Ильинский волнорез
О человеческом беспокойстве…
Борис Алексеев
© Борис Алексеев, 2018
ISBN 978-5-4490-9904-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Три товарища
Повесть
Глава первая. Переплетение судеб
Часть 1. Ночная переделка
Степан шагал по гулкому ночному коридору Большой Ордынки, то пританцовывая, то загадывая количество шагов до очередного фонаря. Случайный прохожий, окажись он рядом, наверняка бы решил, что праздный гуляка пьян или, на худой конец, влюблён. Но улица была пуста, и полуночное дефиле тридцатидвухлетнего бесшабашного москвича (приезжие так себя не ведут!) оставалось никем не замеченным, если не считать любопытных переглядов бессонницы за мутными занавесками чёрных окон.
– Сволочи!.. – из переулка шагах в двадцати от Степана вырвался сдавленный мужской голос, сопровождаемый сопением и глухими ударами. Стёпа бросился на крик стремительно, будто ждал случая проявить в ночи мужскую доблесть и благородство.
Три сопляка повалили большого грузного мужчину. Двое добивали жертву ботинками, а третий шарил в большом коричневом портфеле, из-за которого, видимо, и случилась грызня.
– Бабло! Стручки, бабло! Рвём!.. – заорал пацан, сгибаясь пополам над «шоколадным» трофеем. Он уже привстал и готовился бежать, но в этот миг Стёпа размашистым апперкотом снёс парня, выхватив на лету добычу.
– Ах ты, су… – один из двух «степистов» прыгнул в ноги рослому Степану. Сверкнул нож. Стёпа отскочил на шаг и ударом тяжёлого портфеля по голове прибил нападавшего стручка к асфальту. Бросив портфель в сторону, он схватил парня за руку, ловко вывернул кисть и заставил отпустить нож.
– А-а! Руку сломал! – взвыл пацан, перекатываясь по асфальту.
Третий парень хотел бежать, но страх так сильно сковал беднягу, что тот медленно сполз по стене дома и, как подрубленное дерево, цепляясь ветвями рук за выступы фасада, повалился на тротуар. Он так и остался лежать, наблюдая за Степаном глазами, полными щенячьего подросткового ужаса. От парня во все стороны поползло тёмное сырое пятно, посверкивая на незатоптанных бугорках новенькой, укатанной накануне асфальтовой крошки.
Степан протянул пострадавшему мужчине руку, предлагая подняться.
– Пойдёмте, – сказал он, сдерживая волнение, – кто знает, сколько их ещё.
Мужчина, кряхтя и держась за стену, поднялся, перешагнул через мокрого стручка, отыскал глазами и поднял портфель. Затем, опираясь на руку Степана, он сделал неуверенный шаг в сторону:
– Пойдёмте. Кажется, вы меня крепко выручили.
Степан окинул прощальным взглядом поле сражения и, поддерживая под руку помятого великана, зашагал прочь. Один раз ему всё же пришлось обернуться. Парень, похожий на раненого волчонка, полз в темноту переулка и жалобно выл:
– Бабло, бабло хиляет…
Они шли по пустынной Ордынке. Спасённого мужчину то и дело рвало. Каждый раз, вытирая платком лицо, он виновато поглядывал в сторону Степана и говорил: «Простите, не знаю, что со мной». «А я знаю! – улыбался в ответ Стёпа, пытаясь расштопать неловкость момента. – Вы поскользнулись, упали, к вам подбежали пионеры, хотели втроём поднять дядю. Тут явился я и, как всегда, всё испортил!»
– Я не могу идти, – мужчина присел на выступ фундамента и вытянул вперёд правую ногу, – кажется, они мне повредили коленку.
– Спокойно, концентрируем внимание! – Степан взмахнул руками, превращая ладони в источники положительной энергии. – Абра-вибра-таксомоторра!..
Действительно, буквально через пару секунд со стороны метро «Третьяковская» вынырнула машина с зелёным огоньком.
– Что я говорил! – Степан приветливо махнул рукой кому-то в небе. – Едемте ко мне, вас надо привести в порядок.
Расположив спутника полулёжа на заднем сидении, он подсел к водителю. В это время метрах в ста от машины из переулка вывалилась на пустынную «тропу войны» толпа пацанов. За головами первых Степан увидел одного из трёх битых стручков. Сверкнули металлические прутья. «Мобильные ребята, – присвистнул Стёпа и, обернувшись к водителю, с ленцой в голосе добавил, – шеф, видите вон ту группу подростковой молодёжи? Да-да, именно, с фрагментами металлической ограды? Лично мне они напоминают ваганьковский бюст Япончика, расколотый и розданный братве на сувениры».
– Мне тоже! – хохотнул таксист.
– Однако нам пора, – Степан заметил, что толпа развернулась к машине, – Большая Татарская, двадцать. Гони!
Такси взвизгнуло протекторами и, набирая скорость, угрожающе двинулось навстречу ораве молокососов, запрудивших Ордынку. Не ожидая атаки, те шарахнулись в стороны, и «абра-вибра-таксомоторр» беспрепятственно промчался сквозь стрельчатый кордон металлических прутьев в сторону Серпуховки.
– Наш человек! – Степан одобрительно хлопнул таксиста по плечу. —Жизнь продолжается, господа присяжные заседатели!
Часть 2. Степанов мебельный салон
Одной рукой придерживая портфель, другой цепляясь за перила, мужчина поднимался по бесконечно долгому лестничному маршу. Несколько раз Стёпа предлагал помощь, но получал вежливый отказ.
– Ну и правильно, – заключил Степан, – на мелководье спасение утопающего – личное дело его собственных рук. Если увидел чайку, надо не мешкая встать на четвереньки, упереться руками в дно и ползти к берегу. Главное – правильно выбрать направление!
– Будет вам смеяться, – улыбнулся мужчина, – лучше примите портфель. Деньги – штука тяжёлая.
Они поднялись на третий этаж и вошли в опрятную коммунальную квартиру. Некогда просторный коридор, уставленный древними шкафами и тумбочками, напоминал мебельный зал антикварного магазина. Прихожая расходилась на два отдельных коридора. Один вёл на кухню, другой – куда-то в глубину квартиры, видимо, в ванную комнату. Особый запах исторической мебели свободно гулял по узким проходам между стеклянными и глухими дверцами шкафов.
– Это всё моё! – опережая вопросы, сказал Стёпа. – Не могу ничего с собой поделать, как увижу что-то старое, бегу занимать деньги. А-а, вот и мои девоньки!
В дверях, расположенных друг напротив друга, показались две сморщенные старушечьи головки. На одной из них пестрел расшитый бисером голубой сатиновый платочек, на другой возвышался старомодный белоснежный чепец. Держался чепец на двух лентах, завязанных в узел под подбородком.
– Разрешите вам представить: Авдотья Эрастовна, – Степан сделал реверанс в сторону старушки в сатиновом платочке, – и несравненная Пульхерия Модестовна!
Он подал руку старушке в чепце, и та, нимало не смущаясь, вышла в своей длинной белой ночной рубахе на середину коридора и обратилась к гостю в дверях:
– Вы чаю будете?
– Пульхерия Модестовна, вы великолепны! – дружелюбно захохотал Степан и вдруг принял серьёзный и даже несколько растерянный вид.
– Дружище, а ведь мы с вами даже не познакомились. Я не представился, не предложил сесть, вам же больно стоять! Вместо элементарного человеколюбия устроил цирк. Прошу меня простить, – он протянул руку, – Степан.
– Георгий, – ответил мужчина, пожимая Степану руку и одновременно оседая на предложенный табурет.
– Пока готовится чай, я провожу вас в ванную. Вам надо тёплой водой хорошенько смыть признаки асфальтовой болезни и переодеться. Здесь у меня куча одежд брата, он такой же, как вы, толстый, могучий и, наверное, умный. Пойдёмте.
Несравненная Пульхерия Модестовна приготовила чай на изящный старорежимный манер. Она любовно накрыла стол на две персоны, разложив ложечки, щипчики для сахара и всевозможные розетки для варенья, мёда и орехов. Не признавая чайные пакетики, старушка заварила из смородиновых листьев ароматный чай цвета чеховской вишни. Накрыла заварной чайник забавной ватной куклой и рассыпала по вазочкам недорогие конфеты и пастилу. Когда всё было тщательно приготовлено, она что-то шепнула Степану на ухо. «Хорошо-хорошо», – ответил ей Стёпа. Затем Пульхерия Модестовна лёгким наклоном головы попрощалась с гостем и вернулась в свою комнату.
Георгий, переодетый в чистую добротную одежду, походил на благополучного буржуа, спустившегося из рабочего кабинета в гостиную на зов распорядителя чайной церемонии. Он ещё прихрамывал, но повреждённая коленка после ванной процедуры вела себя вполне прилично. Единственное, что его по-настоящему беспокоило, – это были синяки на правом боку, вздувшиеся после ударов ботинками. Ботинки были, видимо, с металлическими набойками, потому что, кроме синяков, на коже остались царапины. И это несмотря на велюровый пиджак и плотную фланелевую рубашку.
– Георгий, давайте на «ты», в бою так проще! – улыбнулся Степан, наливая гостю чай.
– Какой из меня вояка, писарь я мелкотёртый. Кроме кисточки да ложки, никакого другого оружия в руках и не держал.
– Художник, что ль?
– Вроде того. А вы, простите, а ты?
– Я? Да я и того хуже. В советское время служил журналистом. Как скинули с социалистического броневика батьку Ленина со всем его учением, подался было по совету Бендера в управдомы. Но в ихнем капиталистическом общежитии место мне нашлось тольки в гардеробе. Стал я всякой сволочи польты подавать. Они мне чаевые суют, а я не беру. Один раз, правда, попробовал, больно жрать захотелось, так совесть желудком пошла. Облевал я, прости Господи, евойного песца по самое немогу. Тот в скандал, вцепился, как клещ, всю грудь мне моей же блевотиной, гад, и перепачкал. Я ему говорю: «Отойди, дядя», – не понимает. Ещё раз говорю: «Отойди, родной!» – не понимает. Третий раз повторяю, но уже со всего размаху. Падает, кричит. Ну, все ко мне. А меня уже разобрало. Тут теннисный мячик подвернулся. Схватил я его, поднял руку и ору: «Стой, мразь постсоветская! Взорву всех на хрен!» Так не поверишь, попадали от страха, друг за дружку попрыгали, ну прям как сардины, ежели косяк затралить! Противно стало. Плюнул я на их сытый гардероб и ушёл. И теперь… Разрешите представиться: лишний человек. Ни работы, ни друзей, полна горница старух. На их чаевые и живу. Знаю, что похоронные, ан не рвёт, как от тех новороссийских соплей, – загадка!
– Выходит, я жирую там, где ты лапу сосёшь, – задумчиво произнёс Георгий. – Я, Стёп, церковный художник. При Советах жить трудом на церковь – нельзя было и думать. Теперь – пожалуйста! Кстати, вон в том портфеле, – Георгий указал на коричневое пятно, брошенное в прихожей, – двадцать четыре тысячи рублей. И хотя по большей части это не мои деньги, ты можешь ими распоряжаться, как своими. Добыл их ты, значит, они принадлежит тебе. —
Георгий умолк и занялся новой порцией чая.
– Вроде как контрибуция, что ли? – ухмыльнулся Степан.
– Ну да, вроде того.
– Э-э, нет, эдак мы и до людоедства дойдём, ежели будем друг на друга как на добычу смотреть. А потом, Егор, – ничего, если я так, по-простому? – ты же сам их спровоцировал. Шляться ночью по голодной Москве со сладким пирогом! Да тут не то что зверя, тут человека можно задразнить до зверя. И ещё. Бандит – точно такой же продукт эволюции, как и ты, только ты художник и получил в наследство от Фидия нюх на красоту, а он получил от Бендера или самого Соломона нюх на деньги. Чему ж тут удивляться?
– Степан, давай святых не трогать. У них с миром свои расчёты.
– Прости, увлёкся. Э-э, да ты спишь! Звони, чтоб тебя не ждали, – и баиньки. Пойду постелю.
– Да мне, собственно, звонить-то некому. Живу один, как Фидий.
– Как и я! Журналист из несуществующей газеты уже несуществующей страны. Брр! Во ляпнул, врагу не пожелаешь…
Степан сказал Георгию сущую правду. По окончании МГИМО он за резвое поведение на выпускных семинарах был распределён куда подальше от вожделенной заграницы и на несколько лет обосновался внешкором в Ивановской областной газете. Подступало «светлое будущее», все говорили о необходимости перестройки, гласности, демократии. Журналистскую братию трясло от профессионального предвкушения великой смуты. Редкие трезвые умы с опаской поглядывали на собратьев по перу, пьянеющих от запаха свободы. Никакой чёткой доктрины будущих хозяйственных связей попросту не было. Политическое переустройство страны мыслилось от противного. Нынешний бессмысленный анархистский лозунг «Против всех!», пожалуй, был бы под стать умонастроениям того времени. Все в один голос твердили «Демократия!», мало понимая, что это лукавое слово способно демонтировать спасительное для русской государственности понятие «вертикаль власти».
Степан был одним из немногих крохотных порогов на пути разбушевавшегося демократического селя. В стране барражировал 1991 год. Год первой демократической, вернее, капиталистической революции в России. Вожди взбирались на танки, интеллигенция неистовствовала в стремлении очередного народничества, народ глухо шептался по кухням и накапливал злость фактически на самого себя.
Умницы, люди фундаментального склада ума как-то вдруг стали не нужны ни стране, ни корпоративным интересам большого производства. Умело подготовленная смена власти потянула за собой в трясину неведомой никому перестройки тысячи тысяч хозяйственных нитей и государственных судеб.
Областную газету, где подвизался Стёпа, закрыли за ненадобностью. Не получив даже расчёта по накопившимся гонорарам, Степан вынужден был вернуться в Москву.
Однако столица, увлечённая меркантильными политическими интересами, не очень-то обрадовалась его возвращению. И хотя Стёпа считал себя политическим докой (как-никак МГИМО за спиной!), он ничего не понял в новом московском миропорядке. Казалось, несуразица новейшего времени вот-вот лопнет, как мутный мыльный пузырь. И тысячи челноков с элитным высшим образованием, побросав в священный костёр интеллектуальной инквизиции коробки с колготками и памперсами, вернутся на своё рабочее место, заварят крепкий кофе и продолжат интегрировать в интересах человечества мерзкие и безжалостные дифференциалы Ельцина-Дарвина.
Так, кстати, тысячи русских интеллигентов, бежавшие от Советов в первые годы пролетарской диктатуры, ждали со дня на день краха нового российского порядка и возможности вернуться в брошенные жилища. Многие даже не распаковывали вещи…
Увы, природа человека непредсказуема. Порой она тверда, как гранит, и, что бы с ней ни происходило, её внутреннее естество будет лишь ещё более твердеть и твердить до последнего вздоха: «А всё таки она вертится!» А порой стадное чувство самосохранения побеждает индивидуальное чувство брезгливости, и тогда толпа единородцев превращается в безликий пипл, который, по меткому определению одного из отцов перестройки, «всё схавает»…
Степану потребовалось некоторое время, чтобы изжить последние иллюзии и надежды на возвращение прежнего, пусть далеко не идеального, общественного благоразумия. Когда же пустота нового российского замысла поглотила его ближайшее окружение и реально подступила к границам личности, он занял круговую оборону, выбрав для защиты, как рассудил, наиболее эффективное оружие – уход в самого себя.
Перебиваясь случайными заработками, наш герой погрузился в литературу. Написал несколько публицистических заметок, пару раз постучался с ними в редакции патриотических газет и, получив странные немотивированные отказы, окончательно захлопнул дверь родной коммунальной квартиры. Но писать продолжил. Он понимал, что пишет заведомо в стол, сравнивал свои действия с отчаянной попыткой Робинзона дать о себе знать бутылкой, брошенной в море.
Степан словно разговаривал с неизвестным будущим доброжелателем, для которого всё написанное им сейчас когда-нибудь оживёт и станет исторической путеводной звездой в понимании ныне случившегося.
Добровольному отшельнику исполнилось всего-то тридцать лет, но внутренняя сосредоточенность и умение расштопать словами мудрёные узелки человеческих нестроений были в нём сродни раннему гению Лермонтова. Однако утешение от произвола судьбы, которое он находил в занятиях литературой, вскоре уступило место традиционным писательским угрызениям совести. Степан ощутил силу проникающей способности слова. В прокуренных аудиториях института и за шторами МИДовских интерьеров он даже не предполагал наличие огромных окон, через которые поздно вечером можно наблюдать звёзды! Годы обучения были подчинены одной несгибаемой цели – научиться держать удар и опрокидывать противника эффектным словом, отстаивая интересы Родины. В подобной перепалке слово превращалось в бильярдный шар, в безликий носитель результата игры. Теперь же Стёпа всматривался в слово, как восторженный физик рассматривает ядро материи и пишет цепочки формул, предсказывая его деление, до поры скрытое в сгустке застывшей, ещё никем не тронутой энергии.
Часть 3. Под самое небо
Иконописная «родословная» Егора – история поучительная! В прошлом выпускник физического института (окончил знаменитый МИФИ), Егор по распределению оказался в Институте атомной энергии им. И. В. Курчатова. Подавал серьёзные аспирантурные надежды. И всё бы хорошо, да только приключилась с ним обыкновенная «хворь» русского интеллигента – болезненный выбор самого правильного пути в жизни. Западный человек на такое не способен. Родовитость, клановость, наконец, семейная традиция – основы западного менталитета. Русский же человек с молоком матери впитывает непостижимым образом огромное чувство ответственности за всё происходящее на Земле. Ему ничего не стоит поступиться национальными интересами ради всеобщего блага. Точно так же он с лёгкостью оставляет наезженную житейскую колею и истины ради переступает на зыбкую трясину околицы. Почему? Да потому что он уверен: не со стороны большака, а именно там, за околицей, встаёт солнце, и значит, светлое будущее начинается раньше! Гораздо раньше!..
Нечто подобное произошло и с Егором. Уже «на склоне студенческих лет» ему припомнилось детское увлечение художеством. На лекциях стал он срисовывать смеха ради со студенческих билетов физиономии товарищей. Получалось прикольно! Выстроилась целая очередь желающих получить «документальный портрет» от лучшего художника на курсе! Егор никому не отказывал и с каждым новым «портретом» всё реже прислушивался к звукам, доносившимся с кафедры, и всё чаще удивлялся возможности карандаша оставлять на листе житейский следок.
Как-то вечером, возвращаясь окольным путём домой, набрёл он на обыкновенную районную изостудию. Зашёл, поговорил, приняли. Через пару занятий «подсел на мольберт», почувствовал вкус линии и чарующий запах краски…
Уже в Курчатнике он понял, что искусство – это и есть его окончательное предназначение, поставил крест на мысли об аспирантуре, без сожаления оставил физику и, как в омут, нырнул в незнакомое пахучее художество, имея за плечами неоконченный курс рисования студийных гипсов и пару одобрительных отзывов преподавателя изостудии.
Уволившись из Курчатника, Егор перепробовал ворох случайных и неожиданных для самого себя работ. Кем он только не нанимался! Критерий всякого будущего трудоустройства был один – количество свободного времени для занятия художеством.
Прошёл год. Однажды приятель пригласил в круиз на пароходе по Северному речному пути. Так Егор оказался в Кирилло-Белозерском монастыре. На стене одной из надвратных церквей он увидел древнюю фреску. Это было изображение Богородицы с Младенцем. Движение Божией Матери, рисунок Её руки, обнимающей Младенца, поразили «юного» художника. Такого рисования он не знал. А так как все процессы совершались в Егоре на повышенных скоростях, в тот же день он заболел древнерусской иконографией! Вот ведь оказия – окольным северным путём Господь привёл его к церковному художеству.
Древняя каноническая живопись, её философия и математические методы построения пространства изображения оказались в сильнейшем резонансе с его внутренним художественным чутьём.
Когда Егор писал натюрморт или рисовал натуру, он не испытывал того внутреннего восторга, каким Господь награждал его, как только он подступал к церковному изображению. Глядя на полотна Левитана, Врубеля или Ван Гога, наш герой ощущал перед ними личную художественную недосказанность. Это его мучило, он частенько впадал в отчаяние от собственной невозможности дотянуться до их мастерства, вернее, до той правды, которую он видел в каждом мазке великих мастеров.
И вдруг первое же знакомство с канонической живописью, с обратной перспективой подарило ему радостное чувство личной творческой свободы. Ничего ещё толком не понимая в иконописании, он уже знал главное: где кончается изображение этого мира и где начинается настоящее горнее художество. Применительно к музыке эта врождённая способность проникать сквозь незнание вглубь предмета называется абсолютным слухом.
Не удивительно, что продвижение Егора по извилистой иконописной вертикали отчасти напоминало феерическое восхождение пророка Илии в огненной колеснице. То, что иконописцы постигают годами, Илье давалось за считанные месяцы.
Есть мудрая поговорка: «Чем дальше в лес, тем больше дров». Действительно, ангел канонической живописи (не путайте с капризной житейской музой!) без лишних объяснений повёл Егора в исторические глубины древнего письма.
Знаменитые русские иконописцы Дионисий и Рублёв «указали» ангелу дорожку к истокам древнерусского художества – сокровищам Византии.
Егор занял деньги и отправился в Турцию, в город императора Константина – Константинополь, ныне переименованный турками в Стамбул. Отправился ради одного шага – взглянуть на величайший храм всех времён – Святую Софию Константинопольскую. Он хорошо знал Софию, изучил Её по сотням фотографий и восторженных описаний, но то, что ему довелось увидеть своими глазами, превзошло все его догадки и предположения. Он увидел само небо! Как турки ни старались унизить Софию, как ни срывали позолоту, как ни вешали свои назойливые акбары, они ни на йоту не приблизились к цели. «Унизить Софию невозможно!» – в слезах повторял Егор, оглядывая её небесное великолепие.
Так «профессиональная участь» Егора была решена – бессрочный и пожизненный иконописец!..
Наступило утро. Степан взялся угостить Егора настоящим бразильским кофе.
– Ваши планы? – спросил он, выслеживая пенку.
– Мне надо в храм. Вы, милостивый государь, отказались взять деньги. Значит, мне следует отнести их по назначению и раздать художникам.
Степан резко обернулся к Егору.
– А если бы я принял положенную мне контрибуцию, что бы вы, милостивый государь, делали тогда?
– Пошёл бы в банк и оформил ссуду.
– За проценты?!
В это время вспенился коварный бразильский кофе. Стёпа бросился к кофеварке. Егор с любопытством наблюдал, как сто граммов латиноамериканского порошка повергли в трепет бесстрашного героя ночной переделки.
Когда остатки кофе наконец были разлиты по чашкам, Степан попросил:
– Возьми меня! Нет, правда, возьми меня с собой, – он спрашивал и одновременно о чём-то думал, – я – худой материалист, в смысле, хороший безбожник. Но в последнее время со мной происходят странные вещи. Иду, чувствую, будто ветер в спину. Что такое? Гляжу, впереди церквуха посверкивает. Подхожу. Постою-постою у ворот да иду дальше. Неловко зайти. Внутри-то весь чужой. А как отойду от неё, ветер давит на грудь: «Стой, – говорит, – человече, не пущу одного!» Нелепо как-то. Что скажешь?
Егор посмотрел на Степана, с минуту подумал и ответил:
– Правда смешной не бывает. Или ты всё это придумал, или тебе вправду нелепо, а признаться в этом страшно. Ты – человек сильный, страхам волю не даёшь. Но за всякое насилие, тем более за насилие над самим собой, нормальному человеку становится так или иначе неловко перед Богом, даже если он считает, что Бога нет. Это как кичиться силой в присутствии силача.
– Ого! Будет о чём поговорить за рюмкой чая! – Степан откинулся на спинку стула. – Ну так что, берёшь?
– Едем.
Они вышли из метро «Арбатская» и направились в сторону Калининского проспекта. Под огромной многоэтажкой ютилась древняя пятиглавая церковка. Купола, крашеные в зелёную строительную окись хрома, сверкали на солнце. Белёные стены празднично выделялись на сером фоне городской застройки.
– Нам сюда? – Степан поглядывал на храм через плечо Егора.
– Ну да. Запоминай: храм преподобного Симеона Столпника.
– Преподобного Симеона Столпникова.
– Да не Столпникова, а Столпника, столп, понимаешь?
– Ладно. Насчёт «понимаешь» – это ты круто. И что, мы прямо в храм зайдём сейчас?
Егор внезапно остановился.
– Ты сам как думаешь, зачем мы здесь?
– Прости, – Стёпа отвёл глаза, – собрался.
Егор перекрестился, открыл дверь и прошёл в храм. Степан на уровне груди произвёл какие-то полумагические движения и последовал за Егором.