Была только середина апреля, однако в Москве установилась ясная, горячая, радиоактивная весна. Небо казалось чистым и твердым, как огромный ядерный кристалл. Что-то пугающее заключалось в противоестественной небесной чистоте, когда тысячи машин и труб неустанно отравляли воздух. Листья на деревьях были большими, яркими и упругими, как из резины. Что тоже наводило на мысли. С чего это им зеленеть среди асфальта и выхлопных газов?
Беспрепятственно льющийся на землю солнечный свет расслаблял, кружил голову. Что, конечно же, не могло быть не чем иным, как следствием радиации. Лицам мужского пола следовало ждать от радиации и иных, помимо легкого головокружения, сюрпризов. По телевизору бубнили, что радиационный фон в пределах нормы.
Однако люди давно отвыкли радоваться таким вещам, как хорошая солнечная погода в апреле. Наоборот, некоторым казалось, что стоять под внезапным апрельским солнцем в многочасовых уличных очередях тяжелее, нежели в привычную с дождичком прохладу. Так что не обходилось без гнева на последнее Господнее «прости», каким, вне всяких сомнений, являлась теплая солнечная погода, если бы не подозрение на радиацию.
Леон поджидал Катю на скамеечке в сквере перед школой. Сквозь зелень деревьев белая четырехэтажная школа выглядела почти идиллически. Мелькали яркие одежды учеников. Вполне пристойно были одеты и родители, встречающие младшеклассников. На скамейках в сквере щурились на солнце старушки, молодые мамаши наблюдали за бегающими по дорожкам детьми.
Одним словом, в расчленяемой на самостоятельно дергающиеся лягушачьи лапки жизни пока еще присутствовала некая общая благостность, красота уходящего в глубокие воды града Китежа, отрицать это было невозможно.
Угостить Катю Хабло шампанским Леон вознамерился в баре со странным названием «Кутузов», недавно открывшемся в соседнем доме на проспекте. Раньше (когда еще не перевелись кое-какие продукты) там помещалась кулинария. В одну ночь «Кутузов» выбил ее лихим сабельным ударом. Теперь большие окна были занавешены, на асфальте перед баром возникли чугунные белые стулья и столики, на которых, впрочем, пока никто не сидел, так как они были прикованы друг к другу и все вместе скованы, как каторжники, цепями. У двери замаячила малопристойная прилизанная рожа в черном бархатном жилете и в белой рубашке с бабочкой.
Леон выбрал «Кутузов» потому, что однажды был там с Фоминым.
Помнится, им явилась мысль выпить. Осуществить ее оказалось не так-то просто. В гастрономе давали вино под названием «Алазанская долина». Они честно отстояли хвостатую матерящуюся очередь, но продавщица вернула чек, ткнув в испачканный в томатной пасте прикнопленный лист у себя за спиной: «Спиртные напитки отпускаются только лицам, достигшим двадцати одного года по предъявлению паспорта». Тут же подскочил худой, иссушенный, как стебель из гербария, алкаш в клешах и в куцей курточке, но доверить такому чек было все равно что не заходить в магазин вовсе.
Потащились в кафе-мороженое. Однако официантка вместо того, чтобы принести просимое, вдруг набросилась на Фому: «Ты из какого класса, говнюк? Как фамилия? Не ты ли моему Сашке свитер разорвал? Знаешь, гад, сколько сейчас свитер стоит? Он мне говорил: толстый из восьмого. Как фамилия, морда? Пойду к твоим родителям! Пусть новый покупают!»
Как ни странно, свитер этому непримечательному (если не считать, что у него мать официантка) Сашке разорвал действительно Фома, схватив зачем-то Сашку за рукав, когда тот бежал вниз по лестнице. Некоторое время Сашка продолжал бежать (уже не так быстро), в то время как рукав свитера остался в крепких руках Фомы. Потом Сашка продолжил бег, но уже без рукава, то есть уже не в полном свитере, но еще и не в окончательной безрукавке.
И тогда они вспомнили про таинственный, недавно открывшийся «Кутузов».
Внутри было прохладно и пустынно. Прилизанная рожа меняла у освещенной стойки кассету в магнитофоне. «Увези меня в Америку, в Америку, в Америку…»
В углу над длинным стаканом скучала единственная посетительница – накрашенная потаскуха с вытянутой рыбьей мордой.
– Нальешь? – угрюмо осведомился у бармена Фома. Он всегда сразу брал быка за рога. Даже когда лучше было не сразу.
– Тебе который годик, малец? – ухмыльнулся бармен, ритмически подергивая шеей. «В Америку, в Америку…» – Во пошла молодежь! – пригласил к совместной потехе потаскуху. «Навсегда, навсегда!» – прочувственно стенал певец, по всей видимости гомосексуалист. В голосе бармена, впрочем, не угадывалось категорического отказа. И вообще, все вокруг с недавних (а может, с давних) пор было устроено таким образом, что, начинаясь с неизменного «нет», почти всегда заканчивалось неизменным «да». Вот только денег на «да» не всегда хватало.
– У тебя же пусто, – заметил Леон, – прогоришь. Налей два по двести сухого.
– Не прогорю, – заверил бармен и, понизив, как на конспиративной сходке, голос, поинтересовался: – Очень хочется выжрать?
Леон и Фома насупленно молчали, понимая, что он издевается, но определенно запаздывая с ответной реакцией. Кому-то следовало взять инициативу.
– Ладно, налью, – вдруг рассмеялся бармен, видимо вспомнив что-то приятное. – Гоните червонец.
– За два стакана сухого? – возмутился Фома.
– Идите где дешевле, – зевнул бармен, – я вас не задерживаю. Вот так, – повернулся к потаскухе, – хочешь сделать людям добро, а они… – махнул рукой, скорбя о неблагодарных людях.
Леон и Фома топтались, свистяще перешептывались, не зная, на что решиться.
– Дерьмо ты, Валера! – вдруг в два рывка, как механическая кукла, поднялась из-за стола потаскуха с рыбьей мордой. Леон немедленно отметил, что вовсе не рыбья у нее морда. – Засохшее кроличье дерьмо! – решительно уточнила она, немало, надо думать, озадачив Валеру.
Некоторое время прилизанный бархатный Валера молчал, трудно осознавая, что он засохшее кроличье дерьмо. Затем произнес единственное, что мог произнести в данной ситуации человек его профессии:
– А шла бы ты на х…, пьянь! Сама ты кроличье дерьмо!
Нетвердой, как по качающейся палубе, походкой девица подошла к стойке, бросила на нее зеленоватую пятидолларовую бумажку.
– Нальешь ребятам, – расплывчато улыбнулась Леону и Фоме, – а не нальешь, они мне скажут. Гена у тебя доллары вместе с яйцами вырвет, – и вышла, зацеписто ступая длинными в черных сетчатых чулках ногами.
Какая рыбья морда, восхитился Леон, красавица, русалка, фея! Валера немедленно принес два стакана вина и шоколадку. Настроение у него, как ни странно, не испортилось. Доллары были важнее такой не заслуживающей внимания мелочи, как «засохшее кроличье дерьмо». А может, Валера от природы был необидчивым человеком.
Вот туда-то, в «Кутузов», к Валере – «засохшему кроличьему дерьму» – и вознамерился Леон вести Катю Хабло.
Она уже приближалась к скамейке, на которой сидел Леон.
Как только Катя и ее мать приехали в Москву из Мари Луговой, где луга и гуси, гуси и луга, поселились на первом этаже в однокомнатной служебной квартире (Катина мать устроилась дворником по лимиту), недобрые слухи поползли о них. Хотя Катина мать подметала чисто, а Катя училась хорошо. Никто ничего доподлинно не знал, но будто бы не случайно их шуганули из этой самой Мари Луговой. Они бежали в чем были, бросив имущество. Неспроста вот так сразу их приняли в Москве в дворники. Попробуй-ка устройся в Москве дворником, не будучи татарином.
Сейчас они жили в трехкомнатной квартире с коридорами и холлом на последнем этаже.
Катина мать, молодо выглядевшая женщина, с таки ми же, как у дочки, светящимися осиными глазами, частенько появлялась в телевизионных передачах с астрологическими прогнозами. Ее прогнозы почти всегда сбывались. Что было не очень удивительно. Чем мрачнее был прогноз, тем больше шансов было у него сбыться. Катина мать, впрочем, не настаивала, что нынешняя жизнь – кладбище надежд. Внутри ее прогнозов всегда находилось светлое местечко для людей с определенными чертами характера. Она перечисляла эти черты, и каждый с затаенной радостью обнаруживал их у себя. Тьма тьмой, но каждому в отдельности, оказывается, очень даже могло привалить счастье. Оттого-то все замирали у телевизоров, когда она появлялась в мерцающем звездном платье: загадочная, красивая, знающая истину.
К их подъезду частенько подъезжали черные партийно-государственные и иностранные – с дипломатическими, советскими, а также совместных предприятий – номерами.
Месяц назад в прямом эфире одной из телепередач лихой ведущий предложил Катиной матери составить гороскопы КПСС и марксизма-ленинизма, как учения, определяющего судьбы людей. Катина мать долго отказывалась, но опьяненный прямым эфиром ведущий напирал, и в конце концов она согласилась.
Договорились через неделю.
Передача была еженедельной, однако вот уже месяц в эфир не выходила. Не показывался и заваривший кашу плюралист-ведущий. На телевидение и в газеты валом шли письма. Народ желал знать. Группа депутатов Моссовета направила запрос в Гостелерадио. Неужели гороскопы КПСС и марксизма-ленинизма столь безнадежны, что боязно обнародовать? Или, напротив, до того благоприятны, что опять-таки боязно? Дело обстояло как с известной поговоркой: хуже или лучше татарина незваный гость? Телевидение оказалось в трудном положении. Выход был избран проверенный – тянуть и врать, авось забудут. Ведущий перешел работать в независимую телекомпанию. Астролог-прорицательница улетела на всемирный съезд оккультистов в Амстердам. Гороскопы КПСС и марксизма-ленинизма могут с четкостью составить сами телезрители, настолько нынче все ясно с КПСС и марксизмом-ленинизмом. Жизнь в наши дни дает ответы быстрее и вернее астрологов, тонко намекали другие ведущие. Но народ не привык к тонкости. Он требовал от астрологической науки точных сроков, отведенных марксизму-ленинизму, как раньше от КПСС точных сроков построения коммунизма.
«Что ей мое несчастное шампанское? – с тоской смотрел Леон на приближающуюся Катю Хабло. – Когда ее мать известный на всю страну человек, без пяти минут депутат от общества прорицателей, больше чем академик! Когда у них рублей, долларов, продуктов выше головы! Когда она сама, дочь луговой ведьмы, умеет предсказывать, внушать, заставлять забывать, да все умеет! Что ей мое несчастное шампанское? Которое еще надо раздобыть! И чтобы гад налил, не выгнал, не опозорил! Что я ей, ничтожество, нищеброд, жалкий сын… кого?»
Перед глазами встала бежевая обложка учебника обществоведения, теннисно отражающая в унитазе струю мочи. Наверное, уборщица уже брезгливо, двумя пальцами за краешек, выбросила учебник в мусорный бачок.
«Как же так? – задумался Леон. – Два года назад я считался сыном уважаемых родителей, кандидата и доктора философских наук. Меня в школе знали и выделяли. Мои родители были авторами раздела “Научный коммунизм – высшее достижение человеческой мысли” в школьном учебнике обществоведения, каждый год в единый политдень выступали перед коллективом учителей с лекциями об идеологической борьбе на современном этапе. А она была дочерью дворничихи, из милости или по протекции других нечестивцев пригретой в Москве после непроясненного, связанного с ведьмовством, не иначе, погрома в неведомой Мари Луговой. Не случайно приезжал оттуда следователь. Мое будущее было ясно и определенно. Ее – неясно и неопределенно, как это обычно бывает с будущим дворничихиных дочерей, да к тому же еще и ведьм. Прошло всего два года. И уже я сын недостойных родителей, моей семье впору устраивать погром, мои родители, оказывается, поклонялись нечистой силе в лице марксизма-ленинизма. А они – ведьмы! – выступают по телевизору, предсказывают будущее, составляют гороскопы, купаются в славе и в долларах, ездят в Амстердамы! Как же так?»
Леон поднялся навстречу Кате, преисполненный одновременно благодарностью и злобой. Благодарность была по конкретному поводу, а потому строго очерчена. Злоба – смутна, расплывчата, с тенденцией к безобразному расширению, как нефтяное пятно в океане. То была вечная, как мир, злоба на жизнь, без всякой справедливости возносящую одних и унижающую других. Злоба стынущего во тьме неудачника к кобенящемуся в тепле и свете удачнику. То есть, собственно, и не злоба, а естественное состояние человека. Не делающее ему чести. Когда один из хвоста безнадежной очереди видит, что другой отоварился и раз, и два.
– Ну? – усмехнулась Катя, разгадав, по всей видимости, малооригинальные и невысокие мысли Леона.
Она стояла перед ним в невиданной куртке, в переливающихся кроссовках с разноцветными шнурками. Хорош (почти как у Эпоксида) был у нее и рюкзачок за плечами. Из Амстердама.
Леон незаметно бросил взгляд на свои некогда белые, а теперь серые в ломких полосах ботинки, привезенные год назад матерью из Венгрии. Подобно тому, как шагреневой кожей съеживались в Европе социалистические пространства, все более редкими становились заграничные поездки родителей Леона.
А было время, отец по приглашению Жоржа Марше вел марксистский семинар в Париже!
Последний раз – несколько месяцев назад – отец был на Кубе и не привез оттуда ничего. «Ничего не поделаешь, – помнится, развел он руками, когда мать и Леон изумленно уставились в пустой чемодан. – Социализм на Кубе достиг абсолютной свободы от товаров. Социализм или смерть, так считает мой друг Фидель». – «А что лучше?» – не выдержал Леон, надеявшийся если не на ботинки, так хоть на майку. «Трудно сказать, – пожал плечами отец, – это как разница между смертью медленной и мгновенной. Говорили люди: поезжай в Пхеньян, если не получается в Ханой!»
– У меня одиннадцать рублей, – Леон решил, что Кате Хабло, как некогда товарищу Сталину и, наверное, сейчас товарищам Фиделю Кастро и Ким Ир Сену, надо говорить правду, одну только правду. – На шампанское должно хватить.
– Погуляем, – ответила Катя, – а там видно будет.
– Конечно, – Леон наметил маршрут: мимо школы по набережной, а там через проходные дворы на проспект к «Кутузову». – Я давно хотел у тебя спросить…
– Про гороскопы КПСС и марксизма-ленинизма? – поморщившись, закончила она за него. – Не ты один. Вчера директор тоже спрашивал.
Леону бы: нет, почему мне так хорошо с тобой? Или еще пошлее: известно ли тебе, какие у тебя красивые глаза?
Девочки любят пошлость.
Он же, как идиот, молчал, позволяя верблюду в лице КПСС и марксизма-ленинизма влезть в, казалось бы, совершенно непролазное для него ушко: разговор мальчика и девочки из восьмого класса.
Леон подумал: если он ропщет, что у Кати Хабло есть все и будет еще больше, в то время как у него нет ничего и будет еще меньше, какие же чувства должна вызывать в одночасье переменившаяся жизнь у его родителей, со студенческой скамьи кормившихся марксизмом? Леон сомневался, что они искренне в него верили. Разве можно искренне в это верить? Но разве можно и совсем не верить, если полчеловечества оказалось под пятой? Значит, все не так просто. Скорее всего, родители, конечно, не верили, уверял себя Леон. Но служили, так как не было и не предвиделось в России другой власти. То есть были заурядными конформистами. Или гениально провидели, что любая другая власть для России будет неизмеримо хуже? То есть были как бы уже и не конформистами, а мудрыми государственниками-консерваторами, выбравшими меньшее из зол. Презирая в душе (человек всегда ставит себя выше любой власти), служили, так как, во-первых, век власти обещал быть дольше их века, во-вторых, надо было кормиться, и желательно хорошо.
Леон подумал, что перед родителями, как перед всеми русскими людьми, открылось три пути. Возненавидеть живую жизнь, в одночасье сокрушившую марксизм-ленинизм. Стать дубовыми коммунистами. Возненавидеть марксизм-ленинизм за то, что дал себя сокрушить живой жизни. Стать яростными демократами-антикоммунистами. Задуматься о причине, по какой он, вооруженный и неуязвимый, утвердившийся на всех континентах, исключая Австралию, вдруг дал себя сокрушить? Как задумался и ужаснулся Леон. Стать… кем?
Леон пока не мог сформулировать. Каждый путь что-нибудь да сулил. Только родители, как истинно русские люди, не торопились выбирать.
А еще Леон подумал, что где три пути, там сто три. Следовательно, грош цена всем его умозаключениям. То была неприятная мысль, из тех, что, как незваный гость, является под занавес и портит во всех отношениях приятный вечер. Леон не знал, зачем являются такие мысли.
Он уже не ждал Катиного ответа о гороскопах, а казнил себя, что задал глупый, какой не преминул бы задать и Фомин, вопрос.
– Собственно, не то чтобы меня это сильно волнует, – взялся углублять и расширять ненужную тему Леон. – Просто я думаю о родителях. Они ничем другим не могут заниматься.
Они шли с Катей по набережной Москвы-реки. Вода внизу была как протертое стекло. Поросшие шевелящимся мхом камни, гнутые, проржавевшие остовы, бутылки, выломанные и сброшенные секции чугунной ограды находились под прозрачнейшим этим стеклом. Словно в воду не сливали ядовитые отходы сотни дымящих трубами предприятий по обоим берегам. Может быть, подумал Леон, количество загрязнений наконец перешло в качество? Отсюда спокойствие и чистота? Спокойствие и чистота лица покойника, чьи черты временно разглаживаются из-за разложения тканей. По реке в пенных усах летел катер, опять-таки запредельно белый и чистый, как будто внутри сидели ангелы. «А у меня ботиночки того…» – Леон почувствовал себя странно живым на празднике чистой смерти.
– Мама сделала гороскоп, – вздохнула Катя. – Но они не хотят оглашать по телевизору. Кстати, я тоже сделала, у меня получился не такой, как у нее. Ты какой хочешь?
– Твой, – не раздумывая, ответил Леон. – Конечно же, твой. Только пошел он к черту, этот марксизм-ленинизм!
– Почему? – пожала плечами Катя. – Это жизнь. Я тоже подумала о маме. Она тоже ничем другим не может наниматься.
– Когда она была дворником, – возразил Леон, – во дворе был порядок.
– Когда твои родители станут дворниками, – спросила Катя, – порядка, думаешь, будет меньше?
– Увидим, – пробормотал Леон, – недолго ждать.
– В сущности, моя мать и твои родители занимаются одним делом. Только время ваших гороскопов прошло. Наших пришло. Это естественно. Потом все может поменяться.
Леон смотрел на Катю. Ее образ ускользал от него. То она казалась невзрачной, недоразвитой девчонкой, типичной дворничихиной дочерью, мимо которой хотелось плюнуть и пройти. То – симпатичной, как надо развитой девчонкой, мимо которой не хотелось проходить мимо. Похожие (только куда более вульгарные девчонки) выходили вечерами гулять во двор, прокуренно смеялись с качелей. Леона влекло к ним, как привязанного к мачте Одиссея к сиренам. Но качельные, хрипло матерящиеся сирены вряд ли бы стали разговаривать с Леоном, их интересовали парни постарше. А случалось, что-то вневозрастное, вневременное, сущностное проглядывало в Кате: в сухом блеске глаз, скрипучем смехе, презрительном (так смотрит высший на низших) взгляде, некой сверхъестественной, как будто весь мир был грязью, брезгливости, которую Катя совершенно не стремилась скрывать от других.
Леон догадывался, что это нехорошо. Что если это и не зло в чистом виде, то уж никак не добро. Но не знал, как быть, так как лично ему Катя Хабло не делала ничего плохого, только хорошее.
Образ Кати, таким образом, троился, не складывался в единый.
Число «три» определенно преследовало Леона. То ему виделись три пути для русского народа. То образ Кати распадался на три составные части. Леон измучился, как ходок, который сбил ноги, идучи к цели, а на дорожных указателях всё три километра.
Катя взяла его под руку.
В голове Леона вдруг учинился пожар, в котором без остатка сгорели предыдущие пророческие мысли. Чудом уцелела единственная: как легко существу женского пола обмануть существо мужского пола. Леон, подобно Пушкину, был сам обманываться рад. А вот мне ее не обмануть, никак не обмануть, покосился на Катю Леон. Она улыбнулась. Быстрей, быстрей в «Кутузов»! – чуть не задохнулся от счастья Леон.
– Куда летим? – поинтересовалась Катя после нескольких минут молчаливого, сосредоточенного хода по набережной.
– Что? – растерялся Леон, вдруг обнаруживший, что сопит. – Как куда? В «Кутузов»!
– В музей? – удивилась Катя.
– Название странное, – согласился Леон, – но вообще-то это бар.
– И он вот-вот должен закрыться?
– Наоборот, открывается в три.
– Ты хочешь, чтобы мы были первыми посетителями?
– Я заметил, – вдруг сказал Леон, хотя совершенно не собирался этого говорить, – когда выпьешь, жизнь кажется не столь омерзительной.
Это было воистину так. В прошлый раз, выпив на счет рыбьемордой девицы с Фомой в «Кутузове», Леон не только смягчился к Валере – «засохшему кроличьему дерьму», но и Фома вдруг предстал отличным парнем, неглупым собеседником. В немногословных его репликах, оказывается, был смысл, немалый смысл, почему-то ранее ускользавший от Леона.
«А что будет, если я выпью с ней?» – посмотрел Леон на Катю.
– Жизнь кажется тебе омерзительной… сейчас? – спросила Катя.
– Когда ты рядом, нет! – наконец-то с чувством влестил ей Леон. – Но она станет еще лучше!
Теперь, когда цель была обозначена, Леону не нужно было мудрить с маршрутом прогулки, чтобы они оказались возле «Кутузова» как бы случайно.
Они спокойно приблизились к его задрапированным тяжелым красным бархатом окнам, как вдруг из «Кутузова» вышли, хлопнув дверью, преподаватель физкультуры и практикантка из Института иностранных языков, подменяющая у них в классе учительницу английского. Физкультурник, впрочем, тоже в последнее время не бездельничал в спортзале – вел, за неимением других, по совместительству русский. Он особо не вдавался в тонкости, учил строго по учебнику, больше налегал на диктанты. Теперь его звали не просто физкультурник, а «русский физкультурник». Судя по всему, русскому физкультурнику и практикантке не понравилось в «Кутузове». «Сволочи! Мразь! – донеслись до Леона слова физкультурника. – Своими бы руками задушил!» – при этом он задумчиво посмотрел на свои могучие, привыкшие к гантелям руки, как бы не вполне понимая: что, собственно, их удержало?
Леону бы, чинно идущему под руку с Катей, поздороваться спокойно с учителями да и с достоинством войти в «Кутузов». Он же, нервно рассмеявшись, ломаным каким-то, вороватым, ужимчатым шажком обогнул удивленных физкультурника и практикантку, протащил Катю мимо «Кутузова», шмыгнул с нею в соседнюю дверь, где помещалась аптека.
Что было, мягко говоря, неумно.
Добропорядочные школьники, теоретически по крайней мере, могли заглянуть в бар, выпить, скажем, пепси-колы. Хотя всем известно, что в отечественных барах пепси-колу школьникам, пенсионерам, а также русским не наливают. Испуганно и обреченно метнуться в аптеку на глазах у преподавателей могли только неуемные юные наркоманы-эротоманы, которым немедленно приспичило приобрести необходимое химическое снадобье.
Мысль эта пришла в голову Леону уже после того, как они оказались в аптеке. Ноги у него значительно опережали мысли.
Русскому физкультурнику та же самая мысль явилась еще позже. Он угрюмо шагнул в сторону аптеки, но удержала практикантка. Леон перевел дух. Он знал, знал, что она выручит, выручит! Практикантка была истинной демократкой, педагогом эпохи постобществоведения. На уроке английского всегда сама читала со словарем детективы, им же говорила: «Сидите тихо. Будете мешать, начнем заниматься английским!» И не было тишины тише, чем в их классе.
Леон тупо смотрел в окно на удаляющуюся бугристую тренированную спину русского физкультурника и плоскую египетскую (наверное, спит на доске, готовит себя к пляжам Монте-Карло) спину практикантки.
Горизонт был чист.
Но отчего-то «Кутузов» уже не казался желанным. И Катя Хабло надоела как бы наперед. Жизнь в одночасье предстала серой, пустой и бессмысленной, какой она всегда вдруг оказывается, когда человек понимает, что мелко, дешево оплошал и что другие видели. Хочется поскорее затеряться, раствориться, чтобы заодно затерялось, растворилось и «как оплошал».
То было утешение для слабых.
К которому охотно прибегали сильные.
Леон заставил себя улыбнуться.
Губы были как деревянные.
Пустая, лишь нормированные презервативы да бандажные пояса, аптека, снующие по проспекту в поисках жратвы, походно одетые, тусклые, стертые, как пятаки, люди неопределенного возраста, очищенные от продуктов витрины, проносящиеся по проезжей части, кашляющие от некачественного бензина, с изношенными моторами побитые автомобили, формула воздуха, в которой причудливо соединились обреченность и злоба, страх помереть с голоду и одновременный всеобщий сон, несмотря на миллионные лунатические шествия, плакаты: «Борис Кагарлицкий – президент России!» Все в расстроенном воображении Леона смешалось, закрутилось в спиральном смерче, устремленном в никуда, точнее, в смерть, отсрочиваемую стоянием в очередях (пока есть за чем), отовариванием талонов (пока отоваривают), посещением митингов (пока есть охотники выступать и слушать), именинами под неведомо как раздобытую водочку, а чаще под самогон, хозяйственными и прочими ничтожными хлопотами под бесконечную говорильню по радио и телевизору, выступления экономистов и политологов, обсуждения ужасных сценариев дальнейшего развития событий. И на все, как обшарпанный экран в сельском клубе, наложились уходящие спины: русского физкультурника и практикантки. Хотя Леон никак не мог взять в толк, при чем здесь русский физкультурник и практикантка?