Ивлин Во
Офицеры и джентльмены
Evelyn Waugh
MEN AT ARMS
Copyright © Evelyn Waugh, 1952
OFFICERS AND GENTLEMEN
Copyright © Evelyn Waugh, 1955
UNCONDITIONAL SURRENDER
Copyright © Evelyn Waugh, 1961
All rights reserved
© Г. Б. Косов (наследники), перевод, 2021
© Ю. В. Фокина, перевод, 2010
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021
Издательство Иностранка®
Вооруженные люди
Посвящается Кристоферу Сайксу, моему товарищу по оружию
Пролог
Меч почета
1
Медовый месяц Джарвиса и Гермионы, деда и бабки Гая Краучбека, протекал в Италии. Рим был тогда под защитой войск Наполеона III, верховный понтифик катался в открытом экипаже, кардиналы для верховых прогулок облюбовали Пинцийский холм – и дамские седла.
Двадцать палаццо распростерли объятия для молодой четы; чета удостоилась аудиенции у папы Пия, в ходе коей Его святейшество благословил союз двух английских семейств, принявших страдания за Веру, однако ж не потерявших веса. Даже в годы «католической угрозы» в брумской часовне аккуратно служились мессы, а брумские земли простирались от Квантокса до Блэкдаунских холмов, не урезанные ни на пядь и не обремененные ни шиллингом долга. Славные висельники имелись в обоих семействах. Рим захлестнула волна колоритных новообращенных – Вечный город по старой памяти впитывал пену.
Джарвис Краучбек оглаживал бакенбарды, поднимал ирландский вопрос и вещал о католической миссии в Индии. Слушали с интересом. Гермиону влекло к живописным развалинам; подле ее этюдника Джарвис декламировал Теннисона и Патмора. Она отличалась миловидностью и щебетала на трех языках; он воплощал джентльменский набор глазами латинянина. Приукрашенная чета была многократно превознесена и обласкана; о том, как чета несчастна, не догадывались. Ни вздохом, ни взглядом молодые не выдавали своего несчастья – однако же, когда смолкал стук последнего экипажа и закрывалась дверь спальни, скромность и страх перед девством продолжали точить и углублять прискорбную брешь, поминаемую обоими только в молитвах.
А потом молодые вместе с другими баловнями судьбы поднялись на яхту (дело было в Неаполе) и не спеша обследовали побережье, к слову, весьма дикое. Тут-то, в каюте, стала наконец на место недостающая деталь их благословенной любви.
Они еще не спали и слышали, как смолк двигатель и громыхнула якорная цепь. На заре Джарвис вышел на палубу и обнаружил, что яхта стоит в тени большого полуострова. Джарвис позвал Гермиону; так, рука в руке, с мокрого гакаборта, они впервые увидели Санта-Дульчина-делле-Рочче – и умиленными сердцами прияли и землю сию, и народ, ее населяющий.
Люди толпились на берегу, словно из постелей их выгнало землетрясение; над водою звенели голоса, в голосах звенел восторг перед диковинным судном. От причала на гору взбегали домишки; над ними, белеными и охряными, с кровлями ржавой черепицы, нависали собор с волютами по фасаду и нечто вроде замка с двумя внушительными бастионами и разрушенною сторожевою башней – по крайней мере, таково было первое от нее впечатление. Городок упирался в террасированные поля, которые без предупреждения переходили в пустошь с валунами и диким шиповником. Будучи школьниками, Джарвис и Гермиона любили одну карточную игру – победитель в ней имел право крикнуть: «Мое!»
– Мое! – по праву счастливой новобрачной крикнула Гермиона.
Чуть позже англичане совершили высадку. Первыми, для страховки от приставучих туземцев, были пущены два члена команды. За ними шествовали четыре пары леди и джентльменов; далее – слуги, при корзинах для пикника, этюдниках и шалях. Леди были в белоснежных капитанках и частью с лорнетами, длинные юбки брезгливо подбирали. Джентльменам вменялось в обязанность держать над ними бахромчатые зонтики от солнца. Никогда еще Санта-Дульчина-делле-Рочче не видела подобной процессии. Англичане прошли под аркадами, ненадолго погрузились в прохладный полумрак собора. С базарной площади к замку вела лестница; ее предстояло преодолеть, чтобы увидеть укрепления.
К несчастью, от них осталось не много. Просторную мощеную площадку неумолимо разрушали сосны и ракитник. Сторожевая башня была засыпана щебнем. На склоне холма обнаружились два домика; камень на них явно пошел из благородных развалин. Два крестьянских семейства, размахивая мимозами, выбежали навстречу англичанам. Решено было устроить пикник прямо здесь, в тенечке.
– Вы, верно, теперь разочарованы, – предположил владелец яхты. – С этими видами всегда одно и то же: только издали хороши.
– Ничего подобного, – запальчиво возразила Гермиона. – Это прелесть что такое! Мы будем здесь жить. И чтобы я больше слова дурного про наш замок не слышала!
Джарвис снисходительно посмеялся вместе со всей компанией, однако позже, когда отец его умер, когда казалось, что теперь они богаты, Гермионина мечта осуществилась. Джарвис навел справки. Замок принадлежал престарелому генуэзскому адвокату; тот с радостью пошел на сделку. Вскоре на развалинах вырос дом, совсем без затей. Ароматы сосны и мирта подсластил милый сердцу аромат левкоев. Джарвис и название придумал – «Вилла Гермионы», да оно не прижилось. Вырезанные на воротах буквы, нарочито «аутентичные», совершенно скрыла жимолость. Жители Санта-Дульчины говорили о новом доме исключительно как о «Кастелло Краучбеков»; в конце концов Джарвис смирился и допустил сей титул на свою писчую бумагу. Таким образом, анналы лишились звучного имени амбициозной новобрачной.
Впрочем, дух свой Кастелло сохранял вопреки названию. В течение пятидесяти лет, пока над семейством Краучбеков не сомкнулись тени, он был местом, где радовались и любили. Отец Гая и сам Гай приезжали сюда на медовый месяц. По этому же поводу Кастелло всегда уступали друзьям и родственникам. Именно здесь Гай, малолетний и счастливый, проводил каникулы с братьями и сестрою. Городок слегка подвергся наступлению цивилизации; впрочем, высшие силы уберегли его, да и весь благословенный полуостров, как от железной дороги, так и от дороги автомобильной. Появилось еще несколько вилл, построенных иностранцами. Гостиница увеличила площадь, решилась на канализацию, кафе-ресторан и название «Отель Эдем»; последнее во время Абиссинского кризиса[1] было поспешно сменено на «Albergo del Sol»[2]. Владелец гаража возглавил местную фашистскую ячейку. И однако, спустившись на площадь утром в день отъезда, Гай не увидел практически ничего, что не было бы знакомо Джарвису с Гермионой. Только что пробило одиннадцать, солнце нещадно палило, а Гай, как его дед с бабкой в утро тайного ликования, шел быстро, почти бежал. Как и для них, для него усилия любви наконец увенчались первым плодом. Гай успел упаковать вещи и оделся для долгой дороги; мысленно он уже ехал в Англию, чтобы служить своему королю.
Всего семь дней назад Гай развернул утреннюю газету. Заголовок извещал о российско-германском альянсе. Новость, потрясшая политиков и юных поэтов доброй дюжины мировых столиц, принесла умиротворение одному отдельно взятому английскому сердцу. Восемь лет это сердце томилось от стыда и одиночества, и вот срок истек. Восемь лет Гай, уже и так отделенный от людей своего круга глубокою раною, раною, из которой вместе с кровью непрестанно выходила из Гая жизнь и любовь, был лишен обязанностей, имевших власть поддержать его дух. Гай слишком долго прожил на родине фашизма, чтобы разделять восторги своих соотечественников. Фашизм представлялся Гаю не бедствием и не возрождением, а всего-навсего топорной импровизацией. Гая отталкивали рвущиеся к власти итальянцы; в то же время критика из уст англичан казалась ему до того бессмысленной и лицемерной, что в последние три года Гай вовсе не выписывал английских газет. Немецких нацистов он полагал людьми психически ненормальными и дурными. Их действия в Испании заслуживали всяческого осуждения. Впрочем, к событиям в Богемии, имевшим место год назад, Гай отнесся совершенно равнодушно. Когда пала Прага, он понял: войны не миновать. Он ожидал, что Англия ввяжется в войну с бухты-барахты, сама не понимая для чего, не с теми союзниками, слабой, жалкой, неподготовленной. Теперь же все чудесным образом прояснилось. Враг наконец сбросил личину и явил свой истинный образ. Жуткий и омерзительный, вооруженный до зубов, на Гая надвигался Новый Век. И Гай решил: каковы бы ни были последствия, место в этой битве для него найдется.
Последние распоряжения в Кастелло были отданы. Гай даже визиты нанес все, какие следовало. Накануне он посетил протоиерея, подесту, мать-настоятельницу, миссис Гарри на вилле «Датура», Уилмотов в «Кастеллетто Мусгрейв», графиню фон Глюк в «Каза Глюк». Оставался один визит, сугубо личный. Тридцати пяти лет от роду, узкокостный, щеголеватый, явно иностранец, хотя и не обязательно англичанин, помолодевший сердцем, Гай спешил попрощаться с добрым другом, что лежал – как и пристало человеку, вот уж восемь столетий как мертвому, – лежал, стало быть, в приходской церкви.
Святая Дульчина, номинальная покровительница городка, считалась Диолектиановой жертвой. Восковая ее фигура покоилась под главным алтарем, в стеклянном ларце. Мощи же, не без заварухи доставленные с греческих островов еще в Средние века, хранились в ризнице, в драгоценной шкатулке. Раз в году, под ливнем фейерверков, нарядная процессия обходила с ними городок. Собственно, о мученице, давшей городку имя, только в этот день и вспоминали – сердца местных жителей узурпировала другая историческая личность. Усыпальница этой личности была завалена записками и записочками, пальцы рук и даже ног унизаны разноцветными шерстяными нитками, завязанными на трогательный бантик – чтобы просьба не забылась. Сей покровитель возрастом превосходил самую церковь и все ее сокровища, за исключением непосредственно Дульчининых мощей да чертова пальца, реликвии еще дохристианской, скрываемой за алтарем (протоиерей, кстати, неустанно отрицал ее существование). Имя покровителя еще не стерлось на усыпальнице. Имя это было Роджер Уэйбрукский, рыцарь, англичанин; на гербе – пять соколов, одесную – меч и латная рукавица. Гаев дядюшка Перегрин, большой охотник до редкостей второ- и третьестепенной ценности, разыскал некоторые факты биографии сэра Роджера. Уэйброук, ныне Уэйбрук, где некогда стоял рыцарский замок, находится неподалеку от Лондона. Замок, конечно, давно погребен под более современными постройками, след его утерян. Сэр Роджер, крестоносец второй волны, начал поход из Генуи. У берегов счастливого полуострова корабль его потерпел крушение. Здесь он поступил на службу к графу, каковой граф обещался взять сэра Роджера в Святую землю, но прежде натравил на своего соседа. Под соседскими стенами сэр Роджер и пал, причем в славный миг победы. Граф устроил пышные похороны, и вот сэр Роджер долежал, можно сказать, до наших дней. Церковь разрушалась и отстраивалась, а он, не достигший Иерусалима и утративший Уэйброук, путник и должник до скончания времен, был принят жителями Санта-Дульчина-делле-Рочче, привыкшими во всем усматривать чудеса и каждому усмотренному чуду верить охотнее и скорее, нежели непреложному факту. Итак, несмотря на многочисленные возражения клерикального характера, сэра Роджера причислили к лику святых, стали одолевать просьбами о помощи и «на счастье» прикасаться к мечу, чем довели последний до зеркального блеска. Едва ли не с детства – а теперь, в зрелом возрасте, особенно – Гай ощущал духовное родство с «il Santo Inglese»[3]. Нынче, в день отъезда, он устремился прямо к гробнице и провел пальцем по лезвию, точь-в-точь как местные рыбаки. «Сэр Роджер, молись за меня, – прошептал Гай. – За меня и за наше королевство, ибо оно в беде».
Исповедальня была занята – в этот день сестра Томазина всегда приводила школьников, дабы покаялись. Дети сидели на скамье у стены, перешептывались и щипались; сестра квохтала над ними, по одному подталкивала к решетке, оттуда – к главному алтарю, где и надлежало перечислять провинности.
Не потому, что совесть его была нечиста, а единственно по привычке исповедоваться перед всякой дорогой Гай сделал знак сестре Томазине и вклинился перед очередным малолетним грешником.
– Beneditemi, padre, perche ho peccato…[4]
Гаю легче было исповедоваться на итальянском. Он говорил грамотно – и без неожиданных оттенков в словоупотреблении. Такая степень владения языком предполагала стандартный набор мелких нарушений канона, проистекающих единственно из простой человеческой слабости; риск выйти за рамки приближался к нулю. Гай не хотел – да и не мог – углубляться в пустыню, где чахла его душа. Слов описать эту пустыню у него не было. Таких слов не было ни в одном языке. Ибо нельзя описать вакуум иначе, как умолчанием. «Для психиатров я интереса не представляю», – думал Гай. Скорбную душу его не терзали страсти космического масштаба – нет, восемь лет назад Гая всего-навсего постиг паралич в легкой форме. С тех пор все движения его души ощутимо замедлились. Миссис Гарри с виллы «Датура» назвала бы Гаево состояние заторможенностью. Ни убавить, ни прибавить.
Священник отпустил Гаю грехи традиционным «Sia lodato Gesu Cristo»[5], Гай отвечал «Oggi, sempre»[6], поднялся с колен, трижды произнес «Аве» пред восковою святой Дульчиной и, откинув кожаную занавесь, вышел на площадь, залитую слепящим светом.
Домишки на задворках Кастелло до сих пор населяли дети, внуки и правнуки пейзан, что с мимозою приветствовали Джарвиса и Гермиону. Род занятий они не сменили – по-прежнему обрабатывали террасированные поля. Лелеяли лозу и делали вино; продавали оливки; в подземном хлеву держали чахлую корову – периодически несчастной удавалось сбежать, она вытаптывала грядки и сигала через низкую изгородь, пока не бывала поймана и водворена обратно в темницу, причем по накалу страстей зрелище тянуло на полноценную театральную постановку. За аренду платили продуктами и услугами. Сестры Жозефина и Бьянка выполняли домашнюю работу. К возвращению Гая из церкви они накрыли стол под апельсиновыми деревьями – для прощального обеда. Гай съел спагетти и выпил местное vino scelto, красно-бурое, хмельное. И тут Жозефина торжественно внесла огромный нарядный пирог, специально испеченный по случаю его отъезда. Вялый Гаев аппетит был уже удовлетворен. С тревогою он смотрел, как Жозефина орудует ножом. Отведал. Превознес как мог. Раскрошил по тарелке сколько смог. Жозефина и Бьянка стояли над ним, неумолимые, что твои Эринии.
Такси было уже подано. Подъездной аллеи, в силу ландшафта, Кастелло не полагалось – от каменной лестницы к воротам вела пешеходная дорожка, и только. Гай поднялся. Как из-под земли выросли домочадцы, числом двадцать человек. Даже от сиесты отвлеклись, чтоб его проводить. Каждый приложился к Гаевой руке. Многие всплакнули. Дети натащили цветов. Жозефина сунула Гаю на колени пирог в газете. Ему махали, пока такси не скрылось из виду, потом вернулись к делу более важному. Гай переложил пирог на заднее сиденье и вытер руки носовым платком. Слава богу, все позади. Он стал ждать, пока заговорит секретарь фашистской ячейки.
Гай знал: его не любят. Ни в доме, ни вообще в городе. Принимают, уважают – но местным он не simpatico. Графиня фон Глюк, которая по-итальянски только на пальцах и с собственным дворецким не таясь сожительствует, – та да, та – simpatica. Миссис Гарри, которая протестантские трактаты распространяет, учит рыбаков методам убиения осьминогов и бездомных кошек приваживает, – та тоже simpatica.
Гаев дядюшка Перегрин, известный зануда, проклятие и бич светских салонов, – дядюшка Перегрин считается у местных molto simpatico. Или взять Уилмотов. Это же варвары, применяют к Санта-Дульчине принцип «После нас хоть трава не расти», не жертвуют на благотворительность, устраивают безобразные вечеринки, неприлично одеваются, говорят «итальяшки» и имеют привычку съезжать, не расплатившись с лавочниками, – но их четыре дочки, невоспитанные дурнушки, в Санта-Дульчине выросли, а, паче того, сын погиб, здесь же, когда вздумал со скал понырять. Для местных Уилмоты что неблизкая родня – такие тоже нужны, надо ведь кому-то кости мыть, чьим-то неприятностям радоваться, провожать, за лето промотавшихся и присмиревших, с распростертыми объятиями. Уилмоты – simpatici. Даже Мусгрейв, прежний владелец Кастеллетто (замок его имя сохранил), Мусгрейв, которому, по слухам, въезд в Англию и Америку заказан – там уже и ордера на арест готовы, Чудовище Мусгрейв, как называли его Краучбеки, – и тот simpatico. И только Гай, которого местные с детства знают, который на их языке говорит и их религию исповедует, не скупится на пожертвования и до болезненности щепетилен в вопросах обычаев и традиций; Гай, дед которого построил в Санта-Дульчине школу, а мать для ежегодных шествий с мощами святой Дульчины подарила ризы, выполненные мастерицами Королевской школы вышивания, – Гай здесь чужой.
– Надолго уезжаете? – спросил чернорубашечник.
– Пока война не кончится.
– Можно подумать, она начнется. Кому она нужна? Кто в ней победит, сами подумайте!
На каждой стене, где окна не мешали, красовалось трафаретное лицо Муссолини и лозунг «Вождь всегда прав». Фашистский секретарь снял руки с руля, закурил и прибавил скорости. «Вождь всегда прав», «Вождь всегда прав»… Надпись мелькнула напоследок и скрылась в облаке пыли.
– Война – большая глупость, – изрек фашист-недоучка. – Вот увидите, наши все уладят.
Гай промолчал. Ни слова, ни мысли таксиста его не интересовали. Вот миссис Гарри – та непременно затеяла бы спор. Однажды она нарвалась на этого таксиста – и потребовала остановить машину, и прошагала целых три мили по жаре, чтобы показать, до какой степени не разделяет его политических убеждений. У Гая, напротив, не было желания ни склонять на свою сторону, ни внушать, ни вообще высказывать свое мнение. Несмотря на религиозность, выражения типа «брат во Христе» не находили у него отклика. Часто Гай жалел, что не родился во времена гонений на католиков, не несет службу в Бруме – единственном оплоте истинной Веры, окруженном врагами. Порой он даже воображал, как пред концом света, в катакомбах, ассистирует последнему папе на последней мессе. По воскресеньям Гай в церковь никогда не ходил – только по будням, с утра, пока народу нет. Жители Санта-Дульчины предпочли ему Чудовище Мусгрейва; хорошо же. После развода по первости у Гая было несколько любовных связей, жалких и непродолжительных; он их тщательно скрывал. Потом стал практиковать полное воздержание, которое даже священники находили противоестественным. Собственно, Гай и не льстил себе соображением, что не принимает его одна бессмысленная чернь. А уж слушать умничанья таксиста и вовсе сил не имел.
– История – это стихия, – меж тем цитировал таксист свеженькую статейку. – Нельзя ставить в ней точку, когда вздумается, и говорить: «После такой-то даты изменений не будет». Народы – они как отдельные люди: тоже стареют. Как отдельные люди, отдельные народы живут богато, отдельные – не могут выбиться из нищеты. Почему я и говорю: наши все уладят. Если война начнется, все в нищете окажутся. Наши это знают. Они не допустят войны.
В слова Гай не вникал, на голос таксиста реагировал без раздражения. Его уже давно беспокоил только один жалкий вопросец: что делать с пирогом? В такси оставить нельзя: Бьянка с Жозефиной непременно узнают. В поезд тащить неудобно. Гай усиленно вспоминал, есть ли дети у вице-консула, с которым он намеревался обсудить некоторые детали выезда из Кастелло. Вроде есть. Решено: пирог пойдет детям.
Если не считать этой сладкой обузы, Гай уезжал налегке. Ничто не могло поколебать его счастливо обретенной уверенности – так же, как ничто не могло умалить прежнего горя. Sia lodato Gesu Cristo. Oggi, sempre. Да, именно сегодня; только сегодня.
2
Еще недавно Краучбеки процветали и славились многочисленностью; теперь ситуация изменилась. Гай был младший и, по всей вероятности, последний ребенок в семье – мать его умерла, отцу перевалило за семьдесят. Всего родилось четверо детей. Сначала Анджела, единственная дочь; потом Джарвис. Прямиком из даунсайдской католической школы он попал в полк Ирландских гвардейцев; в первый же день во Франции его настигла снайперская пуля. Джарвис погиб на месте, не успел ни обрасти окопной коростой, ни ошалеть от окопного сидения – бежал по настилу в штаб отметиться, из-под досок брызгала грязь… Айво с Гаем разделял всего год, однако они никогда не дружили. Странности в поведении, с детства отличавшие Айво, прогрессировали, и вот в возрасте двадцати шести лет он сбежал из дому. Его искали несколько месяцев и наконец обнаружили в меблированных комнатах в Криклвуде – Айво забаррикадировался, потому что вздумал уморить себя голодом. Истощенного, измученного, в бреду, Айво вызволили, но было поздно – через несколько дней безумец умер. Это случилось в 1931-м. Тогда же Гая постиг личный крах; неудивительно, что смерть Айво иногда казалась ему безжалостной карикатурой на собственную жизнь.
Прежде чем странности Айво стали вызывать серьезные опасения, Гай женился на девушке не просто красивой, но яркой и своевольной – чем немало удивил родных и друзей. Вдобавок жена его не была католичкой. Гай взял долю младшего сына из сильно сократившегося семейного капитала и уехал в Кению. Поселился у горного озера, где воздух был хрустальный, а на рассвете снималась с мест стая фламинго. Сначала птицы казались белыми, потом розовыми; наконец на фоне ослепительного неба умалялись до курчавящихся теней. Здесь, как впоследствии казалось Гаю, он жил точно в Эдеме. Трудился на ферме – она стала почти доходной. Ни с того ни с сего жена заявила, что по состоянию здоровья должна уехать в Англию, примерно на год. Она писала регулярно, на ласковые слова не скупилась – и вдруг, не меняя тона, сообщила, что без памяти полюбила их знакомого Томми Блэкхауса, советовала не сердиться и требовала развода. Письмо заканчивалось так: «Милый Гай, не вздумай приехать в Брайтон „защищать мою честь“, а то знаю я тебя. Тогда мне придется расстаться с Томми на целых шесть месяцев, а его и на шесть минут из поля зрения выпускать нельзя, шалуна этакого».
Итак, Гай уехал из Кении вскоре после того, как овдовевший и разочарованный в единственном наследнике отец его покинул Брум. На тот момент собственность Краучбеков сократилась до особняка с парком и фермы. В последние годы Брум-Холл был известен как едва ли не единственная усадьба, которая со времен Генриха I наследовалась исключительно по мужской линии. Мистер Краучбек не продал ее, а сдал в аренду монастырю, сам же удалился в курортный городок Мэтчет. Лампада в брумской часовне, однако, не гасла, совсем как в старые времена.
Никто с такою ясностью не прозрел закат Дома Краучбеков, как Артур Бокс-Бендер, Гаев зять. Бокс-Бендер женился на Анджеле в 1914 году, когда будто само воинство небесное поддерживало Брум, сей незыблемый оплот традиций и ненавязчивый образчик добродетели. Бокс-Бендер был человек незнатный – родословная Анджелы вызывала его непреходящее восхищение. Одно время он думал даже изменить фамилию: вместо «Бокс» – или вместо «Бендер», какая разница, – писать «Краучбек». Тесть выслушивал эти прожекты с ледяным безразличием, жена подпускала шпильки – вот Бокс-Бендер и счел за лучшее остаться при своем, причем счел быстро. Католичества он не исповедовал и первейшим долгом Гая почитал снова жениться, предпочтительно на богатой наследнице, и продолжить род. Чуткостью Бокс-Бендер тоже не отличался и Гаевой добровольной изоляции сильно не одобрял. Гай-де должен заняться брумской фермой. Или политикой. Гай и ему подобные, при свидетелях говаривал Бокс-Бендер, находятся в долгу перед Отечеством; когда же в августе 1939-го Гай прибыл в Лондон с целью долг этот отдать, сочувствия в Бокс-Бендере он не обнаружил.
– Милый мой Гай, – осклабился Бокс-Бендер, – и когда ты только повзрослеешь.
Пятидесятишестилетний член парламента, Артур Бокс-Бендер в свое время с честью прошел службу в стрелковом полку, где теперь служил его единственный сын. В представлении Бокс-Бендера полк был что сахарная помадка или рогатка – исключительно для юнцов. Гаю до тридцатишестилетия оставалось два месяца, однако он по инерции считал себя молодым человеком. В последние восемь лет время для него не двигалось. Для Бокс-Бендера – летело.
– Нет, Гай, ты вообрази: Краучбек с воплем «За мной!» кидается в атаку. Смех, да и только.
– Уже вообразил, – отвечал невозмутимый Гай. – Собственно, именно эту сцену я всегда и воображаю.
В Лондоне Гай обыкновенно останавливался у сестры и зятя на Лаундс-сквер. Он и сейчас с вокзала «Виктория» отправился прямо туда – и обнаружил, что Анджела уехала в загородный дом, а Бокс-Бендер вывез почти всю мебель, только собственный кабинет не тронул. В кабинете они с Гаем и сидели, дожидались, когда пора будет идти ужинать.