Кто-то ждал амнистию. Кто-то ждал свиданье, передачу или посылку. А кто-то ничего не ждал. Я был среди них. Мы были молоды. Живот прилипал к позвоночнику. Мы пили крепкий чай и много курили. Юмор спасал нас от падения духом и деградации.
Кто-то бил наколки, играл в карты, разводил голубей. Кто-то ставил брагу… и почти все были не прочь бухнуть, покурить траву и прогнать по вене маковую солому. Причем независимо от того, стал ли этот подонок на путь исправления или нет. Сотрудничает ли тот или иной негодяй с администрацией учреждения. Отрицательный ли это осужденный или активист. Идейная ли эта сволочь или нет. Все без исключения, даже неопределившиеся, были не прочь задурманит голову тем или иным способом.
Прибился я к тихой заводи и недвижимым поплавком торчал шестой год на поверхности. Стоячая вода зацвела сорной тиной. Вымирали динозавры и мастодонты преступного мира, оставляя после себя мифы и легенды. Приходила свежая кровь, принося перемены и переломы старых устоев. Появились мобильные телефоны, неся извращенную арестантскую мысль на крыльях виртуальной свободы. Этот виртуальный птеродактиль витал по просторам… где-то заплетал, где-то распутывал узлы постылой арестантской жизни.
Администрация подстроилась, поменяла приоритеты, на первый план вышла борьба с нелегальной связью. Бражка, заточки, карты, порно журналы, наркотики и даже деньги стали попутной добычей. Удачей считалось вынести со шмона «трубу» (мобильник). За «трубу» от хозяина премия. У кого нашли, наказывались, сажались в «тюрьму в тюрьме».
В дело борьбы с нелегальной связью вмешивалась политика. А где политика там и подруга коррупция. Ведь как администрация оставит лояльных себе зэков без связи? Тогда нелояльный преступный элемент разгуляется. Ситуация может выйти из-под контроля. А этого администрация больше всего опасается. И спускает всех собак системы безопасности на неподконтрольный контингент.
Одни открыто, лежа на шконке, пуская слюни, по «трубе» базарят. Другие в дальнем углу каптерки при трех атасах хоронятся. Менты порой так запарятся, что пробегают того, кто на глазах, бегут каптерку штурмовать.
Поплавком без поклевки плыл я по течению шестой год. В политику не вмешивался, в чужой монастырь со своим уставом не лез, жил тихо. Знал – сожрут. Придерживался принципа: «День прошел и срок короче». Но идиотом не был, и под какой ветер, какой флюгер вертится, замечал.
Напасть – старуха дряхлая, прицепилась. Посадили меня в «тюрьму в тюрьме» за нарушение режима. «Тюрьмой в тюрьме» называют арестанты ШИЗО (штрафной изолятор) и ПКТ (помещение камерного типа). Так вот, бывает когда «тюрьма в тюрьме» пустует, чалятся там единицы, и то, больше по собственной инициативе. А бывает, находит коса на камень, администрация начинает лютовать, набивает «тюрьму в тюрьме» под завязку. Режим начинает трещать, как старая сосна под ветром. Заботы, как щепки, так и летят. Пока всех наказанных накормишь, баланда холодная. С прогулкой не справляются. ПКТ и ШИЗО должны раздельно гулять. ПКТ-шники легально курят, ШИЗО-шники рады с ними гулять. Даже ВИЧ-евых пускают вместе с остальными, хотя сами строгую изоляцию придумали.
Значит, сижу я в «тюрьме в тюрьме» за нарушение режима. На прогулку хожу регулярно, не пропускаю. В этот раз меня вывели под вечер, до последнего думая, что отстану.
– Свободных двориков нет, – бубнил недовольно контролер. – К Будоломову пойдешь?
– Пойду.
– Ну, заходи.
Пасмурный осенний вечер замер в бетонном колодце дворика. Картинка перед глазами зернилась, как экран черно-белого телевизора. На стенах шуба, как оспенная кожа, пенилась тенями. В глубине дворика, сливаясь с шубой, топтался высокий человек. Черный лепень (куртка), черные шкары (штаны). Языки огромных ботинок без шнурков отгибались, как ишачьи уши.
Знакомы мы не были. Прибыл он недавно. Видел его в третьем отряде. Как большой кобель среди шавок, кучкавался он с молодняком.
– Здорово, – ступил я во дворик.
– Здоровы были, – отозвалась тень.
– Тенгиз, – протянул я руку, – будем знакомы.
– Будолом, – пожал руку своей холодной лопатой, – погоняло Будолом.
– Что-то поздно изолятор гуляет? – пошутил я, протянул сигареты. – По хатам не сидится?
– С козлами не в жилу сидеть, – закурил Будолом. – Не зайду с прогулки, пока к Малому не переведут. Вся прогулка поддерживает.
Над прогулочными двориками стоял бойкий брех. Арестанты перебрасывались колкими шутками, травили байки. Небо почернело. Прожектор резанул холодным светом и замер на бетоне и арматуре.
– И я поддержу, – выдохнул я дым, поднимающийся к краю бетонного колодца и танцующий под лучом прожектора.
– Пастух меня вербовать пытается. В покое не оставляет. Говорит: «Пожалеешь. Ты же наш… бывший». Какой… ваш? Дуру гонит… – ухмыльнулся Будолом. – Я первый срок мужиком сидел, и сейчас переобуваться не собираюсь.
– Где сидел?
– Начинал в крытой, в Тулуне. В бытность Япончика… Правда, его не застал, позже пришел… добивал срок здесь, дома.
– А Пастух, с какого прицепился?
– Я же инструктор по рукопашному бою. Служил. В горячих точках бывал. В Баку. В Абхазии… После Абхазии тренировал спецназ. Пастух всю подноготную знает, вот и не отстает. Говорит: «Переходи в актив. При деле будешь. По УДО раньше отпущу». Знаю я эти посулы мусорские… Да и на воле, потом, как людям в глаза смотреть? Нет, не мое это…
Тишина повисла над двориками. Долгая прогулка утомила. Бойкий брех сменился покашливаниями, плевками и матом.
– А хочешь, научу рукопашному бою? – предложил Будолом, погасив бычок в оспине шубы.
– Да… как-то… не знаю…
– Хитростей много, но все строится на одном базовом упражнении, – погарцевал, согреваясь Будолом. Показал стойку и прием. – А так… бывают моменты, когда любые методы хороши, когда либо ты, либо тебя. Хватай за яйца и тяни вверх… противник машинально на носки становится, тогда толкай или бей в грудь… любой шкаф падает. Тут уж не до эстетики.
Перевели Будолома куда хотел. Под ужин опустела прогулка. Контролеры с облегчением вздохнули и поставили алюминиевый чайник на плиту. Долго по коридору гулял стук половника и скрип открывающихся кормушек. «Тюрьма в тюрьме» ужинала, курила и готовилась к отбою.
Лагерь, как небольшой поселок, калейдоскопом меняет картинки. Выходишь из «тюрьмы в тюрьме», как освобождаешься на волю. Пространство расширяется. По первой рябит в глазах. Тебя встречают, как вернувшегося с орбиты космонавта. Некоторые так отвыкают от «большой земли», что предпочитают тишину, прохладу и покой камеры.
С недавних пор поплавок вынесло из тихой заводи и понесло по водоворотам течений, тревожило волной, подергивало леску. Правило: «День прошел и срок короче» переставало работать. Призраки динозавров и мастодонтов преступного мира не давали спокойно коротать срок. Втянули в политику.
Так получилось, что сблизился я с человеком, которого в двух словах не опишешь. Человек хороший, достойный… Слово держит, коли дал. Стелет мягко, да не уснешь. Может вознести на колокольню лагерной церквушки, свечкой подпирающей небо на краю плаца, и тут же сбросить в чернозем, чертей показать.
Прошел Советские лагеря от Средней Азии до Красноярска. Любил вспоминать закаты на Ангаре. За плечами более двадцати лет отсиженных и две раскрутки: одного заколол заточкой в сердце, до санчасти не донесли; голову второго раздавил шиномонтажным прессом, как спелый арбуз. Постоял за честь и правду. Даже сатаны не испугался, заставил поджать хвост и улыбаться.
Меня стал называть по имени отчеству, хоть был на десять лет старше. Пятый десяток разменял мелочью. Погоняло Горец. Родом из Дагестана. Говорил, кроме русского и родного – лакского, на кумыкском. А смачно ругался, так на всех языках, где сидел, с кем дружил: от таджикского до кабардинского. Язык был его оружием. Когда мечом, когда щитом, когда скальпелем. Когда лекарством, когда ядом. Любил стихи и афоризмы. Многое читал наизусть с выражением.
Начальник колонии запретил сотрудникам разговаривать вне протокола с Гусейновым. Покладистыми и гибкими становились офицеры, как зловещие Наги, послушные дудке заклинателя. Цыгане дети по сравнению с ним. Евреи и армяне бесхитростные простачки.
И вроде бы такому человеку море по колено, но таилась в нем сила разрушительная. Гневный дракон спал на цепи у разума. Когда дракон просыпался, скрежетал цепью, клацал зубами, затмевал разум и рушил в одночасье все построенные замки. Лагерные раскрутки, увеличенные срока, тоже были результатом вспышек гневного дракона. Правда, с годами он научился управлять гневом, выдрессировал этого дракона. И порой устраивал шоу контролируемой агрессии. Но психика устойчивая не у всех, не каждому показаны такие спектакли. Бывало, сюрпризы преподносила ошарашенная публика.
Как-то утром меня разбудил крик. Я подскочил. Протер глаза. Крик летел по бараку во все концы, бился в окна. Горец сидел на шконке и истошно, истерично орал:
– Пошел на х…й отсюда! Если слов не понимаешь, пошел на х…й, гондон! Автоматная рожа, пошел на х…й из барака!
Его закоротило, глаза метали огненные стрелы. Как матерый волк, припертый в угол на кошаре, рвал он воздух, рыл под собой землю.
Будто колоколом звенело в ушах: «Пошел на х…й! Автоматная рожа!»
Над ним нависала медвежья фигура Будолома с лапами чуть ли не до колен. Будолом выплевывал скомканные фразы и, похоже, был на шаг от того, чтобы кинутся на Горца.
– Ты кого посылаешь?.. За базаром следи…
Меж ними суетился мужик с нашего отряда. То пытаясь сгрести и отодвинуть Будолома, то забегал сзади, рассыпаясь в хаотичной пантомиме. Я тоже попытался успокоить кипиш, больше подбадривая мужичка к активным действиям, чтобы увел поскорей Будолома. Почему-то я почувствовал себя беззащитным. Как если бы в дом ворвались грабители, а ты в постели, и под подушкой нет нагана.
Будолом, как медведь шатун, раскачиваясь, поковылял по проходу, озираясь и рыча себе под нос. На противоположной стороне барака он плюхнулся за стол. Там испугано семафорили глазами Малой и пара мужичков. На столе стояли кружки и миска с закуской.
«А-а-а… Дурдом!» – выдохнул я и упал на подушку, как подстреленный.
Монотонными буднями копошился день в лагере. Арестанты гусиным выводком ходили в баню на помывку. Козел нес с вахты письма. Коты скучали на краю плаца. В бараке стучали кости по доске нард. Моргал приглушенный телевизор.
После обеда в отряд наведался смотрящий за лагерем, местный блатной. Зашел к нам в проход, присел, от чая отказался. Покрутил четки, поговорил не о чем для вида и выложил настоящую цель прихода: «Что случилось в отряде? И почему мужик был послан на три буквы?»
Горцу только дай поговорить, за словом в карман не полезет.
– Сам выморозил, падла… Рано утром самогон, походу, выгнали. Тут же сели бухать. Шуметь начали, разбудили. Я им замечание сделал, чтоб не шумели. Только прикемарил, опять галдеж. Говорю: «Вас же попросили, потише. Пол отряда еще спит». А этот мерин начинает паясничать, еще громче кричать… Оху… л совсем! Я и послал его на х…й из барака. Пришел в гости, так веди себя подобающе. Ладно бы мужик некрасовский расчувствовался, а тут этот… рожа автоматная, рамсы попутал!
Смотрящий помычал многозначительно, почесал репу. Вроде прав Горец. Прав по всем понятиям. Но как-то не хочется этого признавать. Ведь за местную команду полагается болеть. Поводил он носом и сказал:
– Будолом, конечно, криво въехал, но посылать не стоило.
– А как быть, если человеческий язык не понимает? – задал вопрос Горец.
– Ну, пойду… поговорю с Будоломом.
Калитка локального сектора за смотрящим захлопнулась.
Осенний вечер гулял по лагерю. Небо серело, как выцветший брезент. Сумерки опускались на поселок. На вахте зевал дежурный помощник начальника колонии. На вышке желтело мутное окно. В локальном секторе было вечернее оживление. Арестанты тенями тасовались из угла в угол, от решетки до решетки, как волки в клетке. Некоторые сидели на лавках, курили, подмолаживали геморрой. Молодежь ломала турник и брусья.
Горец подошел к локальному сектору третьего отряда.
– Ауе!.. Третий отряд!
– Говори, – замаячил в потемках силуэт.
– Будолома подтяни!
– Щя… Он спрашивает: «Кто зовет?»
– Горец.
– Щя… Он занят.
Горец нахмурил брови, зыркнул хищным глазом, пошел тасоваться. Видимо хотел поговорить с Будоломом, отполировать острые углы. Утренний кипиш тянул сердце дурным предчувствием. Но Будолом не захотел разговаривать.
Пасмурное утро провисло сырой тряпкой. Топольки за запреткой облепили торжественно молчавшие вороны. Плац пустовал, разорванным пазлом лежали на нем лужи. Дерево, проросшее через прутья решетки бани, просыпалось желтыми листьями.
Раньше обычного мы с Горцем пошли в баню. Шли молча, спросонья тяжело передвигая ноги, в надежде, что горячая баня прогонит остатки сна. На чердак банно-прачечного комплекса, где колдуют маклеры, по железной лестнице гремели казенными ботинками два офицера. Я никогда не видел эти легавые морды в такую рань, шушарящих по чердакам маклеров. Странное время выбрали для приобщения к искусству. Но меня они мало заботили, потому что к нам было не придраться. В свой банный день следуем на помывку, по форме одежды, бирки на правом боку.
Стриганув глазами, две фуражки пропали в темноте чердака.
В бане было пусто, висело белесое паровое облако. Горец быстро помылся. Я завозился. Когда ловил в запотевшем зеркальце отражение щеки, скользя по ней бритвой, до меня долетел шум из предбанника. Как будто кто-то ругался… Щекотнуло под ложечкой. Держа в одной руке зеркальце в другой бритву, я вышел в предбанник.
Посреди предбанника, как пожарная каланча над поселком, возвышался Будолом. Его кренило в угол, где на лавке с полотенцем в руках сидел Горец. Вдоль противоположной стены секундантом прохаживался Литвин, смотрящий третьего отряда. Сцена повторилась, с той лишь разницей, что тогда в бараке я был Будолому под левую руку, а теперь под правую.
Будолом плевался какими-то предъявами. Горец ему отвечал, чтобы шел в отряд, мол, там поговорим. Я бросил что-то в том же духе, но Будолом не повел ухом, будто сказанное было на непонятном ему языке. Тогда я обратился к Литвину.
– Вы чё сюда приперлись? Уведи его.
Литвин остановился. Черная спортивная шапка была надвинута на брови, как у гопника – грозы подворотен. Он измерил меня пренебрежительным взглядом. Меня заколотило. Я стоял перед ними голый, как абориген. Как голый абориген перед облаченными в доспехи конкистадорами. Мандраж усилился трясучкой от холода, предбанник продувался.
– С ума не сходите. Идите в отряд, – бросил я и нырнул в облако пара. Струя воды прожгла до костей. Мозги, казалось, закипят от напряжения. Я намылил голову и посторонний шум устранился. Вода брызгала по темечку, как по арбузу. Когда смыл пену, снова услышал шум. Я плеснул воды в лицо и пошлепал в предбанник.
Открыл дверь и… увидел потасовку. Горец, сидя на лавке, уворачивался, будто что-то искал под ногами. Будолом, запутав его в тельняшке, наносил удары. Или показалось, что они перетягивают тельняшку друг у друга. Тень Литвина колебалась в дальнем углу. Выскакивая в предбанник, мне под руку попалась железная урна. Я машинально подхватил ее, чтобы долбануть баклана по башке. Заметив это боковым зрением, Будолом втянул голову, как черепаха, и урна ударила по горбу. Удар развернул его на меня, он выбросил руку обороняясь. Внезапно открывшийся второй фронт ошарашил его. Упавшая на кафель железная урна оглушила литаврами! В глазах Будолома отразился голый человечек в мыльной пене, способный перетянуть железной лапой. В них плеснулось удивление и паника.
Дверь открылась. В проем закатился Пряник, пузатый контролер, знавший всех осужденных по фамилиям.
– Будоломов, Литвин, Гусейнов, Жохов… Что здесь происходит?! – удивленно сдал он назад и укатился.
Будолом и Литвин бросились в двери.
Воцарилась тишина. Из душевой доносился плач разбивающейся о кафель струи.
Я повязал полотенце вокруг пояса. Горец тяжело дышал, кряхтел и отхаркивал кровь и ругательства. Он застрял в горловине тельняшки, и только теперь надел ее. На раскрасневшемся лице саднила скула, сечка на брови сочилась гранатовым соком. По кафелю предбанника алели кровавые кляксы. Под ногами я заметил… Откуда это?.. С фаланги среднего пальца струйкой текла рубиновая кровь. Видимо урна огрызнулась острым краем. Я принялся зализывать рану.
Дверь, как театральная кулиса распахнулась. Вошли заместитель начальника колонии по безопасности подполковник Пастухов и заместитель начальника колонии по оперативной работе капитан Дедов, авианосцами задрав тульи фуражек.
– Так что здесь происходит?! – командным баритоном вступил Пастухов.
Дедов стал рядом, скрестив руки перед собой, как в стенке при исполнении штрафного, и на протокольном лице сформировалась гримаса отчужденной неприязни.
Заметив кровь, Пастухов переменился в лице.
– Что случилось?.. Молчите?.. Тогда собирайтесь, пройдемте на вахту.
– Гражданин начальник, все в порядке, – Горец даже не смотрел на них, продолжал раздраженно копаться в пакете и натягивать носки.
– Гусейнов, вы сейчас пройдете с нами на вахту…
– Не пойдем, начальник.
– Пойдете!
– Мы себя скомпрометируем, если пойдем сейчас с вами, – сказал я.
Несвойственное арестантской лексике выражение возымело действие. Пастухов посмотрел на меня как-то вдумчиво, перевел взгляд на Горца и сказал:
– Гусейнов, даешь слово, что в лагере будет спокойно? Что ЧП не будет…
– Начальники, не беспокойтесь, все будет тихо, – пообещал Горец.
В отряде жужжало возмущение, как в пчелином улье при залетевшем шершне. Злым шершнем взбудоражил вероломный поступок Будолома умы и души нашего отряда, коих насчитывалось шесть десятков. У кого позволяли отношения, подходили, предлагали помощь, приносили таблетки, мази. Мужики расценили нападение на Горца как кощунственный акт вандализма. Что говорить? Каждый мужик уважал бывалого каторжанина за справедливость, порядок и помощь, которую тот оказывал по мере возможности. Кому-то помог с расчетом по игре. Кого-то не обошел вниманием в трудную минуту. За кого просто заступился, не дал сожрать. К нему шли, как к третейскому судье при спорах и конфликтах. Как мудрый Соломон порой находил он удивительное и простое решение. Короче говоря, арестантская масса уважала и тянулась к нему. То качество, которое администрация нарекает – «преступный авторитет» и пытается либо контролировать, либо уничтожить. Конечно, святым он не был. Мог развести на деньги коммерсанта. Переаферить афериста. Поставить на лыжи скользкого проходимца. А иному негодяю указать место. Но действовал всегда в рамках понятий и традиций, коим счет, по меньшей мере, вековой. А сотрудничество с администрацией считал делом недостойным.
Одним словом, отряд закипел, как крепкий чифир на раскаленной плите.
Пришел смотрящий. Покрутил четки, поводил носом. При этом чувствовал себя неловко, как пес на волчьей тропе. Поглядывая на ссадины и кровоподтеки, расспросил Горца, что да как? Пытался полировать острые углы. Бродяги не скрывали раздражения от такой полировки: «Как он поговорил с Будоломом, если после разговора тот пошел на это?» Просто так теперь не отбрешешься, пришлось дать слово, что вечером приведет Будолома на разговор.
– Литвина тоже прихвати, – бросили смотрящему, закрывавшему калитку.
Долго не оседала муть, какую в этом болоте еще никто не поднимал. У собравшихся за дубком (столом) не было вопросов – как называется такой поступок. Здесь собрались люди бывалые, проверенные, и как «отче наш» знали, что подкарауливать в бане, санчасти, туалете, и поднимать руку неприемлемо для порядочного человека. А посему, вопросы оставались лишь технические.
Кроме меня и Горца здесь были: Асик, бродяга, добивавший двенадцатилетний срок за разбой и экспроприацию ценностей во Владикавказе. Низам, азербайджанский эмигрант и разбойник с большой дороги, переваливший экватор пятилетнего срока. Исмаил, кумыкский философ, за схрон оружия в Дагестане кативший шестилетний шар скарабея в гору.
Получался ударный кулак. Местные блатные дали понять, что держат крепкий нейтралитет, и их устраивает роль публики.
Темнота за окнами барака повисла черными квадратами Малевича. Отряд до отбоя предоставлен сам себе, без надобности администрация не тревожит жилзону. Мужики кучкуются у телевизора. В кухне по плите передвигают кружки, как шахматные фигуры. Козел пасется где-то в лагере.
После вечерней поверки бродяг позвали в каптерку на разговор. Лампа под потолком каптерки брызгала светом. У стены стояла кушетка. На ней сидел Будолом. Он был как под транквилизаторами, даже не поднял глаза. Зашедшие в каптерку разделились: местные блатные стали по стеночке, как в битком набитом танцзале поселкового клуба; а ударный кулак без предъяв и китайских церемоний накинулся на Будолома. Низам схватил тумбочку и разбил на голове Будолома – она разлетелась по каптерке на составные части. Кто-то подобрал доску и орудовал ею. Будолом сгруппировался: одной лапой прикрыл лицо, другой темя, куда норовила попасть доска. В какой-то момент Будолом поплыл, его качало под шквалом ударов, как буй на волне, и, казалось, еще чуть-чуть – он упадет на пол.
– Хватит! Убьете! – крикнул смотрящий.
Местные блатные стояли со стеклянными глазами. Они побледнели, как известь на стене за их спинами. Позже один из них скажет: «Подход был жесткий».
Из каптерки гомонящая орава прокатилась по жилой секции в угловой проход, как по рынку между прилавков. Мужики на спальных местах копошились по-своему, в этом театре им была отведена роль пассивной массовки. В угловом проходе на шконке сидел Литвин. Он посерел, почернел, чувствуя, что произошло в каптерке.
– Тебя кто за отряд грузил? – ударил Горец Литвина по лицу. – Этот-то… А ты не понимаешь, кто так поступает?! – дал еще раз, голова болтнулась, зубы скрипнули.
Литвин не чувствовал боли, страх выжиг в нем чувства. На губе появился поясок червяка, просочившийся кровавым соком. Он не мог вымолвить ни слова, лишь утерся шапкой.
Состояние возбуждения стало проходить, перебинтованная фаланга пальца резанула болью. Я сорвал повязку, из ранки слезой потекла рубиновая кровь. «Опять… Все, хватит крови», – подумал я и по новой перебинтовал палец.
Смотрящий Литвина погнал от греха… Наказал: организовать транспортировку Будолома в отряд, прикусить язык, и завтра же сложить с себя полномочия.
Будолома из каптерки выволокли под руки, протащили в жилую секцию и повалили на шконку, как подпиленный дуб. Он как рухнул, так и пролежал несколько часов, не шевелясь. Мужики копошились на спальных местах, не замечая брошенный в углу большой мешок комбикорма. К отбою Будолом исчез. После него на шконке осталась подушка с пятнами крови, как жупел.
На неделю в лагере притаилась тишина. Излучина Дона неспешно несла тихую воду. Моя ранка на фаланге пальца превратилась в маленький шрам. Асик залечивал кулак, пострадавший от соприкосновения с широкой костью Будолома. Лицо Горца просветлело, следы нападения почти простыли.
Позже появились пузыри реваншистского брожения. Кто-то научил Будолома, как испечь и подать сей пирог. Посоветовал написать маляву в город и собрать подписи реваншистской части лагеря. Назревало «сучье вымя».
Тогда Горец пригласил к нам смотрящего и бродяг, кто пожелает. Когда почтенная публика собралась в комнате личного времени, Горец достал мобильник, позвонил в Воронеж вору и поставил на громкую связь. Ответственность момента нахмурила лица. Многие закурили. В комнате личного времени стояла гробовая тишина. Мобильник заговорил уверенным голосом.
– Да, это Плотник, говори…
– Братан, это Горец. Я звонил по одному вопросу неделю назад, не дозвонился… Просто сейчас назрело. Тут собралась бродяжня лагеря, хотим услышать твое мнение, – Горец говорил быстро, чеканя слова. – Братан, здесь есть мужик… ну мужик не мужик, бывший военный, спецназовец, Будолом погоняло. Жил тихо, не слышно, не видно… А тут, как-то выморозил по буху… Человеческий язык перестал понимать. Я послал его… Вечером по трезвяне, он поговорить отказался. Спустя несколько дней подстерег меня в бане и кинулся… Мы с него получили за этот поступок.
– Ну и что ты сделал неправильно? – поинтересовался голос из мобильника.
– Я считаю, что поступил правильно. Просто есть недовольные. Прямо не говорят, но по углам шепчутся. Нужно твое слово.
– Правильно сделал, что позвонил, – сказал голос. – А то до меня дошли слухи, мол, звери в Кривоборье побили нашего мужика. Передай трубу смотрящему, кто сейчас за лагерь в ответе?
– Говори, братан, – сказал Горец, – ты на громкой, тут все слышат…
Но почему-то смотрящий схватил мобильник, переключился с громкой связи и стал суетливо бубнить, что положение в лагере на должном уровне: «тюрьма в тюрьме» греется, с насущным проблем нет, дорога, в том числе и на волю, есть, кормят сносно, мужики довольны и тому подобное. Почтенной публике стало все понятно. Только не все из собравшихся знали, что говорить неправду вору тоже поступок, и он имеет вполне конкретное определение.