кого приветили на ночлег? Супротивников новой власти! Кто поверит, что он не враг новой власти и не виноват, что приютил земляков.
После отъезда случайных гостей не прошло и получаса – затрещала завозня вдовы Аниски.
К её избе сбежались Феопент, Архип и Агафья Багровы, трое Коршуновых – Анисим с Прасковьей да их десятилетний сынишка Федотка. Данила распорядился – кого куда: одних носить воду с Нии, других из колодца.
Федосья далеко ходить не могла, встала с Федоткой поближе, у колодца. Такая беда – каждому надо что-то делать. Колодец глубокий, бадья поднимается тяжело. Федотка помощник робкий, вьётся вокруг шеста, норовит захватить – дотянуться не может. Огонь уже показался над крышей завозни… Ветер с Нии тянет в сторону длинного ряда домов. Федосья торопится, не слышит крика понявшего опасность Данилы – бросить бадью и отойти от места пожарища…
А пламя рванулось дальше, охватило ещё несколько построек, шло и шло, пока не наткнулось на покрытый свежим снегом пустырь.
Федосья еле-еле забрела в избу, легла на кровать и была теперь в судорожном трепете – мучилась преждевременными родами. Возле неё, плача, растерянно стоял Санька. Данила поспешил за бабкой-повивалкой. А в это время уже совсем изнемогшая Федосья сказала Саньке последнее слово:
– Сынок, милый, прощай…
* * *Печаль не вечна. Пережил Данила страшную беду и после находки золота на берегу безымянной речки жизнь его обрела вновь какой-то смысл. Данила повеселел, почувствовал не в теле, а где-то рядом, сбоку неизбывную силу, с нею он вроде связан был нитями, которые не видел ни сам, никто другой. Но Данила-то знал, что нити протянуты и оборвать их может только он сам. Да вот отыскался совсем другой человек – Гришка Безродный, лишил и силы, и чувства радости. Не пошёл бы Данила за вором, если бы не ощутил в душе тоскливой пустоты. Не надо ему никакого золота, лишь бы в сердце был покой.
…След Гришкин, как чуяла собака и предполагал Данила, уходил к Бугровскому хребту. К исходу второго дня, изрядно подуставший, Данила добрался до полузаброшенного охотничьего зимовья. Растопил печурку, прилёг. Вдруг пёс забеспокоился, подбежал к дверям и коротко взлаял. В ответ отозвалось конское ржание. Почудилось, решил Данила. Откуда в глухой тайге лошадь? Данила вышел из зимовья, нет не обознался – в таёжной тишине теперь явственно слышен запальчивый конский храп. Господи, неужели?
– Гнедко! – обрадованно позвал Данила. Вот он, голубчик! Прискакал. Мерин нервно прядал ушами, мелко дрожал припотевшим крупом. Разве бы отпустил Гришка меринка по своей волюшке? Добрался какой-то хитростью до уздечки да отпустит! Гришке надо было, чтоб Гнедко летел во весь дух всю дороженьку – и сегодня, и завтра: надо было ко времени поспеть к условленному месту, за Бугровский перевал, туда, куда ушли, где скрылись недобитые бандиты. Видно, Гнедко заподозрил что-то неладное в поведении незнакомого наездника, должно быть, вспомнил ту пору, когда его приучали к узде. Тогда не раз понарошке пытался он сбросить со спины хозяина, да жалел – ласковый был у него хозяин, плетью не стеганул ни разу, только в руках держал её для показа. А этот добрался – и плетью свищет, и удила дёргает, губы в крови.
В разбеге поднялся Гнедко на дыбы, чуть не лёг сам на спину – Гришка не удержался в седле и в растерянности опустил поводья. Того и надо было Гнедку, повернул по своему следу в путь обратный. Так или иначе сделал мерин, но Данила стал размышлять, как поступить ему дальше. Гнедко облегчил его положение.
На сей раз Данила хотел подняться пораньше, до зари, чтобы побольше времени провести в пути. Но вышел только с рассветом. В полночь забуровила метель, и, пока не развидняло, выходить не решился.
* * *…Гришка Безродный после удара о затвердевшую землю с полчаса не мог подняться. В голове шумело, скрипело, будто поставили жернова и те крутятся, перетирая в пыль песчинки. Наконец, обхватив руками сосенку, привстал, пошатываясь. Нащупал на боку мешок с поклажей и успокоился: покачивает не от бессилия – выводит из равновесия порядочный груз. Всё хорошо! Никогда не был Гришка счастлив, как сейчас. После смертельного падения остался жив и всё достояние с ним. Можно идти. Куда? Только вперёд! За перевалом уже заждался атаманчик, ходит, прижав рукою кобуру. Вышло отведённое Гришке время – должен быть уже на месте.
Через час-полтора торопливой ходьбы Гришке захотелось есть. А где же котомка с остатками ржаной буханки? Потерял! Осталась у седла, на коне. Закурил. От затяжек крутого дыма усилилась тошнота – отбросил самокрутку подальше в чистый снег. Ожидать нечего – надо идти.
Тропа повела меж загустевшего стройного сосняка в распадок. Идти под уклон, казалось, должно было бы легче, но Гришка облегчения не почувствовал – груз клонил к земле и с трудом приходилось удерживать равновесие. Он выломал сосновую сухостоину-бодожок и, опираясь по-стариковски, преодолел спуск. Глянув на далеко простёршуюся лощину, застрашился – хватит ли сил пройти? Он норовил отклонить насторожившую мысль, но тут же смирился, ощутив усилившуюся вялость в ногах. Выбрав поудобнее кочку, присел отдохнуть. Утомлённо прижмурились глаза – потянуло на сон. Гришка тряхнул головой, знал: переутомлённым спать на морозе нельзя, можно закоченеть совсем. Поднялся, оперся на бодожок, пошел.
Мелкий шаг оставлял на нетронутом снегу рваные колеи. Проковылял ещё километра полтора-два, когда почувствовал: идти почему-то стало вдруг легче. Обрадовался: прибавилось сил после отдыха. Надо почаще приостанавливаться. Гришка сообразителен.
Тихо, легко шуршит под ногами крупитчатый снежок. Сто – двести метров вперёд! Не торопится теперь Гришка: никуда не денется атаманчик, подождёт. Раз отправил за добычей, то подождёт. Цари, короли, всесильные владетели престолов ожидали искателей драгоценного металла… Неожиданно Гришку будто кто-то отдёрнул назад – пошатнулся. Чудо! Обернулся, глянул на след – припорошен снежком. Понял: ослаб порыв ветерка. Это он начал гулять, заигрывать по долинке и мягко, совсем не слышно подтолкнул Гришку в спину. Ага, помощник сыскался! Гришка от предчувствия удачи возликовал, расстегнул зипунишко, разбросил в стороны полы. Парус! Неси ветерок по долине! С новым порывом прошёл ходко ещё метров сто – двести.
Заиграла метель. Ни земли, ни неба – одно белое месиво. Идти стало невмочь. Груз теперь совсем не по силам. Гришка сбросил с плеча поклажу, присел и, скрючившись, запахнулся полами зипунишка. В голове не было мыслей, кроме одной: что делать? Идти! Идти, пока окончательно не оставят силы. Иначе – верная гибель. А что с поклажей? Не унести! И в отчаянии рассудил Гришка по-хозяйски. Он дополз до ближайшей сосны, разгрёб у комля её снег и выковырял суком яму. Надо отсыпать часть золотых камешков – все не унести. Развязал затвердевший на холоде кожаный мешок, сунул в него руку. Что за чёрт! Зерно! Никакого золота нету. Сгрёб мешок и со злости швырнул в сугроб.
Кусочек бы, крошку хлеба! Горсть золотого песку не пожалел бы Гришка за ломтик хлеба. Двумя комочками снега утолил Гришка жажду, бросил в рот сосновую веточку, разжевал, с трудом проглотил, потянуло на рвоту. Сплюнул, отдышался, закинул на плечо котомку, пополз… Отойти надо с буйного места подальше, в глубь леса. Там затишье и потому теплее, может, удастся развести костер. В кармане огниво. Если трут не намок, можно добыть огонёк. Одолел Гришка ещё метров триста, и сквозь метельную пелену проступил перед ним серым квадратом какой-то предмет. Нанесло смоляным дымком. Зимовье! Гришка разгрёб снежный сугроб, подобрался к двери. На всякий случай нащупал за пазухой нож…
…Данила, как началась метель, сбился с Гришкиного следа, не мог помочь ему и притомившийся Чёртик. Пёс метался из стороны в сторону, но не улавливал нужного запаха. Оказалось, что пёсий нос наткнулся на чьи-то другие следы, более свежие. Обозначились они правее, но тоже – в долину. Данила доверился осторожному псу.
Метель всё ещё погуливала. Гнедко вышагивал неторопливо. Чёртик то забегал далеко вперёд, то вновь возвращался по своему следу – вёл уже к какой-то близкой цели. Неужели неподалёку затаился Гришка? Чёртик не подведёт, первым подаст сигнал об опасности. И тут же пёс подряд раз три отрывисто гавкнул и встал, настороженно глядя на хозяина. Данила положил берданку на луку седла. И обомлел Данила, когда, приблизившись, увидел, что Чёртик стоит со взъерошенной по спине шерстью возле человеческого трупа. Гришка! Не выстоял брести по метели…
Данила спешился, и, перекрестившись, наклонился над трупом, смахнул рукавицей с одежды чуть взявшуюся корочкой порошу. Нет, ошибся! Отдал Богу душу другой человек, Даниле не известный. Он стоял возле мертвеца, соображая, как поступить: оставить труп на поживу шатуну-медведю или же каким способом вырыть яму и забросать землёй. Склонился к мысли – пока оставить: нечем вырыть могилу. Мертвеца можно прибрать попозже…
Данила махнул псу мохнаткой: вперёд! Взял мерина в повод и пошёл вслед за собакой.
Пурга потешалась, в прогалы между деревьев снег густой оседал лавиной. Данилу клонило к отдыху, нужно было подыскать укромное местечко, но его он не видел. Да и не надеялся найти подходящую стоянку вроде зимовья, потому что знал – в отдалённых таёжных урочищах редкий охотник оставлял пристанище. Люди бывали здесь главным образом коротким путём, и потому он не поверил себе, когда почуял запах дымка. Опять обманулся Данила, как с трупом? Но вот что-то заподозрил и Чёртик, присел и весело тявкнул, насторожив морду в сторону от следа. Там седым пятном маячило строение. Теперь Данила не сомневался, что набрёл на зимовьюшко и что, видно, мертвец тот был его хозяином. Но и сейчас есть там душа живая!
Данила с усилием открыл прихваченную льдом дверь и остановился на пороге, поражённый: за сколоченным из неоструганных досок столиком
– Гришка. В зипунишке, без шапки, лицо потное. На столе – котелок, кружка, хлеб – одна целая коврига, другой – половина.
– Данила… Севастьяныч? – Гришка сверкнул воспалёнными глазами, привстал, сунул за пазуху правую руку.
– Сиди, Григорий, сиди. Ежели за ножом потянулся, то и это не надо… Не убивать тебя я пришёл. Какой из меня убивца?
– Так че ж тогда?..
– Да ничего, Григорий… Ежели встретились сызнова, так поговорим и разойдёмся. Двинемся по разным путям-дорогам, как и до этого двигались. Только вот последние двое суток мы вроде по одной тропе друг за другом поспеваем. Ты, как отправился со двора моего, не брал ничево?
– Была котомка холщовая с хлебом.
– Где же она?
– По дороге оставил.
Данила взял на изготовку берданку.
– Хватит, Григорий. Поднимайся. Нож оставь… Выходи.
– Куда? – повиновался Гришка. – На расстрел?
– На улицу выйдем.
Гришка, низко наклонив голову, шагнул через порог. Данила подвёл его к лошади, показал на привязанный к седлу холщовый мешок с краюхой хлеба.
– Про этот мешочек ты говорил, Григорий?
– О ём.
– И ты привязывал его к седлу?
– Я.
– А где воровская поклажа?
Гришка растерянно посмотрел на Данилу: дальше врать бесполезно, этого человека не проведёшь, упал на колени, взмолился:
– Данилушка, пощади… Всё возверну, всё отдам – не лишай только жизни.
– А кому нужна жись твоя пакостная? Отцу с матерью? Жене? Детям? Кому другим?..
– Чё же теперь? Помирать? А-а, Данила Севастьяныч?
– Что прикажу, то и сбудется. Сёдни я тут и судья, и исполнитель приговора. Вишь ту сосенку, правее зимовьюшки? Иди и становись к ней.
– Сев-сть-ныч… Неужели у тебя сердца нету?
– Для тебя, Гриха, нету… Одним гадом на земле будет меньше.
– Я какой гад, Севастьяныч? Гад из гадов – атаманчик! Он толкнул меня! Его б в первую голову надо к сосне. Севастьяныч, смилостивься!
Данила посмотрел на Гришку спокойным, уравновешенным взглядом, в нём Гришка видел неотступную решимость и покорился ей – сжав плечи, повернулся к сосне, однако Данила его окликнул:
– Погоди малость, Григорий. Я позабыл спросить, где сейчас атаманчик?
– Не убьёте – скажу.
– До места того довести сможешь?
– Туда шёл… Как метель поутихнет. Не сёдни. Переночуем – тогда…
Топить на ночь печь Гришка наносил дров, скипятил ещё котелок чаю, позвал Данилу за стол. Сели по краям, лицом к лицу. Данила всем встревоженным нутром чувствовал в Гришке врага. Ведь самым бессовестным образом врал, когда говорил, что отстал от партизанского отряда. Вор и бандюга! Как же получилось, что, дав зарок, если найдёт, прикончит его, Данила смилосердился, посиживает за одним столом и чаёк попивает. Затмил корыстью какой-то чистую крестьянскую совесть. Было ещё не поздно исполнить свой завет, но Данила чувствовал, что в душе что-то переменилось и теперь он уже не сможет поднять руку на сникшего, сгорбившегося Гришку.
– Мы вот сидим с тобой, Григорий, – заговорил после продолжительного молчания Данила, – чаёк горячий в наслаждение попиваем. Вроде бы добрые соседи сошлися. А на самом деле, кто мы? Скажи-ка мне, дорогой, не скрытничай.
– Да я всё сказал, Севастьяныч, – Гришка поставил на столешню тяжёлую, смастерённую из витого берёзового корня кружку, зверовато поглядел на Данилу. – Что не сказал, так сами теперича знаете.
– Бандит ты, Григорий!
Рыжий уткнулся носом в столешню, спрятал глаза:
– Был в их отряде… Прожил недели четыре.
– Што так недолго?
– История одна произошла. Не совсем приличная история. О ней и рассказывать одно неудобство, а придётся, иначе не поверишь.
– Ну, давай говори, раз дело такое.
Гришка оторвал взгляд от столешни, сверкнул остро белками глаз:
– Всё дело-то связано с атаманчиком. Понимаешь, Севастьяныч, с него началось… По-первости скажу, как я попал в их отряд. Заманили они меня, как зверька в ловушку, на приманку пошёл. «Ты, Гришка, – сказал атаманчик, рождён для жизни большой и великой, сильный ты человек и многого добьёшься, если станешь на путь истинный. Не Советы тебе нужны, с ними ты пива-браги не сваришь. Да и времени для жизни отведено им мало, народились и умрут, похоронят их. Чуешь: со всех сторон наступают, клочья летят от красных шинелей. Неужели не видишь?» – «Вижу, – говорю, слышу: тревожно в мире. Только один умный человек говорил, что слово решающее за Советами. За ними народ потянулся, а кто против, тех мало». – Тогда атаманчик воскликнул: «Не мало их! Тысячи и миллионы. Тысячи – это вот такие, как мы. Миллионы за морями, за океанами. Чуешь ты, Гришка? Не теряй времени…»
За первый бой с красными атаманчик наградил меня именной саблей, а спустя несколько дней я чуть ею не прикончил его. В моё отсутствие (я отлучался по продовольственным хлопотам) отряд обосновался в одном селе. Не буду оглашать его название… Я вернулся в отряд и узнаю, что атаманчик взял грубой силой девчонку – мою двоюродную сестричку. «Ну, держись, гадина!..» – злость во мне кипела от обиды и от бессилия отомстить. Я стал ждать удобного случая. Подвернулся он не сразу, но всё же подвернулся, и я полосанул саблей атаманчика, хотел напрочь снять голову, да чуточку промахнулся, угадал по плечу. Атаманчик остался жив. Я некоторое время в бегах находился, а потом, пойманный, предстал перед ним. «Жить хочешь, Гришка?» – спросил он меня. А кто жить не хочет? Самая последняя тварь и та хочет! Разбойничью выходку твою, говорит, прощу, ежели исполнишь поручение… Так и оказался в твоём доме.
– И кого ты теперя виноватым считаешь, Григорий?
– А пойми – кого считать!.. Перед тобой, конечно, я виноват. Никто другой.
– Ну ладно, хоть тут хватает у тебя совести признаться. Где з-золото, п-пшеница?
– З-зол-ло-ото? Не брал, Данила. Ей-богу! – посмотрел весело. – Брал мешок с зерном – коня покормить в дороге. Мешок по пути оставил. В долине, к востоку отсюдова.
– Далеко?
– От зимовья вёрст пятнадцать…
– Ограбил ты меня. Пшеницу берёг на посев, а ты в снег бросил. Не по-людски так!
– Чево о том бедовать – вырастишь ещё.
– Семя было. Оно дороже золота.
– Хошь – принесу мешок. Найду. Где оставил, помню.
– Не надо. Сам схожу.
Гришка смотрит на Данилу внимательно. Почуял нутром: сам клад из рук своих выпустил.
– Без проводника не дойдёшь, Данила?
– Сказывал же, где то место.
– Мог ошибиться… Пурга мела. Могло только показаться там, а на самом деле осталось в другом месте. Пойдём оба. Чиво добру пропадать.
– Погоди, надо подумать.
Данила тем временем думал о другом. Где взял Гришка столько хлеба? В мешочке у седла осталась маленькая краюха, и ту умчал меринок. Неужели столько хлеба оставил в зимовьюшке какой-то охотник? Загадочно! И тревожно.
– Григорий, откуда у тебя столь хлеба?
Гришка смотрит оторопело, не ожидал такого вопроса.
– Хлеб в зимовьюшке был, Севастьяныч.
– Кто оставил?
– Должно, бывалый охотник… Не застал я его.
– А человека мёртвого тут, поблизости от зимовья, не видел? Теперь его всего снегом принакрыло.
– Чел-в-ка? – сорвался, потускнел голос у Гришки. – Не, Сев-сть-ныч, туда не ходил.
– Похоже – его убили…
– Да ну? – расширил вспугнутые зрачки Гришка.
…Скучно, неуютно шатуну-медведю в глухой тайге. Бредёт один-одинёшенек, смертный голод заставляет переваливать с кочки на кочку, с бугра на бугор. Ходит он тихонько, суясь мордой в коренья, вокруг старых сосен в надежде найти что-нибудь съестное – и, ничего не найдя, опять тащится по неведомому пути. Напрасно водит чутким носом, стараясь уловить знакомые запахи – мертва, совсем не отзывчива сегодня метельная тайга. Запорошило, позакрывало снегом все мышиные тропки и косачиные следы – трудно распознать и раздобыть что-нибудь. Сел под старый кедр, зевнул, смахнул уставшей лапой с морды подтаявший снежок – решил побыть до утра. Прилёг на рыхлую снежную перину, положил затуманенную голову на передние лапы, дремно прикрыл глаза.
Скрипнул от тугого порыва ветра морщинистый кедр – медведь вскочил, приподнял, навострил ухо: почудилось, что старое дерево пригрозило повалиться и придавить.
И в эту минуту почуял где-то впереди смутную надежду поживиться добычей. Буровя грудью опавший снег, поковылял косолапый к смутившей его голодный покой приманке.
…К утру на месте, где покоился мертвец, остались полузанесённые снегом звериные следы да клочья разодранной одежды.
– Тут вот он лежал, убитый, – сказал Данила. – Вишь, яма в снегу. Гришка, не увидев мертвеца, приободрился:
– Был ли кто тут? Лежал?
– Будто не видишь? Шатун побывал тут.
– Может, просто лежала одёжа какая – толком не разглядел, что было.
– Ты, Гриха, не заводи рака за камень. Не уводи в сторону.
…Улучив минуту, Гришка когтистой рысью вцепился в размягчённого благодушием Данилу, повалил на снег. Ядовито сверкнул в правой руке заточенный крючок. Ойкнул глухо Данила, ощутил острую боль в надбровнице, потекла по щекам кровь.