Я сиял от гордости, отбив себе ладони в знак восхищения своей чудесной мамой, которая, презрев высокое искусство, спасла всех нас.
А зрителям хотелось еще. Даже когда мама встала из-за рояля, ее не отпустили. Должно быть, кто-то невидимый, на крыльях, дал ей знак уступить. Что же теперь она исполнит? Ответ пришел быстро, и казалось, что ее глаза нашли нас. Она взяла первые аккорды песни «Далеко от земли» Мура, отдавая дань не старым, а новым своим привязанностям. И вдобавок она запела, спокойно и уверенно, как будто сидя дома за пианино. Я почти не дышал, слыша, как звучит ее чистый прекрасный голос в абсолютной тишине внимающего зала.
Отец, откинувшись назад и покручивая усы, со странной восторженной улыбкой не отрываясь смотрел на маму, как будто едва верил собственным глазам. И когда наконец, поклонившись на прощание, мама покинула сцену, он резко поднялся и, демонстрируя каждым своим движением, что вечернее действо для него закончено, взял меня за воротник и повел по проходу из зала.
Нам не пришлось долго ждать маму. Она поспешно спустилась по ступенькам заднего крыльца, в пальто, с белой шалью, накинутой на голову, и побежала прямо к нам. Отец обнял ее и поднял.
– Грейси, Грейси… – пробормотал он ей на ухо. – Я знал, что в тебе это есть.
– Ой, мама! – Я прыгал от восторга. – Ты была великолепна!
Мама перевела дыхание:
– Это была ужасная сентиментальная каша, но мне показалось – только это им и понравится.
– Им понравилось, мама! – крикнул я.
– Лучше не бывает, – промурлыкал отец.
– Я не хотела продолжать, но леди Мейкл попросила.
– Вот! – сказал отец, довольно щелкнув языком. – Я знал, что Китовый Ус будет на нашей стороне. Но что тебя толкнуло на это в самом начале? Это она подала идею?
– Нет.
– А кто тогда?
Мать лукаво взглянула на него:
– Должно быть, твой мистер Мартель.
И мы все втроем смеемся как сумасшедшие. Какая радость, какое счастье! Какой триумф Кэрроллов!
– О, не стоит так, Кон, – вдруг сказала мама. – Подумай о бедной Мэгги. Знаешь, когда я играла, почему-то в глубине души я чувствовала, что делаю это для нее.
Мы возвращались вместе под сияющей луной; мама и отец, рука об руку, не прекращали ни на секунду свой бесконечный разговор, но я не испытывал ни ревности, ни одиночества, потому что мама своей свободной рукой нашла мою и устроила ее в кармане своего пальто. Моя рука уютно покоилась в ее руке всю дорогу до дому.
Как ярко светила луна, какой она была ясной и высокой! И наша звезда, счастливая звезда Кэрроллов, тоже поднималась, да, поднималась снова, ясная и высокая, чтобы там, выше, слиться с нашей Галактикой.
Глава седьмая
На следующий день было воскресенье, и, возможно в порыве благодарения, мы отправились на мессу в Дринтон, вернулись домой к позднему и довольно необычному обеду из жареной утки, за которым последовал фирменный мамин десерт – засахаренная вишня под взбитыми сливками. В короткий зимний день, после того как отец вздремнул, мама предложила прогуляться по берегу. Вчерашняя золотистая аура все еще не рассеялась вокруг мамы, в дополнение к какой-то счастливой истоме, с которой она, словно вспоминая о чем-то волшебном, посматривала на отца, что я так или иначе связывал с его вниманием к ней. Я уже начинал ощущать сильное физическое притяжение, существовавшее между моими родителями, которое, преодолев все возможные препятствия, связало их, выросших чуть ли не в разных мирах, и которое теперь превратилось в тесный чуткий союз. В более поздние годы, когда я стал читать о других детствах, которые так часто омрачались постоянными ссорами родителей, супружеской несовместимостью и взаимной ненавистью, я еще яснее осознал, что брак мамы и отца был на редкость удачен. Притом что иногда случались внезапные небольшие бури, чему виной была вспыльчивость отца, они длились не более нескольких часов и заканчивались спонтанным примирением. И всегда между родителями, даже в безмолвии, было взаимопонимание, отчего наш дом был для меня безопасным, теплым местом в этом подчас враждебном мире.
Это чувство было ощутимо в воздухе, когда, побывав в Джеддес-Пойнте, находившемся в стороне, противоположной Роузбэнку – этого места мама всегда избегала по причинам, о которых я смутно догадывался, – мы медленно возвращались сквозь мягкий туман, собирающийся на мертвом, пустынном эстуарии. Воздух был так недвижен, что всхлипы прилива доносились как слабое эхо от какой-нибудь лежащей вдалеке морской раковины. Мама маячила впереди, в компании Дарки, кошки с фермы Снодграсса, которая часто увязывалась следом за нами на этих прогулках. Мы с отцом отстали на несколько шагов, сражаясь в «блинчики», и, снисходительно предупрежденные мамой, что слишком громко кричим, считали подскоки гладко отполированных бесконечными приливами плоских камешков, взлетающих над спокойной серой поверхностью воды.
Внезапно, после своего броска, отец, кашлянув, содрогнулся, выпрямился и приложил платок к лицу. Я удивленно поднял глаза и, желая быть услышанным, громко воскликнул:
– У папы кровь идет из носа!
Мама обернулась. Я видел, как она изменилась в лице. Я также видел, что отец прикрывает платком рот. Мама была уже рядом.
– Конор, опять твой кашель.
– Ничего особенного. – Он поднес носовой платок к глазам и почти бессмысленно уставился на маленькое алое пятно. – Всего лишь пятнышко. Я, должно быть, просто напрягся.
– Но ты кашлянул, – обеспокоенная, настаивала она. – Ты должен сесть и передохнуть.
– Ничего особенного. Просто стрельнуло в бок. – В доказательство он тихонько и ненатурально кашлянул. – Видишь, все прошло.
Мама не ответила. Она сжала губы скорее решительно, чем покорно, и, когда мы снова двинулись в путь, в ее глазах, хотя время от времени она и посматривала на отца, больше не было истомы, и до самого нашего дома она хранила молчание.
Этот кашель отца, возникающий время от времени, особенно в сырую погоду, и с ходу отклоняемый им как «намек на бронхит» или даже с какой-то гордостью собственника называемый «моей склонностью к бронхиту», как если бы это было исключительно его особенностью, – кашель, для избавления от которого отец пользовался травяными настоями собственного приготовления, стал, несмотря на частые протесты мамы, восприниматься в семье как естественное явление. Я ничего не думал об этом, и связь кашля с тем до смешного маленьким малиновым пятном на платке отца показалась мне настолько нелепой или, по крайней мере, настолько несущественной, что сразу же, как только мы вернулись домой, я, насвистывая, отправился с Дарки на ферму за молоком – теперь эта вечерняя обязанность легла на меня.
В коровнике еще шла дойка, и, примерно минут двадцать ожидая, пока струя теплого молока, пенясь, наполнит ведро, я забавлялся выходками кошки, которая ловила и вылизывала молочные брызги, падавшие на каменные плиты. Возвращаясь не спеша по дороге с кувшином молока, я был совершенно не готов увидеть возле нашего дома двуколку доктора Дати; потрясение было тем сильнее, что на ней уже светили фонари – они казались еще более яркими из-за мглы сумерек и, словно характеризуя личность деревенского врача, смотрели на меня как два огромных глаза.
Этот доктор Дати казался огромным, и не только мне одному. Пожилой человек, которому было семьдесят, свирепый, с красным лицом, неизменно одетый в вельветовые бриджи, блестящие коричневые гетры и мешковатую вельветовую куртку, он, как горный бык, вваливался в комнату больного и точно таким же манером покидал ее, объявляя свой диагноз трубным голосом, сопоставимым с гудком на скале Эрскин, предупреждающим корабли о тумане, а ежели я попадал ему в руки, то часто от такого рыканья моя щека орошалась его слюной. По всем канонам романтической беллетристики под этим грубым внешним видом должно было скрываться золотое сердце. Однако это было не так. Доктор был груб и подчас жесток со своими пациентами. Ему было безразлично, что о нем думали, и, в общем, его считали «твердым орешком». У него была своя ферма на окраине, где он выращивал свиней породы седлбек, и от него часто слышали, что он предпочитает их своим пациентам. Если у него и была слабость, помимо ежедневной бутылки виски, служившей ему эликсиром, поскольку с каждым глотком он, казалось, только креп, – то это были хорошенькие женщины. Он тискал доярок на всех фермах, которые посещал, – они хихикали, делая вид, что сопротивляются, он же прижимал какую-нибудь из них коленом к стене. Хотя по отношению к моей маме он не столь открыто проявлял свои наклонности, так как прекрасно знал, где надо остановиться, я всегда чувствовал, что он неравнодушен к ней.
Я, конечно, не осмелился войти в дом, пока там находился этот громила. Я и так достаточно от него пострадал. Подкравшись с теневой стороны к окну, я осторожно заглянул в освещенную комнату.
Отец лежал на диване, голый по пояс, а доктор Дати, прижав ухо к короткой деревянной трубке, наклонялся над ним. Никогда еще я не видел, чтобы мой отважный родитель был в таком невыгодном положении, в таком подчинении – зависимый и беззащитный. Зрелище было невыносимым, и, отвернувшись, я скользнул вниз и сел спиной к стене, поддерживая между коленями теплый кувшин молока.
Прошло довольно много времени, прежде чем парадная дверь открылась и на пороге появились доктор Дати и моя мама – их силуэты были отчетливо видны в свете, падающем из прихожей. Я пригнулся, насколько можно, и тут же загремел голос доктора:
– Пошлите в аптеку за лекарством. Вам нужен рыбий жир и эль. Но помните, женщина, – он схватил руку мамы и, подчеркивая значимость своих слов, стал укоризненно и одновременно ласково ее потряхивать, словно пытался повернуть маму к себе, – главное – вытащить его отсюда. Разве я не говорил вам, что в Роузбэнке надо держаться подальше от берега? Никому не на пользу жить в этой сырости на грязном заиленном побережье. Кроме того, речные туманы – настоящий яд для человека с такими легкими.
Я не совсем понял это высказывание, я был слишком занят наблюдением за тем, чтобы доктор Дати благополучно покинул наш дом и сел в свою двуколку. И мама, когда я вошел, не была расположена останавливаться на этой теме и не была настроена на разговоры. Взяв у меня кувшин с молоком, она тихо занялась приготовлением чая.
В течение двух дней отец оставался дома, беспокойный и больной, а затем вернулся к работе. И хотя я заметил начавшиеся и неутихающие разговоры, да и споры, между моими родителями, то, если и обращал на них внимание, считал, что они связаны с дрожжевым бизнесом. Все вроде вернулось к счастливой нормальности. Отец, энергичный как всегда, вскоре типичным жестом отправил в мусорную корзину свою бутылку с лекарственным напитком и сосуд с рыбьим жиром и элем. Для меня было абсолютной новостью, когда в один из апрельских дней мама, одетая во все лучшее и явно вернувшаяся из какой-то из поездки, отвела меня – я только что пришел из школы – в сторону и сообщила:
– Лоуренс, в следующем месяце мы уезжаем из этого дома и переезжаем в Ардфиллан. – И, увидев мой испуганный взгляд, добавила торопливо и успокаивающе: – Там такое приятное место, дорогой. На самом деле все к лучшему.
Эта внезапная перспектива перемен, всегда сулящая ребенку одни тревоги, привела меня в полное замешательство. Еще никогда Арденкейпл не казался мне таким привлекательным. Теперь я прекрасно чувствовал себя в школе, где учился на два класса старше. Мне нравился Пин, и я подружился с несколькими мальчиками. В прошлую субботу я поймал две пятнистые форели в ручье Гилстон. И мы должны были бросить все это, когда у нас все так хорошо.
Мама, должно быть, прочитала это на моем лице, потому что она обняла меня, доверительно улыбаясь, дабы я понял, что все происходящее ее устраивает и очень ей нравится.
– Ардфиллан – прекрасный город, дорогой. И наша новая квартира находится высоко на холме и недалеко от вересковых болот. Я уверена, тебе понравится.
Глава восьмая
Переезд дался нам на удивление легко, и, как мама и обещала, наш новый дом оказался большим шагом вперед по сравнению с маленькой виллой, которую мы покинули. Городок Ардфиллан покорил меня своим великолепием. Раскинувшийся между холмом и широко разлившимся устьем, похожим на почти открытый морской простор, Ардфиллан был модным местечком, курортом для избранных, с небольшим причалом, набережной и эстрадой для оркестра, но в то же время жилым городком, популярным как у «зажиточных» бизнесменов, которые пользовались быстрым железнодорожным сообщением с Уинтоном, так и у других резидентов, равного или еще большего достатка, которые ушли на пенсию. Склоны холма были усеяны большими особняками, с причудливыми фасадами, обширными огороженными садами вокруг и с видами на выбор в сторону Гэрлоха или Кайлс-оф-Бьюта, причем дома эти никоим образом не вторгались в широко раскинувшуюся внизу вересковую пустошь, которая тянулась за Глен-Фруин до берегов Лох-Ломонда. Много превосходных магазинов, частная библиотека с выдачей книг на дом и две самые элитные школы в Шотландии: одна, Бичфилд, для мальчиков, другая, Святой Анны, для девочек. Вскоре я стал также различать благовоспитанную манеру речи, скорее, акцент, характерный для этого общества и абсолютно обязательный для вступления в его состав. Короче говоря, тут существовал определенный «тон», который, хотя и проигнорированный отцом, сразу понравился маме и поначалу устрашил меня.
Терраса Принца Альберта, представлявшая собой ряд плотно прилегающих друг к другу строений вдоль улицы, весьма удачно разместилась прямо на холме среди великолепных особняков и, пусть слегка поблекшая, по-прежнему сохраняла почти всю свою прежнюю элегантность. Она была представлена несколькими коттеджами-мезонетами[24], сложенными из красиво обработанного камня. Широкие эркеры, два удобных парадных входа с портиками, полугеоргианский и отчасти викторианский стили – каждый дом на несколько вместительных квартир. В этих мезонетах были прекрасно спланированные комнаты с высокими потолками, перед входом – садик с декоративными растениями, а с задней стороны – длинная уединенная лужайка, обнесенная стеной. Естественно, мы не могли позволить себе такое великолепие, но этажом выше, в квартире номер семь, свежепокрашенной, с новыми обоями, нам было вполне удобно, и отсюда мы глядели в будущее, представлявшееся благоприятным, особенно для моего отца, исполненного оптимизма благодаря смене обстановки и животворному воздуху, который он, стоя по утрам и вечерам у открытого окна, глубоко вдыхал во время дыхательных упражнений. И все же меня беспокоило что-то совершенно новое в выражении лица моей матери, когда она посреди своих домашних хлопот вдруг замирала в какой-то растерянности, которую, поймав мой взгляд, она тут же изгоняла улыбкой.
В Ардфиллане не было никакой индульгенции на то, чтобы пренебрегать воскресной мессой. В нижнем городе мы пользовались двойным преимуществом – могли посещать церковь Святой Марии и ее приходскую школу на Клей-стрит. Кроме того, первым человеком, заглянувшим к нам однажды днем и абсолютно очаровавшим нас своим веселым дружелюбием, был молодой приходский священник, отец Макдональд, горец из Инвернессшира, выпускник отличного колледжа Блэра в Абердине. Ангус Макдональд был тем человеком, который, как сказал мой отец, понравился бы даже самому упертому оранжисту[25]. Мама, все еще немного побаивающаяся священников, которые ей никогда не попадались в ближайших кварталах, не могла поверить своим глазам, когда после чая он встал и, к моему безудержному восторгу, исполнил хайланд флинг[26]. Со временем, по его тактичному настоянию, брак моих родителей, благодаря некоторым техническим поправкам, в которых я почти ничего не понимал, был освящен, что примирило мою семью с церковной ортодоксией. Более того, никоим образом не осуждая неадекватность моих собственных религиозных знаний, которые были радикальными, он предположил, что по крайней мере в настоящее время я должен посещать приходскую школу. Так что на следующей после его визита неделе я был отправлен в школу Святой Марии.
Должен признаться, что, хотя я был удовлетворен переходом в третий класс, где моя учительница, сестра Маргарет Мэри, похоже, готова была сделать из меня что-то особенное, я скучал по своему старому другу Пину и в целом был не в восторге от моей новой школы. Чтобы добраться до Клей-стрит, надо было идти по проселочной дороге, которая вела вниз по склону к самой бедной части нижнего города, по сути рабочему району Ардфиллана. Здесь, на узкой улочке, напротив многоквартирного здания, находились огороженные участки прихода Святой Марии – церкви, школы и пресвитерия[27]; все строения из грубого кирпича, практичные, но явно указывающие на ограниченность средств. Также и среди школьников преобладал этот печальный знак нищеты. Почти все они были из бедных, ближайших к церкви окрестностей, многие из них были детьми презираемых ирландских «огородников», которые приехали для работы на картофельных полях Клайдсайда, а некоторые из учеников ходили, увы, чуть ли не в лохмотьях. Они играли в странные игры, которых я не понимал, самопальные игры обездоленных, для чего использовались твердые кусочки глины, жестяные банки, стены, изрисованные мелом, шарики из бумаги и ткани, связанные между собой бечевкой. Правда заключалась в том, что состоятельные католики Ардфиллана отправляли своих детей в другие школы, в Ливенфордскую академию или в Джесмит-колледж в Уинтоне, хотя, конечно, отнюдь не в Бичфилд, учебное заведение, которое оставалось в высшей степени и исключительно для аристократии. Итак, несмотря на доброжелательность, которую я там встретил, общее впечатление от школы Святой Марии было гнетущим. В результате мною овладело чувство социальной неполноценности – это была своего рода духовная рана, порожденная моей религией. Когда я сделал попытку объясниться на сей предмет с мамой, у которой были другие, более серьезные заботы, она попыталась утешить меня:
– Это тебе на пользу, дорогой, и это ненадолго. Ты пока должен просто принять, как оно есть.
Моим самым большим крестом был недостаток общения. Я использую данное выражение, так как в то время изучал высказывания Святых Отцов. Каким бы ни было их моральное превосходство, мама не могла переступить через себя, чтобы позволить мне дружбу с мальчиками, которые, как сказал отец, ходят с голым задом. И поэтому, чувствуя, что я ни рыба ни мясо, я был обречен проводить свободное время в скуке и одиночестве.
Единственным утешением, хотя оно лишь усиливало мою неудовлетворенность, являлись прогулки через весь холм к прекрасным зеленым спортивным полям школы Бичфилд. Надежно спрятавшись в зеленой изгороди боярышника, я со жгучей завистью и тоской наблюдал за игроками. Здесь было все, о чем я только мечтал: зеленые, четко размеченные поля с белыми стойками ворот, где игроки – многие из них такие же маленькие, как я, – в форме разнообразных цветов, от алого до ярко-синего, били тут и там по мячу, бегали, пасовали, обводили друг друга и сталкивались в манере, ожидаемой от мальчиков, которые поедут в Феттс, Гленальмонд, Лоретто[28] или даже, как некоторые, в лучшие государственные школы Англии. Когда это зрелище становилось невыносимым, я в печали поворачивал к дому, так яростно заколачивая воображаемые голы, что отбивал себя пальцы на ногах о бордюр тротуара, после чего мама сокрушалась, что я порчу свои новые ботинки.
Однажды в субботу в самом безлюдном конце террасы на дороге напротив сада номер семь я развлекался стрельбой по воображаемым мишеням. Внезапно один из камней вылетел куда-то вбок из моей руки и, описав смертельную параболу, врезался во фронтальное окно мезонета, над которым мы жили. Ужаснувшись ледяному звону разбитого стекла, я бросился наверх к маме.
– Ты должен немедленно пойти и извиниться. Эту леди зовут мисс Гревилль. Скажи, что ты заплатишь за стекло. Постой, дай-ка я вытру тебе лицо. – Когда я спускался, она сказала мне вслед: – Не забывай о хороших манерах.
Волнуясь, я нажал на звонок у входной двери мисс Гревилль. Краем глаза я увидел большую зазубренную дыру в окне. Пожилая горничная в аккуратном чепце и рабочей форме открыла мне. У нее были седые волосы и, как мне показалось, осуждающее выражение лица.
– Подожди здесь, – сказала она, когда я объяснил причину своего визита.
Пока я стоял в коридоре, меня поразил удивительный вид двух скрещенных весел на стене: оба подрезаны, лопасти окрашены в ярко-синий цвет. В глаза бросались и другие необычные предметы, в частности пара рапир, но в этот момент вернулась служанка и провела меня в гостиную, где мисс Гревилль, стоящая у рокового окна, повернулась, чтобы хорошенько рассмотреть меня. Я, в свою очередь, смотрел на нее.
Она показалась мне высокой, солидной женщиной, сорока пяти лет, большегрудой и чрезвычайно прямой. У нее было бледное полное лицо, которое выглядело еще полнее в обрамлении рассыпанных по накладным плечам светлых пышных волос и тугого, жесткого накрахмаленного воротника, скрепленного булавкой. Одета она была просто, даже строго: серая юбка и белая блузка, на которую свисала тонкая цепочка пенсне. Она выглядела непреложной леди, каковой и являлась, а также школьной учительницей, каковой и была в прошлом. Я слышал, как мама говорила, что мисс Гревилль когда-то преподавала в женской школе Святой Анны; я бы ее испугался, однако в ее манере общения не было ни надменности, ни претенциозности, что отделяли бы ее от презренных реалий жизни, одной из которых был я.
– Я к вашим услугам, мисс, это я разбил окно.
– Похоже что так. – У нее был высокий, ясный голос, ее акцент не был характерен для Ардфиллана, скорее, в ее случае данный акцент сам несколько пострадал. – По крайней мере, с вашей стороны это благородно – прийти по собственной воле.
Я молча принял комплимент, которого не заслуживал.
– Как это случилось?
– Извольте, мисс: я занимался метанием.
– Юный Кэрролл… полагаю, что вы – юный Кэрролл… не обращайтесь ко мне, как к девушке в чайной лавке. Можете называть меня «мисс Гревилль», по крайней мере для начала нашего знакомства. Что вы метали?
– Камни, мисс… Гревилль.
– Камни! Боже мой, какая дурная привычка! Я бы не возражала, если бы вы разбили мое окно мячом. Но камни! Зачем?
– Если вам интересно, – ответил я, начиная оживать, – я довольно метко бросаю камни. Я могу, если хотите, попасть в любую цель на той стороне дороги.
– Правда? – воскликнула она с интересом.
– Показать?
– Нет, только не камнями… – Она сделала паузу. – Разве вы никогда не бросали мяч?
– Нет, мисс Гревилль. У меня его нет.
Она внимательно, чуть ли не с жалостью посмотрела на меня, затем, предложив мне сесть, вышла. Я сел на край стула и, пока ее не было, огляделся. Большая комната озадачивала и даже пугала меня. Странные образцы мебели, которых я никогда не видел прежде, – не темные и блестящие под политурой, как наш лучший комплект красного дерева, но в основном выцветшего медового цвета стулья с сиденьями из цветных нитей, инкрустированный комод с китайским узором в желтых и золотых тонах, мягкий серый ковер с блеклым розоватым рисунком в центре. Цветы на подоконниках, а также в большой голубой вазе на длинном и плоском пианино, совсем не похожем на наше.
Едва мой взгляд остановился на каминной полке, на которой стояло много маленьких серебряных чашек, как вернулась мисс Гревилль.
– Можете взять это. – Я встал, и она протянула мне мяч. – У него своя история, которая, вероятно, вас не заинтересует. Он принадлежал моему брату.
– Того, с веслами? – вдохновляясь, спросил я.
– Нет-нет. Не гребца. Другого, младшего.
Она рассеянно улыбнулась, и хотя эту улыбку нельзя было назвать недоброй, она, к моему сожалению, была явно отрешенной. Я совсем не хотел сюда приходить, но, странное дело, теперь мне не хотелось уходить отсюда. Эти загадочные ссылки на Боба мокрого и Боба, предположительно, сухого[29] заинтриговали меня. Я сделал попытку продолжить разговор:
– Разве вашему младшему брату не нужен мяч?
– Теперь ему ничего не нужно, – бесстрастно ответила она. – Он был убит два года назад под Спион-Коп[30].
– О мисс Гревилль! – воскликнул я с сочувствием, на которое только был способен. – Он отдал свою жизнь за короля и страну!
Она бросила на меня взгляд, полный невыразимого отвращения:
– Не будьте столь пафосны, маленький резонер, иначе наше знакомство, доселе короткое и беспрецедентное, немедленно прекратится. – И она позвонила в колокольчик, дабы меня препроводили до дверей.
Мама, хотя и огорчилась тем, что я забыл сказать про оплату разбитого стекла, с интересом и удовольствием выслушала мой отчет о визите, из которого я тактично удалил последний пассаж. С тех пор как мы сюда переехали, она проявляла вежливый интерес к нашей соседке. Однако мяч при ближайшем рассмотрении оказался довольно бесполезным. Жесткий, кожаный, с залатанным швом, он не подпрыгивал и во всех отношениях никак не подходил для моих обычных игр. В тот же вечер я показал его отцу.