banner banner banner
Ступи за ограду
Ступи за ограду
Оценить:
 Рейтинг: 0

Ступи за ограду


– С вашего разрешения лучше побудем здесь, – виноватым голосом ответил Фрэнк. – Я хотел бы поговорить с вами серьезно и… На улице не совсем удобно, мне думается.

– Вы правы, – сказала Беатрис. Из голоса ее сразу исчезло искусственное оживление, с каким она предлагала пойти погулять. – Улица – это, конечно, не самое удобное место для серьезного разговора. Я не совсем, правда, понимаю, о чем вы хотели бы поговорить, но… Что ж, я слушаю.

Нет, все-таки он правильно сделал, что сюда приехал. Ничего хорошего для него из этого разговора не получится, но будет хоть достигнута какая-то ясность. Впрочем, неужели до сих пор для него еще оставалось что-то неясным? Все равно, он должен услышать это от нее самой.

–Говорите же, Фрэнклин, – повторила Беатрис. – Я вас слушаю.

– Да, простите, я… сейчас скажу. Я думаю, Дора Беатрис, что нам нужно все же поговорить о… о наших отношениях…

Он сидел в трех шагах от Беатрис, подавшись вперед в своем кресле, опираясь локтями на колени и крепко соединив концы расставленных пальцев. Беатрис, сидя очень прямо со сложенными на коленях руками, безучастно смотрела куда-то в окно. Глянув на нее, Фрэнк снова опустил голову.

– Ведь определенные отношения между нами существуют, Дора Беатрис… Вы не можете этого отрицать. Существуют, несмотря ни на что. Вы только не примите мои слова за упрек, я просто констатирую факт. Если между двумя людьми возникает, хотя бы на короткий срок, то, что было между вами и мною, то это не так просто забыть и от этого не так просто отделаться. Это остается, несмотря ни на что. Я…

– Почему вы все время говорите «я»? – перебила Беатрис. – «Я думаю», «я констатирую факт», «я», «я»… Пока вы не поймете, что помимо вас в этой истории участвую еще и я, мы все равно ни до чего не договоримся. А я могу сказать вам о себе только одно. Поймите раз и навсегда, Фрэнклин Хартфилд, что я не в состоянии вас любить. Поймите это, ну пожалуйста. И, пожалуйста, оставьте меня в покое, пока я еще не сошла с ума!!

– Я не могу оставить вас в том, что вам угодно называть «покоем», – упрямо возразил Фрэнк. – Я оставил бы вас, если бы вы были счастливы. Если бы не произошло несчастья и если бы вы действительно оказались…

– Не нужно, Фрэнк, ради всего святого, – умоляюще сказала Беатрис, – я же вас прошу!

– Если бы вы оказались по-настоящему счастливой с тем человеком, я не приблизился бы к вашей жизни ни на шаг. Наверное, он действительно был лучше меня, раз вы его полюбили. Вы для меня значите слишком много, чтобы я мог брать под сомнение справедливость вашего выбора. Что бы со мной было – вопрос другой; может, я спился бы, не знаю. Во всяком случае, вам бы я не навязывался. Но ведь он умер, Дора Беатрис, вы же не можете прожить жизнь воспоминаниями! Вы же не можете искалечить себе жизнь из-за той встречи!

Беатрис вскочила, словно собравшись выбежать из комнаты, но овладела собой и забралась на постель с ногами, сев по-китайски на пятки, теперь уже лицом к Фрэнку.

– Dios mio, какое красноречие! – воскликнула она с издевательским смехом. – Что вы окончили, сэр, – Массачузетский технологический или факультет теологии в Саламанке? Вместо того чтобы учить французов строить перехватчики, вам следовало бы ехать распространять библию среди папуасов – с вашим талантом проповедника!

Фрэнк покачал головой.

– Вы хотите кончить дело ссорой, Дора Беатрис, но меня вы из равновесия не выведете. Скорее расплачетесь сами, у вас уже дрожат губы. Не нужно. Давайте все же не ссориться окончательно.

– Хорошо. Я не хочу ссориться, – сказала Беатрис, пытаясь овладеть собой. – Я хочу только, чтобы вы меня поняли. Вы уговариваете меня «не калечить жизнь» – но моя уже все равно искалечена. Я разлюбила жизнь. Понимаете? Она мне не нужна. Я еще надеюсь, что Бог удержит меня от самоубийства, потому что никаких внутренних барьеров от этого, кроме боязни причинить горе отцу, у меня нет. Это вам понятно? А вы теперь являетесь читать мне проповеди о том, как нужно устраивать свою жизнь наиболее удобным образом! Никак я ее не хочу устраивать в этом подлом мире!! И пусть он провалится в преисподнюю, или разлетится вдребезги, или его сожгут этими вашими бомбами – понятно вам?!

– Глупости, Дора Беатрис. Мир не так подл, как вам кажется. Есть в нем и подлость, есть и… ну, святость, что ли, есть и просто среднее – обычные люди, такие вот, как мы с вами. Таких людей очень много. Я не думаю, что так уж похвально желать им всем провалиться или погибнуть от…

– Еще одна проповедь?

– …от радиации. То, что вы говорите, – слишком чудовищно, чтобы это могло быть всерьез вашими мыслями. Рано или поздно вы сами поймете их нелепость, и, наверное, лучше всего было бы предоставить вас на это время самой себе…

– Я давно уже прошу вас об этом! – выкрикнула Беатрис чуть не со слезами.

– …если бы вы были девушкой более уравновешенной, – продолжал Фрэнк, изо всех сил стараясь говорить спокойно. – Но вся беда в том, Дора Беатрис, что это может наложить на вас какой-то отпечаток, понимаете, может получиться что-то вроде коррозии, простите за техническое сравнение… И тогда жизнь действительно окажется искалеченной… Оставить вас в таком положении я не могу. Ведь вы же когда-то сами писали мне…

– Что?! Что я вам писала? – Беатрис выпрямилась, словно подброшенная пружиной, и стояла теперь на коленях на краю постели. Фрэнк, с красными пятнами на щеках, тоже встал. – У вас хватает совести напоминать мне о моих письмах! О моих обещаниях!

– Послушайте, – нахмурился Фрэнк, – я вовсе не об этом, я…

– В свое время я считала вас джентльменом, – не слушая его, продолжала Беатрис, – так что мы ошиблись в равной мере! Да, я обещала выйти за вас замуж! Но ведь я уже вас не люблю – мне нечем любить, понимаете, у меня здесь пусто! Что же вы от меня хотите, Фрэнк Хартфилд?! Для чего я вам? Что я вам могу теперь дать?! Скажите же, рог Dios, что вам от меня нужно!! Если вам нужна моя душа, мое сердце – то они мертвы, их нет, понимаете ли вы это! А если вам нужно только мое тело – пожалуйста! Вы считаете, что я осталась перед вами в долгу? Можете получить по своему счету!

– Беатрис!!

– Можете провести сегодняшнюю ночь у меня! – выкрикнула она сквозь слезы. – Или взять меня с собой в «Бедфорд»! И утром у нас не останется никакого долга в отношении друг…

Фрэнк шагнул к постели и коротким движением, без размаха, хлестнул Беатрис по щеке. Она отшатнулась и села, схватившись руками за лицо. Секунду он смотрел на нее, пытаясь что-то выговорить прыгающими губами, потом повернулся и молча вышел.

Вернувшись в свой номер, Фрэнк бросился на кровать и долго лежал не раздеваясь, сняв лишь обувь и ослабив узел галстука. Вечером он позвонил в агентство «Сабена» и заказал билет, потом вышел поужинать. Потом опять лежал и курил, стряхивая пепел на ковер. Вспомнив, как рассказывал Беатрис об испытаниях нового французского самолета, он обрадовался – в портфеле у него лежал взятый с собою номер «Эрплэйн» со статьей об этих компаунд-установках. Статью он начал читать еще в самолете, но бросил – слишком волновался, думая о предстоящей встрече. Идиот!

«…Необходимость разгона до боевой скорости за минимальное время имеет огромное значение для перехвата. На фигуре 4 показаны типичные кривые изменения коэффициента лобового сопротивления самолета и коэффициента тяги турбореактивного двигателя. Из графика видно, что эти линии идут почти параллельно и сходятся очень медленно. Теоретически возможно достижение максимальной скорости, соответствующей большому числу М, но ускорения при этом будут весьма малы. Если для достижения скорости, соответствующей числу М-2, принять дополнительный суммарный вес двигателя и топлива равным 0,2 взлетного веса самолета, то…»

Фрэнк швырнул журнал и встал. Работа начнется завтра, в Тулузе. А сегодня – что делать сегодня?

Он вышел из отеля, пересек шумную, ярко освещенную авеню де Миди и свернул в первый попавшийся темный переулок. Не переулок, а просто щель какая-то, да еще кривая. Проклятые европейцы, когда они научатся жить по-человечески?..

Повернув несколько раз вправо и влево, он вышел вдруг на довольно большую площадь, кажущуюся тесной от узких фасадов сдавленных средневековых домов. Дома были в резьбе, в позолоте, в тонких острогранных колонках. Над всем этим, подсвеченная снизу, вонзалась в черное летнее небо высокая, вся из белого каменного кружева, башня, увенчанная какой-то золоченой фигурой. Он долго стоял с закинутой головой, потом обошел всю площадь. Все это было не на самом деле – эта площадь и этот сегодняшний разговор с Трикси, вообще все. Проклятые европейцы. Строить такие дома! Создавать такие города и такие площади, где чувствуешь себя выброшенным, буквально катапультированным из времени…

Если бы полтора года назад Трикси не встретила того сумасшедшего художника, она сейчас была бы его женой и жила не в Брюсселе, а в Уиллоу-Спрингс. А тот парень, конечно, был сумасшедшим. Ему следовало бы хорошо набить морду, этому проклятому французу, потому что порядочный человек не кончает с собой, когда его любят так, как любила Трикси Альварадо!

Опять француз. Опять европеец. Проклятые европейцы, когда они наконец научатся жить по-человечески, когда эта проклятая Европа забудет наконец о своих завитушках?..

То ли дело у нас. У нас все гладко. У нас все понятно. У нас все блестяще и обтекаемо. Но любят почему-то не нас!

Почему-то любят Европу. Почему-то любят именно то, что непонятно и нелогично.

Какого-нибудь свихнувшегося француза. Какую-нибудь вот такую площадь. У нас, благодарение всевышнему, нет таких площадей. Где у нас есть места, которые могут заставить взрослого человека стоять среди ночи с задранной головой, глазея на улетающего во мрак золотого ангела, и молча, как плачут никогда не плакавшие мужчины, плакать о мгновении, когда ангел был совсем рядом?..

4

Прошло два месяца после июньского восстания. Были вставлены выбитые стекла, засыпаны и залиты асфальтом воронки, похоронены убитые. Лишь оклеенный веселыми рекламами трехметровый забор вокруг обгорелых развалин Курии да еще глубокие рваные рубцы, выгрызенные осколками в полированном граните министерских фасадов, могла напомнить о недавних событиях туристу, попавшему на главную площадь Буэнос-Айреса в начале сентября пятьдесят пятого года.

Впрочем, туристов было мало. Сырая и промозглая аргентинская зима особенно неприятна в столице, и немногие приезжие, едва высадившись с парохода или самолета, стремятся поскорее уехать либо на южные озера, к настоящей горной зиме со снегом и отличными условиями для лыжного спорта, либо на север – посетить жаркий субтропический Жужий, сняться на фоне грохочущих водопадов Игуасу, послушать древние жалобы пастушьей «кены» в трагической каменной пустыне андийских нагорий. Охотников проводить зиму в холодном и туманном Буэнос-Айресе находится мало.

В этом году их было меньше, чем когда-либо. К неблагоприятному географическому климату прибавился на этот раз еще менее благоприятный – политический. В стране доживала свои последние сроки диктатура, сумевшая подавить одну попытку переворота и слишком явно обреченная рухнуть при второй. Все, даже иностранцы, интересовавшиеся в эту зиму аргентинскими делами, чувствовали, что крушение «эры хустисиализма» неминуемо, но никто не знал, когда оно произойдет и какими перипетиями будет сопровождаться. Многое в режиме генерала Перона вообще не позволяло принимать его всерьез, но возглавляемая Пероном партия все еще оставалась правящей, она держала в своих руках профсоюзы, учебные заведения, мощный аппарат пропаганды (пять радиостанций и восемь ежедневных газет в одной столице) и – теоретически – вооруженные силы. Трудно было предугадать, на какие крайние меры решится диктатура в последние свои часы.

Разумеется, контроль партии над вооруженными силами оставался чисто номинальным. Ни для кого не была секретом открытая вражда между диктатором и офицерским составом армии, авиации и флота, особенно флота – с его замкнутой кастовостью, традиционным «esprit de corps»[6 - Кастовый дух (франц.).] и огромным влиянием церкви, перенесенным в кают-компании броненосцев из чопорных особняков Баррио Норте.

Не поддержав выступление шестнадцатого июня, оставшееся, таким образом, как бы частной затеей группы офицеров, вооруженные силы продолжали сохранять внешнюю лояльность по отношению к правительству. Новобранцы в казармах зазубривали наизусть основные положения «Доктрины перонизма», Перон писал свой очередной труд – «Десять заповедей солдата», а в офицерских казино подвыпившие лейтенанты поднимали бокалы «за близкие перемены», и на загородную кинту известного генерала в отставке чуть ли не каждый уик-энд – совсем не по сезону – съезжались большими группами полковники и коммодоры. Военный министр Coca Молина назначил на первую половину сентября проведение больших весенних маневров на плоскогорье Пампа-де-Олаэн. Внешне все было спокойно, но в эту зиму видимость уже никого не обманывала.

Хиль Ларральде, как и большинство его коллег и знакомых, относился к происходящему скорее безучастно. Прошло время, когда оппозиция надеялась добиться каких-то перемен в стране собственными силами; политические партии, кроме правящей, были разогнаны, на восемь правительственных газет в столице осталась одна оппозиционная, ни одно издательство Аргентины не смело опубликовать хотя бы строчки, направленной против «хустисиализма»…

У страны, дошедшей до подобной степени гражданского унижения, есть один выход – революция. О революции Хиль и ему подобные мечтали уже несколько лет, но совершить ее пока не удалось. Некоторые, как Пико Ретондаро, принимали участие в отдельных отчаянных выступлениях, расплачиваясь смертью, тюрьмой или изгнанием. Другие ждали. Просто смотрели и ждали, что будет.

Дело в том, что диктатура доживала последние свои сроки. Это видел каждый. Но каждый чувствовал, что падет она не от народной революции, а от казарменного переворота, и переворот может означать только лишь замену имени диктатора и названия партии. К весне пятьдесят пятого года в Аргентине осталось две силы, способные оспаривать государственную власть: правительство и армия. С минуты на минуту они должны были схватиться в открытой борьбе, но исход этой борьбы, каким бы он ни оказался, был слишком далек от интересов народа, и народ не чувствовал ни малейшей склонности вступаться за ту или другую сторону.

В ту памятную ночь шестнадцатого июня, когда Пико спросил его о связи с «группой Альварадо», Хиль покривил душой, избежав прямого отрицательного ответа (потом ему было стыдно вспоминать об этом неожиданном и нелепом мальчишестве). Никакой прямой связи с Кордовой у него или у его друзей не было; он знал только, что доктор Альварадо вошел (может быть, даже возглавив ее) в группу гражданских лиц, главным образом из университетских кругов, решившую, несмотря ни на что, продолжать сотрудничество с определенной частью военных заговорщиков.

Понять побуждения старика было довольно сложно, так как незадолго до этого Альварадо едва не развалил своим уходом коалиционный центр в столице – тот самый, куда входил Ретондаро. Он и несколько ближайших его единомышленников мотивировали это нежеланием «сотрудничать с безответственными авантюристами», – Хилю передали собственные слова самого дона Бернардо. Что произошло с ним в Кордове – можно было только догадываться.

Скорее всего, тамошние представители военного заговора оказались умнее (возможно, хитрее) своих столичных коллег; может быть, также, что старик просто-напросто еще раз взвесил все «за» и «против» и решил, что лучше действовать так, чем не действовать вообще. Впрочем, доктор Альварадо всей окружающей его молодежи казался обычно человеком немного не от мира сего – со всеми своими понятиями о чести, долге и прочих вещах, которые также существовали и имели ценность и для молодых людей, но в их глазах приобретали все же неуловимо иной смысловой и качественный оттенок…

Хиль догадывался, что и в Кордову старик переселился специально для того, чтобы там без помех заниматься своими конспиративными хлопотами. Несколько удивляло одно обстоятельство. Дон Бернардо был очень типичным представителем «свободомыслящей» части старой интеллигенции – той интеллигенции, которая в свое время считала необходимым получать университетские дипломы где-нибудь в Старом свете; одни предпочитали Мадрид, другие – Париж, и этот выбор, обусловленный личной склонностью или семейными традициями, впоследствии определял место человека в одном из двух основных направлений аргентинской общественно-политической мысли, отличных друг от друга точно так же, как галльское рационалистическое свободомыслие отлично от мистицизма, пронизывающего католическую культуру Испании.