Книга Лагерные этюды. Повести, рассказы - читать онлайн бесплатно, автор Тенгиз Маржохов. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Лагерные этюды. Повести, рассказы
Лагерные этюды. Повести, рассказы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Лагерные этюды. Повести, рассказы

Перс долговязым пауком плетет паутину из лагерных понятий, а как по мне так: гоняет порожняки, пережевывает словесный нудняк. На днях Морячок проявил инициативу, собрал мужиков отряда пообщаться. Прошелся по бытовухе, коснулся и общих вопросов. Персу это не понравилось.

– Ты насущ общие вопросы решать? – обращался Перс не к Морячку и не к кому-то конкретно. – С одной стороны, собрал мужиков отряда пообщаться, ничего плохого в этом нет. А возьмем другую сторону, не поставил в курс, в обход смотрящего, ты не знаешь постанову в отряде и касаешься общих вопросов. А если на общем отразиться?

Короче говоря, Перс как будто не предъявлял Морячку, а вел разъяснительную беседу, расставлял точки над «i». Но делал это так, как мог только он. Часами сидеть в угловом проходе, собрав гривотрясов, и переливать из пустого в порожнее. И делать это как-то деликатно, по-своему изящно: «Общее это святое, инициатива наказуема, ты насущ…»

Меня убаюкивал его деликатный нудняк. Я мысленно успевал подумать о доме, как там родители, братья; подумать о институте, о девочке-пай, которая учиться на пятерки и пишет письма красивым почерком; подумать о чем-угодно… Остановить взгляд на аквариуме, попасть под гипноз монотонного покачивания водорослей и фланирования гуппи. Вдруг заметить, как один сомик нарушает идиллию водного пространства, быстро извиваясь, всплывает к поверхности, затем ныряет, бороздит по дну, поднимает муть; и так несколько раз: всплывает, ныряет, мутит воду.

«Насущ» слышу я и как бы просыпаюсь. «Насущ, насущ, насущ…» – что-то я не знаю такого слова. Может быть, он имеет в виду «сведущ»? Короче, не важно, что он имеет в виду.

– Перс, – перебиваю я. – Говори прямо, что хочешь сказать.

Было понятно, что прямо Перс не скажет Морячку, впредь не прыгай через голову. Во-первых, Морячок местный, воронежский, и какая-никакая братва за ним стоит. А может быть, и одобрил кто из главшпанов его инициативу, мол, посмотрим, проканает или нет. Во-вторых, натура у Перса такая, мастер закулисных постановок, открыватель вторых сторон. Саратовский наорал бы уже сто раз на Морячка, пригрозил бы жестяным своим голосом: «Еще раз криво въедешь, бадик об хребет сломаю!.. новый пора заказывать», и все на этом. А Перс будет часами вокруг да около ходить, подводить, разводить… только курят все как перед расстрелом – дым коромыслом, да чай переводят. Я лучше пойду во дворик, прогуляюсь, воздухом подышу, или книгу почитаю, чем здесь сидеть, чесотку эту слушать. Перс, надо отдать ему должное, в такой момент не вступал со мной в диалог, сделает демонстративную паузу, мол, еще один невоспитанный, и продолжит мусолить одно и то же.

Ночник и аквариум подсвечивают угловой проход, остальная часть барака тонет в вечерней тьме. Тут же притаилась тишина, которую, бывает, нарушают звуки барака: глухо хлопнет дверцей тумбочка, скрипнет старухой шконка, продерет чье-то горло кашлем, шепот мужицкий прошелестит и стихнет, провалится подпол.

Уходил я с таких тягомотных сходняков, показывая по арестантскому укладу неуважение, понимая, что за спиной потянется недовольная бубня. Но просиживать без толку часами в прокуренном бараке, слушая, как кто-то гонит порожняк, было выше моих сил. Получалось, я невыдержанный, сам себе на уме, оппозиционер, одним словом, отрицательный персонаж. Только неспроста я так себя вел, дал повод Перс, сам уронил цену своим словам.

Когда в конце августа 1999 года я пришел в отряд, поднялся из карантина. (Подняться из карантина – это тюремный жаргон. В тюрьмах карантин, транзитные камеры, сборки, расположены в подвалах или на первых этажах. Поэтому, когда тюрьма принимает новоиспеченного арестанта и он прошел транзит или карантин, говорят: «Поднялся в хату»). Так вот, когда я поднялся в девятый отряд, он был переполнен. Да и лагерь в целом был набит, как близкий к линии фронта госпиталь. Сюда свозилась хворая арестантская масса с областной больницы и пяти лагерей. В отряде тогда пустовала одна «пальма» – шконка на втором ярусе. По принципу – не место красит человека, а человек место, пришлось забраться на «пальму». Конечно, залазить на «пальму» и слазить неудобно и, помимо прочего, это не козырное место. Правда, лучше начинать с «пальмы», чем с козырного, блатного места переселиться на нее.

На днях пришел в отряд познакомиться Хамат-Хан. Еще на этапе я слышал по сарафанному радио, что в лагере есть авторитетный человек, Хан, который может любого причесать по понятиям. На сходняке имеет привилегию предъявить кому угодно, будь то смотрящий за лагерем или кто из его окружения. Иначе говоря, ни под кого не подстраивается, на все имеет свое мнение, смотрит своими глазами. Обычно такие люди стоят костью в горле, как у блатных, так и у администрации учреждения. Почему Хан имел привилегию предъявлять, не взирая на лица? Ведь, чтобы быть таким человеком, надо иметь большую силу духа. А так себя поставил, не был ни портянкой, ни промокашкой. Хан представлялся мне крепким физически. С поддержкой с воли. Воображение рисовало силу человека, выраженную материально. А он оказался противоположностью моему представлению. Невысокого роста. Сорока годов. Волосы уже обильно посеребрила седина. Одет был просто на арестантский манер. На первый взгляд ничем не примечательная фигура. Но, как мы знаем, внешность бывает обманчива. И это становилось понятно, когда он начинал говорить.

– Почему пацана на пальму положили? – поинтересовался Хан у Перса. – Что, поднять некого? Если я начну поднимать, пол барака на пальмы переселю!

Перс горбатился, чтобы подстроиться под невысокого Хана и говорил в том смысле, что отряд переполнен, дедов и инвалидов он поднять не может, а из молодежи кто на низах лежит, все на своих местах и сплошь хорошие люди. Хан припомнил Персу, как встретили его самого, когда он пришел в лагерь, и кто его поддержал перед Саратовским. На что Перс сказал, что все помнит, ничего не забыл, и пообещал Хану, как только достойное место освободиться, я займу это место.

С одной стороны, было приятно, что меня поддерживает такой человек, как Хан. С другой, было неловко, что кто-то помогает мне решать бытовые вопросы. Да, опыта у меня в этом плане не было, но внутренний голос подсказывал, что торопиться не стоит, важно понять течение лагерной жизни. В Бутырке меня тоже приняли по одежке – начинал с «пальмы», провожали: баул мой помогал нести до транзитной камеры смотрящий той хаты, где я начинал с «пальмы».

Почему шконарные вопросы такие важные? Потому что шконка и тумбочка – это твой дом, твоя квартира, твой угол на долгие годы. Сколько тебе определили по приговору, столько и проведешь на шконке. Не одну зиму будешь согреваться под казенным одеялом и бушлатом. Не одно лето закисать от духоты. На тумбочке будет стоять рамка с фотографией жены, девушки, или «той девочки, какой давно потерян след…»

Есть люди, которые стремятся в блаткомитет, чтобы спать на лучшем месте, пользоваться поблажками, которые предоставляет блатная жизнь. Таким человеком был Перс. Для него быть лидером, смотрящим означало, что, если не из уважения к нему, то из уважения к статусу, мужики вниманием не обойдут. С каждой передачи, посылки, с каждого ларька, даже с игровых куражей, у Перса законно чешется ладонь. Это позволяет худо-бедно не опускаться до самокруток, а курить фильтровые сигареты. Пить не третьесортную солому, а кучерявый чай. И пить чай не как бедолага с рандоликами – сухарями, а с шоколадными конфетами, и порой даже с лимоном. Короче говоря, жить с налаженной бытовухой: и доход, и приход, и уважение.

Помнится, когда посадили Перса в ПКТ – помещение камерного типа, так у него в отряде оказалось две тумбочки, набитые «Примой», личными сигаретами, и это при том, что он не получил ни одну посылку, ни одну передачу, и на интерес не играл.

Только это еще полдела, мелочи. Статус смотрящего давал возможность участвовать в политике, удовлетворять, так сказать, властные амбиции. Подобно съезду народных депутатов, бывать на сходняках, куда собирался весь блаткомитет лагеря. Сидеть там покуривая, и ни одну из сторон не поддерживать, сохраняя нейтралитет. Над серьезными вопросами голову не ломать, но под раздачу общих благ попадать, и потом в отряде со своих рук распределять. А там, по любому, перепадет пол литра самогона, косяк травы, или, что всего слаще, пара кубов ширива. Тогда можно лежать в каптерке на тахте с чувством собственной важности и, опять же, покуривая, почесывать нос, отдавая распоряжения шнырям.

– Почему у меня вены остались? Потому что я умею колоться. Все бабочками, а я крупной иглой колюсь, – как-то сказал Перс, поглядывая на свои руки, и объяснил принцип приложения физики и химии к иглотерапии.

Я же был далек от подобных стремлений. Меня не интересовала иглотерапия и прочая политика. Просто я понимал, что тяжелый поворот судьбы надо пережить, сохранить здоровье по возможности, и не деградировать. И в своих поступках руководствовался этим. Но жизнь так устроена, что за место под солнцем приходиться побороться. Уж больно много желающих на козырное место.

Утром этапного дня угловая шконка опустела. Ушел по этапу в больницу Морячок, не заклиматило ему в лагере. Срок у Морячка был девятнадцать лет строго режима. Поговаривали, после первой ходки недолго погулял он на свободе, толком не рассмотрел быстро меняющихся в свете сумасшедшего ритма жизни воронежских пейзажей. Тетке голову отрезал. Как бес его попутал, не известно. Но известно, что пришел он с подельником к родной тетке денег попросить, мол, радость великая – племяш откинулся, а получилось уголовное дело – убийство с отягчающими обстоятельствами.

В то время я был не суеверный, плохой ауры не побоялся, перекинул матрас с «пальмы» на освободившуюся шконку, перевесил полотенце на дужку, бирку под дужку, протер тумбочку, разложил вещи и прилег отдохнуть. Лежу – кайф! Пол близко, потолок далеко. А то на «пальме» – потолок близко, пол далеко. «Пальму» качает, как гамак в кубрике, спокойно не уснуть. Да и к атавизмам – навыкам мартышки возвращаться неохота. Таким образом, проблема спального места решилась.

В отряде это вызвало тихое негодование. Оно расползлось как тяжелый махорочный дым по непроветриваемому бараку. На меня посматривали как на человека, который сел не на свое место и взял со стола не свой кусок. Никто не решался сделать замечание, но по углам шептались. Шептались по большей части гривотрясы, для которых Перс был авторитетом и чуть ли не родным отцом. Остальным мужикам было не до этого, их больше заботило, что будет в столовой на обед, когда откроют ларек и тому подобные вопросы. Перс тоже молчал. В свойственной ему манере, недовольно задрал нос. Я же помнил его обещание Хану, что как только место освободится, я займу это место. Оказывается, из этой мудреной постановы нужно было понять, что какие бы слова смотрящий не сказал, я должен был предварительно пойти к нему на поклон, получить добро на то, чтобы занять освободившееся место, то есть зафиксировать оказанную услугу. Я не придавал значения таким «китайским церемониям», и рассуждал так: кому надо сам подойдет, остальное меня мало волнует.

Позже Перс собрал отрядный сходняк, как обычно: позвал в первую секцию барака всех, кого посчитал нужным. Собралась в угловом проходе почтенная публика – молодежь и достойное мужичье. Перс напряг шныря сварганить чифир, и долговязым пауком расплел паутину лагерных понятий.

– Шконка освободилась… ты занял шконку, упал в угловой проход. Все правильно, бродяга ни к кому подходить не должен, сам знает, как себя вести, – начал жевать словесный нудняк. – Но возьмем другую сторону… ты не знаешь постанову в отряде… может на эту шконку рассчитывали люди… вон, Удав хотел переехать… а если завтра достойный бродяга заедет?

Я сидел как на иголках, потому что дело касалось меня. Но Перс, как и в случае с Морячком, подводил гнилую постанову – не говорил прямо, а ходил вокруг да около, как будто этого человека нет среди нас. Я бы сильней его зауважал, если бы он подошел ко мне или позвал на разговор, и прямо сказал, что ему не нравится то, что я самовольно приземлился в угловой проход. А не возить по мужицким гривам эту тягомотину. Когда стало понятно – к чему Перс клонит, я сказал:

– Если заедет достойный бродяга, я первый уступлю ему место.

Возразить почтенной публике было нечего. Я покинул этот тягомотный сходняк, оставляя за спиной недовольную бубню.

На следующий день, под вечер, зашел Хан. Прошел по бараку, как по плацкарту, поглядывая на разномастных пассажиров, крутнулся в угловом проходе – посмотрел, как я устроился, и позвал во дворик. Раньше он приходил к нам в отряд проведать деда Пионера и Саратовского, теперь молодой земляк стал поводом заглянуть в девятый отряд.

Мы прогуливались по дворику, как по ночному перрону. Прожектора и лагерные фонари подсвечивали металлическую решетку локальных секторов, светящуюся, как зубы негра в ухмылке вечерней темноты. Барак походил на пассажирский вагон. В желтевших окнах вагона застыли мутные картинки.

Хан одобрял то, как решился мой бытовой вопрос, даже, можно сказать, был доволен. Он поддерживал меня и высказывался в том духе, что срок у меня большой, сколько здесь, в этом отряде проведешь, одному Аллаху известно, поэтому надо сразу занять достойное место. Про Перса Хан сказал, что гнилой оказался «зверек», памятуя слова деда Пионера. И хорошо, что в этой ситуации он показал свое лицо. Хоть будем знать, что от него ждать.

– Ты бы видел его, когда он сам пришел в отряд, – как-то брезгливо сказал Хан. – Мы с Исой тогда за него слово замолвили, земляк как-никак. Саратовский сожрал бы его…

В этот момент из темноты выплыли две фигуры. Они шли по плацу со стороны «кремля» – седьмого отряда. В седьмом отряде жил смотрящий за лагерем, там был лагерный котел – общак, и арестанты шутя называли его «кремль».

Перса я сразу узнал: высокий, худощавый, в кепке, как строительный гвоздь. А вот второй… второй был Ваха, смотрящий за лагерем. Ваха родом был из Ростова-на-Дону. Звали его Вадим. Только погоняло на кавказский манер «Ваха».

Ваха и Перс подошли к калитке нашего отряда. Мы с Ханом тоже подошли к калитке. Получалось, нас разделяет решетка. Мы с Ханом со стороны дворика. Ваха и Перс со стороны плаца. Показалось, Перс не ожидал увидеть Хана, он разочаровано поздоровался, а меня как бы и не заметил. Хан представил меня Вахе. Ваха пожал мне руку. Несколько раз повторил – посмаковал слово «Нальчик». Сказал, что когда-то в этом городе жила его мать. Перекинулся парой фраз с Ханом, попрощался и ушел. Перс, повесив нос, зашел в барак.

– Понял, что это было? – поинтересовался Хан.

Не подавая вида, он ликовал, его выдавали глаза и еле заметная улыбка.

Было понятно, что Перс пригласил смотрящего за лагерем, как поддержку. Только Хан спутал им все карты. Ваха сразу все понял, ушел. То, что одно присутствие Хана на него так повлияло, говорило о многом.

Прогулявшись еще немного, подышав воздухом, Хан вполне серьезно заключил.

– Не могу сказать, что здесь красный ход. Видишь сам – локалки открыты – гуляй по жилзоне… за форму одежды не сажают… крыша греется… бить не бьют, если сам не выморозишь. Но не могу сказать, что здесь черный ход… Здесь бандерложий ход!

До поры до времени на этом улеглось. Наши отношения с Персом вернулись к холодной войне, которая внешне никак не проявлялась. Каждый тянул свою лямку, балансируя в одном пространстве под названием отряд. Если мы пересекались в других местах лагеря, Перс делал вид – будто мы не знакомы. Меня это устраивало, ведь общего с этим человеком у меня было мало. И хотя холодная война внешне не проявлялась, все капканы, расставленные Персом, были на месте. Я чувствовал, только дай повод… Так продолжалось бы довольно долго, если бы в отряде не появилась новая фигура.

Как я уже говорил, к нам в отряд поднялся полосатик, пришедший по этапу с колонии особого режима «Черный дельфин» города Соль-Илецк Оренбургской области. По бараку прошел слух: «Полосатый поднялся… полосатый поднялся… последним этапом пришел с особого…» Новость гуляла по бараку, подвешивая интригу. Всем было интересно, что за зверь такой – полосатик? Хотя в лагере немало чалилось тех, у кого режим был особый. Но одно дело – чалиться полосатым в ЛИУ, другое – прийти непосредственно с особого режима. (Подвох, про который я упоминал ранее, был в том, что здесь содержались не по режимам, здесь был режим смешанный: и вчерашние малолетки, и общий режим – такие первоходы, как я, и строгий режим – строгачи, как Хан, и особисты-полосатики). Предвкушение было такое, будто в провинциальный шахматный клуб приехал знаменитый гроссмейстер.

Сам полосатик появился под вечер. Полдня он просидел в каптерке у Перса.

В угловом проходе под тусклое барачное освещение за маклевым столом собралась группа молодых людей, среди которых был и я. Мы встречали полосатика. Ритуал встречи проходил неизменно за чифиром. В процессе общения мы пытались понять, что за человек к нам попал. А человек пытался понять, куда он попал. Я был настроен дружелюбно, ведь полосатик, как «дед» в армии, перед нами – «духами» и «черпаками», заслуживал определенное уважение. Да и кавказское воспитание призывало уважать старших, хоть тюремные понятия не приемлют этого.

К нам попал типичный представитель тюремно-лагерной системы. Казалось, вот он настоящий зэк, который мотает взаправдашний срок. Его черная роба и картуз пропитались каторжанской копотью уходящего века. По сравнению с ним все здесь казалось ненастоящим. Наш лагерь казался пионерским лагерем. От него тянуло и холодом крытого режима, и дымом костра с лесоповала. Этот персонаж гармонично вписался бы в банду Горбатого. Звали его Виктор, родом из города Тамбова. Он был одного поколения с Саратовским – под полтинник, когда человек поживший, матерый, но старым не назовешь. Казалось, время, проведенное в заключение, превратило его в восковую фигуру, в которой поселилась смерть, смотревшая на все черными крысиными глазками и до поры прикидывавшаяся жизнью. Гладкая лысая голова, как у облученного. Бледный тюремный загар. Он смачно отхлебывал горячий чифир оттопыренной нижней губой. Эта губа, когда он говорил, характерно влияла на дикцию. Когда он улыбался, обнажал железные зубы. Короче говоря, он производил неприятное впечатление с гражданской точки зрения. Но там и без него было полно уродов. Порой я жалел, что под рукой нет фотоаппарата, с удовольствием бы сфотографировался в компании некоторых персонажей, с которыми не соскучишься даже в аду. Правда, разница между нами была в том, что я осознавал, что я урод, а они, скорее всего, нет. «Ладно, поживем – увидим, – подумал я». Витя Тамбовский (такое погоняло прилипло к нему), расположился на шконке по соседству.

Первое время Тамбовский ходил по лагерю, знакомился. Видимо, на особом режиме такой лафы не было, и теперь он гулял от вольного. В лагере к нему был взаимный интерес, везде его принимали как дорого гостя и одаривали, чем могли. Каждый пытался не ударить в грязь лицом. Только простые некрасовские мужички, далекие от политики, не интересовались такими глупостями, они промышляли насущными проблемами: что будет на обед и когда дадут посылки.

В большой части лагерного блаткомитета Тамбовский произвел эффект Хлестакова. В каждом лагере ждут, как мессию, достойного бродягу, который приедет и раскидает все рамсы по справедливости, всех обездоленных одарит, всех униженных возвысит, со всех недостойных получит, всех кровожадных накажет. И настанет на земле мир и черное братство! И кто будет ближе к этому бродяге, тот, считай, ухватил бога за бороду и саму удачу за хвост.

Тамбовский не ожидал такого приема, но решил воспользоваться случаем. Он возвращался в отряд из лагеря и, как правило, тащил термосок. Под его шконкой завелась коробка, куда он складывал съестные припасы. В тумбочке поселились сигареты козырных марок, кучерявый чай и шоколадные конфеты. И как завершение натюрморта благополучия – банка кофе. К Тамбовскому был приставлен лакей – шнырь. Может быть, Перс распорядился, но судя по рвению, которое проявлял шнырь – Репка, он подрядился сам. Шныри тоже не дураки, знают, где вторяки погуще.

Как-то раз в обеденное время Тамбовский решил трапезничать. Послал Репку подогреть на плите в комнате приема пищи баланду. Репка вернулся и ждал новых распоряжений. Тамбовский выдвинул из-под шконки коробку и перебирал овощи. Почему-то он не мог определиться с помидором, какой взять? Огурцы и помидоры были подарены ему арестантами из разных передач, а значит, из разных огородов.

Когда он, наконец, остановил выбор на бокастом розовом помидоре, то протянул его Репке и велел.

– Пойди, помой.

Репка принял помидор в обе ладони и, водя носом, принюхиваясь к аромату, заискивающим голосом спросил:

– Вить, а знаешь, как этот сорт называется?

Тамбовский, еще согнувшись над коробкой и что-то подсчитывая, небрежно бросил:

– М-м… бычья залупа.

– Нет, – проговорил Репка торжественно. – Женская радость.

– Это одно и то же, – отрезал Тамбовский. – Иди, мой.

Я, наблюдавший за этим анекдотом, про себя хихикнул, и подумал, что забыл, когда последний раз кушал свежие помидоры. Но Тамбовский мне не предложил бы, а просить я бы не стал. Отношения у нас не позволяли. С первых дней не заладилось у нас. Ни на кого из молодых пацанов он не смотрел криво, а на меня взъелся. Ничего плохого не сделал, но почему-то стал для него врагом. Все, что ни скажу, не туда – вызывает в нем, мягко говоря, критику. Все, что не сделаю, не так. Я понимал, значит, не своими глазами смотрит. Перс научил… Тем хуже для него. Когда у человека полвека позади, а он живет не своим умом, бывает катастрофа.

Мы, живя по соседству, не разговаривали неделями. Когда случался между нами разговор, это был не разговор, а выяснение отношений. Тамбовский отрабатывал на мне дешевые тюремные «прихваты», на которые ведутся наивные первоходы и недотепы. Попасть в серьезный капкан я повода не давал, но было не просто. Если Перс жил в каптерке и в каждодневной бытовухе мы не соприкасались, то с Тамбовским получалась другая ситуация: сосед, который на глазах роет тебе яму.

Я же придерживался принципа: «Когда ты задумаешься над тем, как подгадить сопернику, начинается твоя деградация». Авантюрных ставок не делал и старался жить своим умом. Если кого-то характеризовали за глаза, брал во внимание, но такими словами не руководствовался. Поэтому общался в лагере со всеми. Находил полезную беседу с любым некрасовским мужичком, будь то цирюльник, голубятник, маклер и т. п. При правильном подходе в мужицкой массе огромная сила обретается. Правда, были люди, с которыми я общался доверительно. Таких было немного, но были. Одним из таких был Хан, который стал мне как старший брат. Многие вопросы и тупиковые ситуации разрешались благодаря разумности и опыту этого человека.

Хан походил телосложением на Высоцкого, да и, порой, взрывным характером. Правда, до взрыва надо было довести, потому что выдержка у него была необыкновенная. Я ни разу не видел Хана вне рамок умиротворенной силы. Но в лагере знали, под горячую руку Хану лучше не попадать. Что стоила одна лишь сцена, удиравшего через плац на вахту хозяйского шныря – куска за центнер, на которого за козлячее балабольство Хан замахнулся дежурным правилом – дрыном.

Родом Хан был из города Малгобека. Ингуш по национальности. Строгач (до этой, за плечами две ходки), кавказец, но человек советский, какими были мы все, рожденные до поганых времен перестройки. Как я уже говорил, он стоял костью в горле, как у братвы, так и у администрации учреждения. Для администрации это был неподконтрольный элемент, обладающий большим авторитетом. А для братвы – он слишком высоко поднимал планку соответствия. Никто тебя за язык не тянет, но дал слово – держи, – был один из его принципов. И вообще, придерживался старых понятий и традиций, заложенных еще при Бриллианте.

Как-то раз Гена Карп, местный блатной, смотрящий десятого отряда, пришел к Хану за советом. В ситуации, вызывавшей вопросы у Карпа, фигурировали три грузина, точнее, один грузин и два мингрела. Обрисовывая ситуацию, покручивая четки, Карп назвал грузин «пиковые». Хан прервал Карпа и поинтересовался.

– В колоде еще три масти… ты, какой будешь?

Карп, попав в неловкое положение, замолчал. Когда он вышел, Хан сказал:

– За глаза они нас называют пиковыми, зверями… но, чтобы так… совсем уже рамсы попутал Карп.

Когда Хан заходил на содняк или в какое другое общество, все замолкали – развязанные языки мигом подматывались, требовалась перенастройка коммуникации. Он не позволял себе вольности в виде мата, пошлого жаргона, и от других требовал того же. Но если человек заслуживал, брошенное Ханом определение звучало как приговор.

Я часто приходил к Хану в десятый отряд. Хан жил в каптерке, в которой была чистота и порядок. Пол и стены были обшиты деревянными панелями, над ними келейно-белый высокий потолок. Большое окно показывало панораму жилзоны до вахты, где весь лагерь был как на ладони. Скрашивали арестантский быт магнитола, цветной телевизор, видеомагнитофон. Короче говоря, было все, что могло составлять разрешенное внутренним распорядком благополучие в лагере.