Эмма знала, что чуть дальше по Диагональ находится фабрика изразцов, где работает Далмау. На заре она выбрала самую старую одежду и обувь, пытаясь скрыть свои прелести, хотя это было нелегко, поскольку день обещал быть жарким, и пришлось надеть тонкую блузку; потом отправила кузину Росу в столовую, предупредить, что опоздает.
Монахини Доброго Пастыря посвящали себя евангельской проповеди среди девиц, сошедших с праведного пути; они приносили добавочный, четвертый обет: спасать их души. Девочки и девушки делились на три разряда: те, что оставались непорочными; беззащитные сироты, которых можно было еще вернуть к Господу; и полностью утратившие правый путь, или окончательно пропащие. Существовали жесткие границы; внутри приюта между этими замкнутыми группами не допускалось никаких контактов и взаимоотношений. В приюте жили около двухсот пятидесяти девочек и молодых девушек. Содержание около сотни из них оплачивал муниципалитет Барселоны, много лет назад городская управа поручила религиозной общине основать исправительное заведение для женщин города; остальные траты покрывали щедрые пожертвования от верующих, в частности от благочестивого дона Мануэля Бельо.
Эмма дернула за цепь, что скрепляла решетчатую дверь, которая вела во дворы, окружавшие приют. Привратница вышла из будки, расположенной за дверью, и через решетку спросила, чего она хочет.
Чего она хочет? В такие детали Эмма не вдавалась. Она здесь ради Далмау, да, ради Далмау скорее, чем ради Монсеррат. Конечно, и ради нее тоже, ведь Монсеррат ее подруга. Она понимала, откуда такая реакция, такое полное погружение в политику. Ее запятнали, ее сломали как женщину. Нередко, в тишине и темноте ночи, когда кузина беспокойно спала рядом, в их общей кровати – Роса всегда вертелась и брыкалась во сне, будто с кем-то дралась, – Эмма пыталась поставить себя на место Монсеррат, стремясь понять ее, может быть, принять участие в ее боли, чтобы смягчить ее. Тогда, с трепетом в сердце, воображала себя во власти всех тех негодяев: это ее насиловали, ее принуждали к самым постыдным и унизительным актам. Она зачастую не могла сдержать слез, вспоминая грязное, истощенное, поруганное тело подруги. Ей стали сниться кошмары, от которых она просыпалась вся в поту, с тяжело бьющимся сердцем. Она понимает, казалось ей, и Монсеррат, и ее брата. У Далмау не было альтернативы: из лучших побуждений он ввязался в неразрешимый конфликт. Эмма думала также и о Хосефе. Эта женщина относилась к ней как мать. Будет несправедливо заставить ее страдать еще больше.
– Чего ты хочешь, девочка? – настойчиво допытывалась привратница.
Эмма перевела дух, а женщина за решеткой оглядела ее сверху донизу.
– Меня зовут Монсеррат, – хрипло проговорила Эмма, – Монсеррат Сала, меня прислал дон Мануэль Бельо, керамист, у которого фабрика…
– Знаю, – перебила привратница, когда Эмма махнула рукой в сторону фабрики изразцов. – Ты уже давно должна была появиться, – сказала она с укором.
Потом открыла дверь, пропустила ее, снова закрыла и повела Эмму к главному зданию.
– Стало быть, ты и есть та анархистка…
Это изрекла монахиня средних лет с суровым лицом, в белом облачении и черной токе, которая приняла Эмму, окруженная образами, в темном, скупо обставленном кабинете, где устоялся какой-то затхлый запах.
– Да, – ответила та с апломбом, стоя перед столом, за которым сидела монахиня.
– Да… почтенная мать настоятельница, – поправила та девушку.
Только через несколько мгновений до Эммы дошло, чего от нее требуют, хотя она знала, что должна подчиняться. Иначе ее присутствие здесь будет бесполезным.
– Да… почтенная мать настоятельница, – повторила она смиренным тоном, потупив взор. Улыбнулась про себя: раз они этого хотят, она их не разочарует.
– Ты готова изучать христианскую доктрину, молиться Господу нашему, любить Его, подражать Ему и к Нему приобщиться?
– Да, почтенная мать настоятельница.
– Готова служить Ему всю жизнь, отречься от Сатаны и греховных деяний его и тем самым пребывать в лоне святой матери Церкви, католической, римской и апостолической?
– Да, почтенная мать настоятельница, – повторила Эмма.
На несколько мгновений монахиня умолкла, пристально изучая Эмму, будто желая проникнуть в ее мысли. Наконец, не сделав ни единого движения, продолжила:
– В этом приюте мы боремся с кознями лукавого, направленными на женский пол, обучая воспитанниц искусствам и ремеслам, подобающим для женщин, не говоря уже о религиозном воспитании. Правильней было бы поместить тебя в интернат, как других, но дон Мануэль не сказал, что тебя следует обучить какому-либо ремеслу, не было речи и о помещении в интернат, что влечет дополнительные расходы. А посему ты будешь приходить каждый вечер…
– Почтенная мать, нет… – жалобно вскрикнула Эмма.
– Настоятельница.
– Настоятельница, – повторила девушка.
– Почтенная мать настоятельница, – стояла на своем монахиня.
– Почтенная мать настоятельница, – повторила Эмма, изо всех сил стараясь не потерять терпения.
– Вот так, Монсеррат. И не перебивай меня, когда я говорю.
– Но дело в том, что я не могу приходить по вечерам, – невзирая на предупреждение, настаивала Эмма. Мать настоятельница вопросительно взглянула на нее. – С тех пор как… Ну ладно, я вышла из тюрьмы, и меня не берут ни на одну из фабрик. Я устроилась в столовую, а по вечерам, именно в эти часы, там работы больше всего.
– Служение Богу не признает расписаний…
– Может быть, по утрам? На рассвете? Мне нужна эта работа, почтенная мать настоятельница. Я помогаю матери, она вдова и занимается шитьем на дому.
– Освоить ремесло и трудиться необходимо для того, чтобы следовать правым путем, – отметила настоятельница поучительным тоном, – это, как я уже говорила, метод, избранный нашим орденом. Не нам препятствовать твоей работе.
Потом она расспросила монахиню, которая привела Эмму в кабинет после того, как привратница ее впустила в здание, и все время неподвижно, не произнося ни слова, стояла в нескольких шагах позади. Теперь она, кажется, выразила согласие, и настоятельница кивнула.
– По понедельникам, средам и пятницам будешь приходить сюда ровно к шести утра. Сестра Инес передаст тебе дальнейшие распоряжения.
Прощаться она не стала. Эмма дождалась, когда сестра Инес схватила ее за руку и потащила к двери из кабинета.
– Спасибо, почтенная мать настоятельница, – успела произнести она.
Тем же вечером, когда Далмау выходил от пиаристов, Эмма, видя, как он старается сдержать слезы и проглотить застрявший в горле ком, мешающий говорить, со всей нежностью взяла его за руку, и тогда он сдавленно произнес:
– Спасибо.
Зато Бертран возмутился, услышав об утренних часах трижды в неделю, ведь они могли совпасть с теми, когда они ходили за покупками. Несколько раз в неделю Эмма сопровождала хозяина на рынок. У Эммы были очень развиты вкус и обоняние – Далмау добавил бы, что и осязание тоже, – и это прежде всего помогало распознать фальсифицированные товары, производство которых процветало в Барселоне в те времена. Мясо обрабатывали бисульфитом натрия, производным от соды, хотя с мясом проблем не было, поскольку дядя Эммы, Себастьян, который работал на бойне, уверял, что поставляет качественный продукт, от здоровых животных, забитых под строгим ветеринарным контролем, никогда от умерших или больных, как в многих торговых точках города. Эмма не оспаривала качество мяса, которое поставлял дядя Себастьян, хотя иногда вкусовые ощущения били тревогу и заставляли усомниться.
Хлебу, хотя он и стоил дороже, чем в большинстве европейских городов, придавали белизну сульфатом бария; к сахарному песку примешивали известку; сласти и пирожные делали на сахарине и для веса добавляли гипс; кофе в зернах откровенно подделывали; шоколад изготовляли из крахмала и продавали даже дешевле, чем чистый какао, из которого он якобы состоял; пиво осветляли свинцовой дробью и заменяли хмель стрихнином; уксус производили из уксусной, а иногда и серной кислоты; молоко разбавляли водой и снимали с него сливки; словом, прибегали к тысяче уловок, дабы извлечь максимум выгоды на рынке продовольствия.
Но больше всего фальсифицировали вино. Каталония, как и вся Европа, страдала от нашествия филлоксеры, мушки, которая к 1901 году уже уничтожила все каталонские виноградники и принялась атаковать виноградники Валенсии и других испанских регионов. Нехватка винограда в Каталонии привела к повышенному спросу на ви`на из Валенсии и других мест, до которых еще не докатилось бедствие.
В стране, где вино – продукт первой необходимости, цены на него взлетели до небес, что, соответственно, пробудило наглость и смекалку мошенников: одни бодяжили вино и добавляли хлорид натрия; другие, более подкованные, предпочитали вовсе его подделывать. Для такой цели годилась любая перебродившая жидкость, ее для большего объема разбавляли, а потом смешивали с немецким техническим спиртом, очень дешевым, чтобы получить нужный градус алкоголя. На последнем этапе пойло окрашивали в красный цвет фуксином. Люди его пили, некоторые даже нахваливали. Бертран не брезговал подавать его в определенных случаях и определенным клиентам, с условием, что с него самого за это вино не станут драть как за настоящее. В пятой части проб вина, поступавших в муниципальные лаборатории, находили посторонние вещества или продукт вообще оказывался поддельным.
Вот Эмма и пробовала сахар и вино, чтобы хозяина не надули. Еще ей нравилось готовить, и та или иная из дочерей Бертрана с радостью уступала ей место у плиты, где в чаду, в напряжении, среди разных запахов, а главное, под крики и распоряжения матери семейства готовилась пища, которую официантка несла во владения отца, в зал. Потом все три девушки брали на себя самую неблагодарную работу: мыли полы и посуду, протирали столы и кухонные плиты.
Бертран нуждался в Эмме, и ему ничего не оставалось, как только уступить, приняв во внимание ее доводы: покупки можно делать и в остальные дни.
– Какая тебе разница, чем я занята в эти часы? – вскинулась было Эмма, но потом одумалась и привела благовидный предлог. – Я сотрудничаю с одним рабочим атенеем на Грасия, в эти часы работницы как раз приводят детишек, меня попросили помочь.
Бертран покачал головой, пощелкал языком и пригрозил, что заставит отрабатывать эти часы по вечерам.
– Еще чего! Может, к тому же и переспать с тобой? – возмутилась Эмма. – Я тружусь в твоем заведении больше часов, чем работницы на текстильных фабриках. Может, ты не в курсе, но рабочие борются за восьмичасовой рабочий день, некоторые даже и добились его, например каменщики в этом году.
Бертран склонил голову набок.
– Жизнь нынче тяжелая, Эмма, сама знаешь.
То была чистая правда. Катастрофа, как называли поражение, приведшее к потере колоний на Кубе и Филиппинах, а следовательно, заокеанского рынка, повлекла за собой закрытие многих текстильных фабрик в Каталонии: около сорока процентов занятых в отрасли остались без работы. Кроме того, в провинции Жирона, на севере Каталонии, в такой давней, богатой традициями индустрии, как производство пробки, где работало более тысячи двухсот фабрик, распределенных между двумястами населенными пунктами, была внедрена новая технология, что привело к увольнению около десяти тысяч рабочих. Большинство этих выброшенных на улицу, и текстильщиков, и занятых в производстве пробки, двинулись в Барселону и обнаружили там, что внедрение машин на еще оставшихся текстильных фабриках предполагает замену мужского труда женским, гораздо более дешевым; к тому же работницы более ловко управляются с ткацкими станками. В графской столице, стало быть, скопились тысячи безработных, низкой квалификации и по большей части неграмотных.
Невежество – вот главный враг анархистов и республиканцев. «Рабочий обязан учиться и бороться с невежеством» – гласил один из наиболее популярных в то время лозунгов. Анархисты поддерживали противостояние между наукой и верой, приходя к выводу, что Бог и человек – несовместимые понятия. Церковь внедряла в сознание прихожан ценности конформизма и покорности, ограничивая тем самым свободу личности и ставя под сомнение ее способность к здравому суждению. Образование, которое сделает рабочего свободным и самостоятельно мыслящим, было необходимо для осуществления столь желанной социальной революции.
В ту эпоху множились школы при рабочих атенеях. Анархист Феррер Гуардия собирался открыть Новейшую школу, где догматическое начетничество заменил бы живой процесс освоения естественных наук. И республиканцы во главе с Леррусом ринулись открывать школы при своих народных домах и братствах; к этому списку следует прибавить и публичные муниципальные школы.
И все-таки образование детей и юношества находилось большей частью в руках религиозных орденов: рядом с их великолепными, монументальными коллежами бледно выглядели частные школы, втиснутые в какую-нибудь квартирку, без оборудования, без ресурсов, где один-единственный учитель давал уроки в классе, состоящем из двадцати случайно подобранных учеников, разновозрастных, с разным уровнем подготовки.
Далмау повезло, он учился в Льотхе, а вот Эмма ходила в школу при рабочем атенее, где ее научили читать и писать, вычитать и складывать, готовить, шить, вышивать, и длилось это недолго, вскоре она пошла работать, сначала, на короткое время, на бойню вместе с дядей, потом в столовую Бертрана.
Теперь, пообщавшись с монахинями Доброго Пастыря, особенно с сестрой Инес, она вынуждена была признать, как горячо и самоотверженно заботятся они о девушках, и нормальных, и сбившихся с пути, с каким терпением их обучают – достоинства, которые уже отмечал Далмау, говоря о пиаристах.
– С кого-то они, конечно, берут плату, – рассказывал юноша, – но только затем, чтобы иметь возможность обучать многих других. Около шестисот учащихся посещают занятия у пиаристов бесплатно, большинство из них – дети рабочих, простых людей, которые живут здесь, в квартале Сан-Антони или в Равале.
– Но их обучают религии, – возразила Эмма.
– Ясное дело, – пожал плечами Далмау. – Не анархизму же обучать. Они священники. И обучают религии.
Так отвечал преподобный Жазинт, когда Далмау во время их бесед высказывал те же возражения.
– Ну да, – согласилась Эмма.
– Шестьсот детей из малообеспеченных семей – это много, Эмма. Маристы и салезианцы[8] принимают столько же на тех же условиях, – добавил Далмау. – Бесплатно.
– Ну да, – повторила Эмма. Они немного помолчали. – Мы с тобой становимся христианами? – рассмеялась она, скорчив забавную рожицу. – Я христианка по милости Божьей, – с нарочитой серьезностью провозгласила она постулат, который сестра Инес заставила ее выучить в первый же день. – Что значит «христианин»? – продолжала она еще более торжественно. – Человек Христа, – сама же и ответила на свой вопрос. – Что вы понимаете под «человеком Христа»? Человека, который верует в Иисуса Христа, подтвердил это крещением и готов к святому служению Ему.
Далмау, взмахнув рукой, перебил ее.
– Нет. Это тут ни при чем, ведь есть много… очень много священников, посвятивших себя преподаванию, благотворительности и здравоохранению. Они работают безвозмездно. Отдают себя избранному делу, как преподобный Жазинт. Надо признать это.
– И отречься от наших пролетарских принципов? – резко прервала его Эмма. – Наши отцы погибли, защищая эти идеалы! Как же классовая борьба?
До самого конца 1901 года Эмма ходила на уроки в приют монахинь Доброго Пастыря. Вставала до рассвета, чтобы успеть к шести утра. Привратница впускала ее и уже не сопровождала. Эмма слышала, как резвятся интернатские, иногда натыкалась на какую-нибудь из девиц или видела их в окнах, когда подходила к зданию, но стоило ей войти, как сестра Инес, всегда пунктуальная, уводила ее в комнату, удаленную от шума и беготни, и продолжала процесс ее обращения в христианство. Никто не усомнился в том, что она – сестра Далмау. У них и не было на то никакой причины.
– Читай, – велела монахиня, поприветствовав ее и вручив катехизис.
– Каков знак христианина? – послушно приступила она. – Святой Крест. Нации, царства и народы имеют знаки, которые их различают. Мы, христиане, – священная нация, царство Иисуса Христа, народ, им приобретенный, и имеем своим отличием знак Святого Креста. Такой преславный девиз с самого начала христианства взяли себе христиане.
– Тебе все понятно? – спросила сестра Инес.
Чего тут не понять! Но Эмма ответила смиренным «да».
– Повторяй.
«Повторяй, повторяй, повторяй. Тебе все понятно? Читай дальше».
– Почему? Потому, что сей есть образ Христа распятого, на нем искупившего нас. Если бы народ христианский руководствовался мудростью человеческой, не выбрал бы он отличием Иисуса Христа, распятого на Голгофе, но Иисуса Христа во славе на горе Табор; но народу сему, рожденному у подножия креста, должно питаться плодами его, вот и избрал он, ведомый божественной мудростью, тот самый крест, который, изображая Иисуса Христа, прибитого к нему, вечно возглашает великую любовь Бога, умирающего во спасение людей.
– Повторяй.
– Повторяй, повторяй, повторяй! Я только это и делаю все время!
Эмма заметила, что жених, пусть и сочувствуя ей, нахмурился. От нее не ускользнуло, что с тех пор, как она начала жаловаться, Далмау избегал разговоров о пиаристах. Не превозносил их, как раньше, за то, что они посвящают себя образованию бедняков, но и не критиковал, как Эмма – монахинь Доброго Пастыря.
Очередной день, очередной сеанс:
– Что такое крестное знамение? Сложить указательный и средний пальцы правой руки и коснуться лба, груди, левого плеча, а потом правого, призывая Святую Троицу. Во имя Отца, и Сына, и Духа Святого. Аминь. Означив это, трижды перекрестив три части нашего тела, в которых душа осуществляет главные свои действия, и вооружившись для защиты от мира, от демона и от плоти, мы творим большое крестное знамение, все прочие обнимающее; и тем самым вооружаемся окончательно ради битвы за наше спасение под защитой Святой Троицы, во имя которой мы и творим крестное знамение.
– Повторяй.
– И так целый час, Хосефа. Целый час повторять, учить наизусть катехизис.
Мать Далмау и Монсеррат, как всегда, сидела за машинкой, но прервала шитье, чтобы поблагодарить Эмму за мучения, которые та терпела ради ее дочери. Эмма хотела повидать подругу, поболтать с ней, пусть и о политике, поглядеть на нее, к ней прикоснуться, посмеяться вместе. Если возможно, возродить дружбу, которая обошлась ей так дорого. Но проблема заключалась в том, что Монсеррат не появлялась дома. Скрывалась вместе с Томасом в домах анархистов, готовила революцию. «Знать бы, с кем она сожительствует, – жаловалась Хосефа. – Сама знаешь, каковы анархисты. Чего мне стоило держать в узде моего Томаса». Эмма знала, что анархисты неразборчивы в связях. Они проповедовали свободную любовь, половое влечение воспринимали как природный инстинкт и не признавали подавляющей его буржуазной морали, а заодно и института семьи, в которой, как считали многие, женщина занимает подчиненное положение, а мужчина подавляет, угнетает ее. Семья всего лишь отражает государственный авторитаризм на другом, более личном, уровне; она – Государство в миниатюре, а значит, достойна осуждения вместе со строгими моральными нормами, сдерживающими естественные влечения. Моногамный брак, супружеская верность, даже ревность – не более чем орудия подавления личности в руках Церкви и властных структур. Меньше года назад, прошлым летом, группа товарищей пригласила подруг искупаться голышом на пляже Барселонеты. Эмма с Монсеррат обсуждали такую возможность. «У меня жених», – привела свой довод Эмма. «Только им об этом не говори», – посоветовала подруга. Они все-таки пошли, но только поглядеть.
– Повторяй за мной: какая шестая заповедь? Не прелюбодействуй. В чем наставляет нас эта заповедь? Быть чистыми и целомудренными в мыслях, словах и делах.
Они шли по Ронда-де-Сан-Антони по направлению к университету, и Далмау слегка прикоснулся пальцами к ее ягодицам.
– Мы могли бы найти местечко… – шепнул он ей на ухо. – Например, пойти домой к твоему дяде.
Эмма чуть не расхохоталась, когда парень застыл на месте, воззрился на нее, широко раскрыв глаза, после того как она прочла ему шестую заповедь, которая свежа была в памяти, ведь не далее как утром девушка повторяла ее не раз и не два. Но ей было не до смеха: слишком все надоело.
– Но к чему ты это говоришь? – спросил Далмау и попытался обнять ее.
Она увернулась.
– Мы не должны прикасаться друг к другу, – предостерегла она. – Разве твои пиаристы тебя не учат Божьим заповедям? Вот слушай: гнев побеждается смирением сердца. Просто, да? Зависть подавляется в груди, там подчас и остается, – продолжала Эмма. – Но похоть не победить иначе, как только убегая от нее. – Эмма отступила на шаг, будто подкрепляя свои слова действием. – Страсть эта настолько грязна, что пятнает все, к чему прикасается, и чтобы она не запятнала нас, мы не должны прикасаться друг к другу.
– Ты это серьезно, милая? – Далмау попытался выдавить улыбку.
– Совершенно серьезно.
И они пошли дальше каждый сам по себе, даже не соприкасаясь руками.
– Чем закончится весь этот фарс? – спросила Эмма через несколько шагов, уже перед университетом; в этом здании строгих очертаний, но, как ей рассказывали, великолепном внутри, состоящем из центрального корпуса и двух крыльев, увенчанных башнями, располагались факультеты словесности, права и естественных наук, а также школа архитектуры и институт Бальмеса.
Далмау не знал, что отвечать. Обман Эммы мог раскрыться, или Монсеррат могла попасть в одну из многих облав, какие устраивали на анархистов. Он ничего не мог поделать, но понимал, что в любом случае пострадают не только девушки, Эмма в меньшей степени, поскольку всего лишь выдала себя за подругу, но и он сам: дон Мануэль обязательно отыграется на нем.
– Меня окрестят? – спросила Эмма, прерывая размышления жениха.
– Нет! – воскликнул Далмау.
– А что тогда?
Ответ они получили 16 декабря. В этот день рабочие основных металлургических и металлообрабатывающих предприятий Барселоны объявили забастовку. Литейщики, слесари, котельщики, ламповщики, скобовщики, жестянщики и работники других смежных профессий требовали повышения заработной платы и сокращения рабочего дня на час, с десяти часов до девяти, чтобы можно было нанять больше рабочих и тем самым противостоять такому бедствию, как безработица.
Забастовщики разделились на пикеты примерно по тридцать человек и стали ходить по городу, принуждая бастовать несогласных. Через день, ранним ненастным утром, предвещавшим холода уже недалекой зимы, Монсеррат явилась в столовую Бертрана; тот узнал ее и пропустил: его больше беспокоили остальные двадцать девять, которые выстроились у двери, выкрикивая лозунги и приводя в ужас честной народ.
Ей не обязательно было проникать в кухню, все, кто там находился, вышли в зал, привлеченные шумом. Эмма поразилась, увидев, в каком диком возбуждении пребывает Монсеррат. Они не виделись уже несколько месяцев.
– Идем с нами, товарищ! – призывала Монсеррат Эмму, расхаживая между столами и потрясая сжатым кулаком. – На борьбу!
Многие из рабочих, сидевших в зале, криками приветствовали Монсеррат. Иные повскакали с мест. Тарелки и стаканы полетели на пол. С полдюжины металлургов, ждавших у дверей под дождем, вошли внутрь. Бертран взглядом умолял Эмму поскорей увести подругу. Крики в зале становились громче. Какой-то силач заставлял подняться тех, кто не встал. Один из них, плюгавый, но свирепый, дал отпор. Жена Бертрана, видя, что атмосфера накаляется, подтолкнула Эмму к ее подруге.
Эмма заколебалась, но хозяйка попросту взмолилась:
– Иди с ней, или они здесь все разнесут!
Свирепый хилятик получил тычок и с грохотом свалился на стол. Среди взрывов хохота послышались новые проклятия попам и буржуям.
Монсеррат все еще потрясала кулаком, но уже не так энергично: скосив глаза на Эмму, она не могла не заметить ее безразличия. И опустила руку.
Жена Бертрана еще сильней подтолкнула Эмму.
Не очень понимая, что происходит, Эмма поглядела на подругу, от которой ее отделяло два ряда столиков, и отрицательно покачала головой. Этим самым утром, до того, как пробило шесть, она при блеске молний в страхе бежала по городу, к приюту монахинь Доброго Пастыря. «Какие добродетели даруют нам таинства вместе с благодатью? Основные три, богословские и священные. Каковы они? Вера, надежда и любовь». Она могла повторить без запинки! Сестра Инес вдолбила ей это несколько часов назад в плохо освещенной, холодной комнате, где Эмма дрожала в мокрой одежде, прилипавшей к телу. Все ради Далмау и Хосефы, но и ради подруги тоже – еще бы нет! – чтобы все думали, будто она постигает евангельские истины, и не посадили ее снова в тюрьму. И вот она, Монсеррат, ликующая, полная жизни, зовет Эмму на борьбу за рабочее дело.