Томас Энсти
Панцирь великана
© Леонид Моргун. Литобработка, примечания. 2018.
© ООО «Остеон-Групп», 2018
* * *– «Теперь он чувствует, что царский сан висит на нем, как панцирь великана, надетый карликом».
Макбет.The Giant's Robe by Thomas AnsteyaГлава I. Заступник
В самом центре Сити, но отделённая от торгового шума и суеты кольцом лавок и под сенью закопчённой классической церкви, находится – или, вернее сказать, находилась, так как её недавно перевели большая школа св. Петра.
Входя в массивные старые ворота, к которым с двух сторон теснятся лавки, вы попадали в атмосферу схоластической тишины, царствующей в большинстве училищ во время классов, когда с трудом верится, – до того безмолвие велико, – что внутри здания собрано несколько сот мальчиков.
Даже поднимаясь по лестнице, ведущей в школу и проходя мимо классов, вы могли слышать только слабое жужжание, долетавшее до вас сквозь многочисленные двери, – пока, наконец швейцар в красной ливрее не выйдет из своей коморки и не позвонит в большой колокол, возвещавший, что дневной труд окончен.
Тогда нервные люди, случайно попавшие в длинный тёмный коридор, по обеим сторонам которого шли классы, испытывали очень неприятное ощущение: им казалось, что какой-то разнузданный демон вырвался внезапно на волю. Взрыву обыкновенно предшествовал глухой ропот и шелест, длившийся несколько минут после того, как замолкнет звук колокола, – затем дверь за дверью раскрывались и толпы мальчишек с дикими и радостными воплями вылетали из классов и опрометью бежали по лестнице.
После того, в продолжение получаса, школа представляла собой вавилонское столпотворение: крики, свистки, народные песни, драки и потасовки, и непрерывный топот ног. Всё это длилось не очень долго, но затихало постепенно: сначала песни и свистки становились все слабее и слабее, все одиночнее и явственнее, топот ног и перекликающиеся голоса мало-помалу замирали, суматоха прекращалась и робкое безмолвие водворялось снова, прерываемое лишь торопливыми шагами провинившихся школьников, отправлявшихся в карцер, медленной поступью расходившихся учителей и щётками старых служанок, подметавших пол.
Как раз такую сцену застаём мы в тот момент, как начинается наша история. Толпа мальчишек с блестящими, чёрными ранцами высыпала из ворот и смешалась с большим людским потоком.
В центре главного коридора, о котором я уже упоминал, находилась «Терция», большая, квадратная комната с грязными, оштукатуренными и выкрашенными светлой краской стенами, высокими окнами и небольшим, закапанным чернилами, письменным столом, окружённым с трёх сторон рядами школьных столов и лавок. Вдоль стен шли чёрные доски исписанные цифрами, и в углу стояла большая четырехугольная печь.
Единственное лицо, находившееся теперь в этой комнате, был Марк Ашбёрн, классный наставник, да и он готовился оставить её, так как от спёртого воздуха и постоянного напряжения, с каким он удерживал весь день порядок в классе, у него разболелась голова. Он хотел, прежде чем идти домой, просмотреть для развлечения какой-нибудь журнал или поболтать в учительской комнате.
Марк Ашбёрн был молодой человек, – моложе его, кажется, и не было среди учителей, – и решительно самый из них красивый. Он был высок и строен, с чёрными волосами и красноречивыми тёмными глазами, имевшими способность выражать гораздо больше того, что он чувствовал. Вот, например, в настоящую минуту, сентиментальный наблюдатель непременно прочитал бы во взгляде, каким он окинул опустевшую комнату, страстный протест души, сознающей свою гениальность, против жестокой судьбы, закинувшей его сюда, тогда как на самом деле он только соображал, чья это шляпа осталась на вешалке у противоположной стены.
Но если Марк не был гением, то в его манерах было что-то обольстительное, какая-то приятная самоуверенность, тем более похвальная, что до сих пор его очень мало поощряли в этом смысле.
Он одевался хорошо, что производило известное действие на его класс, так как школьники склонны критиковать небрежность в костюме своего начальства, хотя сами и не слишком заботятся о том, как одеты. Они считали его «страшным щёголем», хотя он и не особенно щегольски одевался, а только любил, возвращаясь домой по Пикадилли, иметь вид человека, только что расставшегося с своим клубом и ничем особенно не занятым.
Он не был непопулярен между школьниками: ему было до них столько же дела, сколько до прошлогоднего снега, но ему нравилась популярность, а благодаря своему беспечному добродушию, он без всякого усилия достигал её. Школьники уважали также его знания и толковали о нем между собой, как о человеке, «у которого башка не сеном набита», так как Марк умел при случае щегольнуть учёностью, производившей сильное впечатление. В этих случаях он уклонялся от своего предмета и по всей вероятности знал, что его учёность не выдержит слишком серьёзной критики, но ведь зато и некому было серьёзно критиковать его.
Любопытство, возбуждённое в нем шляпой и пальто, висевшими на вешалке в то время, как он сидел за своим пюпитром, было удовлетворено: дверь, верхняя половина которой была стеклянная и защищена переплётом из толстой проволоки, – предосторожность, конечно, не лишняя в данном случае, – отворилась и показался маленький мальчик, бледный и расстроенный, держа в руке длинную полосу синего картона.
– Эге! Лангтон, – сказал Марк, завидев его: – так это вы не ушли домой? В чем дело?
– Ах, сэр! – начал жалобно мальчик: – я попал в ужасную беду.
– Очень жаль, – заметил Марк: – в чем же дело?
– Да я вовсе и не виноват, – отвечал тот. – Дело было вот как. Я шёл по коридору, как раз против дверей старого Джемми… т.-е. я хочу сказать м-ра Шельфорда, а дверь-то стояла раскрытой. А возле как раз стоял один ученик; он гораздо старше и сильнее меня; он схватил меня за шиворот, втолкнул в комнату и запер дверь на ключ. А потом пришёл м-р Шельфорд, выдрал меня за уши и сказал, что я это делаю уже не в первый раз и что за это меня посадят в карцер. И вот дал мне это и велел идти к директору за подписью.
И мальчик протянул билет, на котором было написано дрожащим почерком старика Шельфорда:
«Лангтон. 100 линеек за непростительную дерзость. Ж. Шельфорд».
– Если я отнесу это наверх, сэр, – продолжал мальчик, дрожащими губами, – мне наверняка достанется.
– Боюсь, что да, – согласился Марк: – но все же вам лучше поторопиться, потому что иначе они запрут карцер и тогда вас накажут ещё строже.
Марку в сущности было жаль мальчика, хотя, как мы уже сказали, он не очень любил школьников; но этот в частности, круглолицый, тоненький мальчик, с честным взглядом и некоторой деликатностью в голосе и манерах, заставлявших думать, что у него есть мать или сестра, благовоспитанная женщина, был менее антипатичен Марку, нежели его сотоварищи. Но всё же он не настолько сочувствовал мальчугану, чтобы догадаться, чего тому от него нужно.
Юный Лангтон повернулся-было, чтобы уходить, с унылым видом, затем вдруг вернулся назад и сказал:
– Пожалуйста, сэр, заступитесь за меня. Я бы перенёс наказание, если бы в чём провинился. Но я ни в чём не виноват, а потому мне обидно.
– Что же я могу сделать? – спросил Марк.
– Замолвите за меня словечко м-ру Шельфорду. Он вас послушает и простит меня.
– Он, вероятно, уже ушёл, – возразил Марк.
– Вы ещё застанете его, если поторопитесь, – настаивал мальчик.
Марк был польщён этим доверием к его красноречию: ему также нравилась мысль разыграть роль защитника своего класса, а добродушие, присущее ему, тоже побуждало его согласиться на просьбу мальчика.
– Хорошо, Лангтон, я попытаюсь. Сомневаюсь, чтобы из этого что-нибудь вышло, но… вот что, вы молчите и держитесь в стороне… предоставьте мне действовать.
Они вышли в длинный коридор с оштукатуренными стенами, целым рядом дверей по обеим сторонам и с тёмным сводчатым потолком.
Марк остановился перед дверью, ведущей в класс м-ра Шельфорда и вошёл. М-р Шельфорд, очевидно, готовился уходить, так как на голове у него была надета большая широкополая шляпа, сдвинутая на затылок, а вокруг шеи он завёртывал платок; но он вежливо снял шляпу, увидев Марка. То был маленький старичок с большим горбатым носом, красным как кирпич, морщинистыми щеками, большим ртом с тонкими губами, и маленькими, острыми серыми глазками, которыми он поглядывал искоса, точно рассерженный попугай.
Лангтон отошёл к одному из отдалённых столов и сел, тревожно ожидая решения своей участи.
– В чем дело, Ашбёрн? – спросил достопочтенный Джемс Шельфорд, – чем могу служить вам?
– Вот что, – начал Марк, – я…
– Что, что такое? – перебил старший учитель. – Погодите… опять тут вертится этот дерзкий мальчишка! Я думал, что уже разделался с ним. Слушайте-ка, сэр, ведь я отправил вас в директору на расправу?
– Точно так, сэр, – отвечал Лангтон необыкновенно почтительно.
– Ну, так каким же образом вы тут, сэр, а не на расправе? извольте отвечать мне, каким образом вы ещё не наказаны, как бы следовало?
– Вот что, – вступился Марк, – он один из моих учеников…
– Мне всё равно, чей он ученик, – сердито перебил тот: – он дерзкий мальчишка, сэр!
– Не думаю.
– Знаете ли, что он сделал? Вбежал с криком и гиканьем в мою комнату, точно это его детская. И он постоянно так делает.
– Я никогда этого не делал раньше, – протестовал Лангтон, – и в этот раз это случилось не по моей вине.
– Не по вашей вине! Разве у вас пляска св. Витта? Не слыхал, чтобы здесь водились тарантулы. Отчего вы не врываетесь в комнату директора? вот он даст вам урок танцев! – ворчал старый джентльмен, усевшись на место и напоминая собой Понча.
– Нет, но выслушайте меня, – вмешался Марк, – уверяю вас, что этот мальчик…
– Знаю, что вы мне скажете, что он образцовый ученик, конечно! Удивительно, какая пропасть образцовых учеников врываются во мне по каким-то непреодолимым побуждениям после классов. Я хочу положить этому конец, благо один из них попался. Вы их не знаете так, как я, сэр; они все нахалы и лгуны, только одни умнее других, вот и все.
– Боюсь, что вы правы, – заметил Марк, которому не хотелось, чтобы его считали неопытным.
– Да, жестокая вещь иметь дело с мальчишками, сэр, жестокая и неблагодарная. Если мне случится когда-нибудь поощрять мальчика в моем классе, который, по моему мнению, старателен и прилежен, то, как вы думаете, чем он отблагодарит меня? Сейчас же сыграет со мной какую-нибудь скверную штуку, только затем, чтобы доказать другим, что он ко мне не подлаживается. И тогда все они принимаются оскорблять меня… да что, этот самый мальчик сколько раз кричал мне сквозь замочную скважину: «Улитка».
– Я думаю, что вы ошибаетесь, – успокаивал Марк.
– Вы думаете? Хорошо, я спрошу у него самого. Слушайте: сколько раз вы кричали мне «Улитка», или другие ругательные эпитеты, сквозь дверь, сэр?
И он наклонил ухо, чтобы выслушать ответ, не спуская глаз с мальчика.
– Я никогда не кричал «Улитка», только один раз я закричал «Креветка». Это было уж очень давно.
Марк мысленно пожал плечами, не без презрения в такой несвоевременной откровенности.
– Ого! – произнёс м-р Шельфорд, беря мальчика потихоньку за ухо. – Креветка? эге! Креветка, слышите вы это, Ашбёрн? Быть может, вы будете так добры, объясните мне, почему вы зовёте меня «Креветкой»?
Для человека, который видел его красное лицо и вытаращенные глаза, причина была ясна, но, должно быть, Лангтон сообразил, что для откровенности есть границы и что на этот вопрос нельзя ответить, не подумавши.
– Потому что… потому что другие вас так называли, – отвечал он.
– Ах! а почему же другие меня называют «Креветкой»?
– Они мне не объясняли этого, – дипломатически заявил мальчик.
М-р Шельфорд выпустил ухо мальчика, и тот благоразумно удалился на прежнее место, подальше от учителей.
– Да, Ашбёрн, – жаловался старый Джемми, – вот как они меня величают, все как один человек: «Креветкой», да «Улиткой». Они кричат мне это вслед, когда я ухожу домой. И это я терплю уже тридцать лет.
– Негодяи мальчишки! – отвечал Марк, как будто бы эти прозвища были для него новостью и все учителя о них ничего не знали.
– Да, да; на днях, когда дежурный отпер мою кафедру, там оказался большой, нахальный котёнок, пяливший на меня свои глаза. Должно быть, он сам себя запер туда, чтобы досадить мне.
Он не сказал, что послал купить молока для незваного гостя и держал его на коленях в продолжение всего урока, после чего ласково выпустил на свободу! А между тем, дело было именно так, потому что несмотря на долгие годы, проведённые им среди мальчишек, сердце его не совсем очерствело, хотя этому мало кто верил.
– Да, сэр, эта жизнь тяжёлая! тяжёлая жизнь, сэр! – продолжал он спокойнее. – Слушать долгие годы кряду, как полчища мальчишек все спотыкаются на одних и тех же местах и перевирают одни и те же фразы. Мне уже это начинает сильно надоедать; а я ведь теперь уже старик. «Occidit miseros crambe»[1]… вы помните как дальше?
– Да, да, совершенно верно… – отвечал Марк, хотя он и не помнил откуда и что это за цитата.
– Кстати о стихах, – продолжал старик, – я слышал, что нынешний год мы будем иметь удовольствие познакомиться с одним из ваших произведений на вечере спичей. Верно это?
– Я не слыхал, что это дело слажено, – отвечал Марк, краснея от удовольствия. – Я написал маленькую вещицу, так, род аллегорической святочной пьесы, знаете… masque… как их называют, и представил директору и комитету спичей, но до сих пор ещё не получал определённого ответа.
– О! быть может, я слишком поторопился, – заметил м-р Шельфорд: – быть может, я слишком поторопился.
– Пожалуйста, сообщите мне, что вы об этом слышали? – спросил Марк, сильно заинтересованный.
– Я слышал, что об этом рассуждали сегодня за завтраком. Вас, кажется, не было в комнате, но, полагаю, что они должны были решить этот вопрос сегодня после полудня.
– О, тогда, быть может, он уже решён, – сказал Марк: – быть может, я найду записку на своём столе. Извините… я… я пойду, погляжу.
И он поспешно вышел из комнаты, совсем позабыв о цели своего прихода; его занимало в настоящую минуту нечто поважнее вопроса, будет или нет наказан мальчик, вина которого находится под сомнением, и ему хотелось поскорее узнать о результате.
Марк всегда желал как-нибудь прославиться и в последние годы ему показалось, что литературная слава всего для него доступнее. Он уже делал многие честолюбивые попытки в этом роде, но даже те лавры, какие ему могло доставить исполнение его пьесы мальчиками-актёрами на святках, казались желанными. И хотя он написал и представил комитету свою пьесу довольно самоуверенно и беззаботно, но по мере того как решительная минута приближалась, он делался всё тревожнее.
То были пустяки, конечно, но все же они могли возвысить его во мнении учителей и директора, а Марк нигде не любил быть нулём. Поэтому неудивительно, если просьба Лангтона улетучилась из его памяти, когда он спешил обратно в классную комнату, оставив несчастного мальчика в лапах его мучителя.
Старик снова надел широкополую шляпу, когда Марк вышел из комнаты, и уставился на своего пленника.
– Ну-с, если не желаете, чтобы вас здесь заперли на всю ночь, то лучше уходите, – заметил он.
– В карцер, сэр? – пролепетал мальчик.
– Вы, полагаю, знаете дорогу? Если же нет, то я могу вам её показать, – вежливо произнёс старый джентльмен.
– Но право же, – молил Лангтон, – я ничего не сделал. Меня втолкнули.
– Кто втолкнул вас? Ну-с, довольно, я вижу, что вы собираетесь лгать. Кто вас втолкнул?
Было весьма вероятно, что Лангтон готовился солгать, – кодекс его понятий дозволял это, – но что-то ему, однако, помешало.
– Я знаю этого мальчика только по имени, – сказал он наконец.
– Прекрасно; как его зовут по имени? Я его пошлю в карцер вместо вас.
– Я не могу вам этого сказать, – прошептал мальчик.
– А почему, нахал вы эдакий? – вы ведь только что сказали, что знаете.
– Потому что это было бы неблагородно, – смело ответил Лангтон.
– Ага, неблагородно? – повторил старый Джемми. – Неблагородно, как же! Так, так, я стар становлюсь и совсем забыл про это. Может быть, вы и правы. А оскорблять старика, это благородно по-вашему? Итак, почему вы хотите, чтобы я вас освободил от наказания?
– Да, потому что я не виноват.
– А если я это сделаю, то вы завтра влетите сюда, крича мне «Улитка»… нет, я забыл, «Креветка» – это, кажется, ваше любимое прозвище?
– Нет, я этого не сделаю, – отвечал мальчик.
– Ладно, поверю вам на слово, хоть и не уверен, что вы того стоите.
И он разорвал роковую бумажку.
– Бегите домой пить чай и не надоедайте мне больше.
Лангтон убежал, не веря своему счастью, а старый м-р Шельфорд запер стол, взял большой дождевой зонтик с крючковатой ручкой, который получил странное сходство с своим хозяином, и ушёл.
– Вот милый мальчик, – бормотал он, – не лгун, кажется? Но, впрочем, кто знает: он, может быть, всё время водил меня за нос. Он способен, пожалуй, рассказать другим, как он перехитрил «старого Джемми». Но отчего-то мне кажется, что он этого не сделает. Мне кажется, что при моем-то опыте я могу отличить лгуна.
Тем временем Марк вернулся в свой класс. Один из привратников догнал его и подал записку, которую он поспешно распечатал, но увы! разочаровался. Записка была не от комитета, а от его знакомого Голройда.
«Любезный Ашбёрн, – стояло в записке, – не забудьте своего обещания заглянуть ко мне, возвращаясь домой. Вы знаете, это ведь будет наше последнее свидание, а у меня есть до вас просьба, которую я выскажу, прежде чем уехать. Я дома до пяти часов, так как буду укладываться».
«Я сейчас отправлюсь к нему, подумал Марк, надо проститься с ним, а возвращаться для этого нарочно после обеда слишком скучно».
Пока он читал записку, мимо него пробежал юный Лангтон, держа в руках ранец и с весёлым и благодарным лицом.
– Извините, сэр, – сказал он, кланяясь, – ужасно вам благодарен за то, что заступились за меня перед м-ром Шельфордом: если бы не вы, он ни за что не простил бы меня.
– Ага! – проговорил Марк, вдруг вспоминая о своей милосердной миссии: – конечно, конечно. Так он, простил вас? Ну, очень рад, очень рад, что мог быть вам полезен, Лангтон. Нелегко было отделаться, не так ли? Ну, прощайте, бегите домой и потвёрже выучите своего Непота, чтобы лучше, чем сегодня, ответить мне урок завтра.
Марк, как мы видели, был не особенно жарким адвокатом мальчика, но так как Лангтон, очевидно, думал противное, то Марк был последним человеком, который бы стал выводить его из заблуждения. Благодарность всегда приятна, хотя бы была и не совсем заслуженная.
«Клянусь Юпитером, – сказал он сам себе не то пристыжённый, не то рассмешённый: – я совсем позабыл про этого мальчишку, бросил его на произвол стараго рака. Но конец венчает дело!»
В то время как он стоял у решётки подъезда, мимо медленно прошёл сам мистер «Креветка», с согнутой спиной и безжизненными глазами, рассеянно устремлёнными в пространство. Быть может, он думал в эту минуту, что жизнь могла бы быть для него веселее, если бы его жена Мэри была жива и у него были сынки в роде Лангтона, которые встречали бы его после утомительного дня, тогда как теперь он должен возвращаться в одинокий, мрачный домик, который он занимал в качестве члена капитула ветхой церкви, находившейся рядом.
Но каковы бы ни были его мысли, а он был слишком ими поглощён, чтобы заметить Марка, проводившего его глазами в то время, как он медленно спускался с каменных ступенек, ведущих на мостовую.
«Неужели и я буду похож со временем на него? – подумал Марк. Если я пробуду здесь всю свою жизнь, то чего доброго и сам стану таким же. Ах! вот идёт Джильбертсон… я от него узнаю что-нибудь на счёт моей пьесы».
Джильбертсон тоже был учителем и членом комитета, распоряжающегося святочными увеселениями. Он был нервным, суетливым человеком и поздоровался с Марком с явным смущением.
– Ну что, Джильбертбон, – произнёс Марк как можно развязнее, – ваша программа уже готова?
– Гм… да, почти готова… из… то есть, не совсем ещё.
– А что же моё маленькое произведение?
– Ах, да! конечно, ваше маленькое произведение. Нам оно всем очень понравилось, да… очень понравилось… в особенности директор был от него в восторге, уверяю вас, мой дорогой Ашбёрн, просто в восторге.
– Очень рад это слышать, – отвечал Марк с внезапной тревогой, – так как же… вы, значит, решили принять мою пьесу?
– Видите ли, – уставился Джильбертсон в мостовую, – дело в том, что директор подумал, и многие из нас тоже подумали, что пьеса, которую будут разыгрывать мальчики, должна быть более… как бы это сказать?.. не так, как бы это выразить… более, как бы натуральна, знаете… но вы понимаете, что я хочу сказать, не правда ли?
– Несомненно, что тогда это была бы капитальная пьеса, – отвечал Марк, стараясь подавить досаду, – но я легко мог бы изменить это, Джильбертсон, если хотите.
– Нет, нет, – перебил тот поспешно, – не делайте этого, вы её испортите; нам это было бы очень неприятно и… кроме того, нам не хотелось бы понапрасну затруднять вас. Потому что директор находит, что ваша пьеса немного длинна и недостаточно легка, знаете, и не вполне отвечает нашим требованиям, но мы все очень восхищались ей.
– Но находите её тем не менее негодной? вы это хотите сказать?
– Как вам сказать… пока ничто ещё не решено. Мы напишем вам письмо… письмо об этом. Прощайте, прощайте! Я спешу к поезду в Людгет-Хилл.
И он торопливо убежал, радуясь, что отделался от злополучного автора, так как вовсе не рассчитывал, что ему придётся лично сообщать о том, что его пьеса отвергнута.
Марк постоял, глядя ему вслед с горьким чувством. Итак, и тут неудача. Он написал такие вещи, какие, по его мнению, должны были прославить его, если только будут обнародованы; и тем не менее оказывается, что его считают недостойным занять святочную публику ученического театра.
Марк уже несколько лет кряду гонялся за литературной известностью, которой многие всю жизнь тщетно добиваются, пока не сойдут в могилу. Даже в Кембридже, куда он перешёл из этой самой школы св. Петра с учёной степенью и надеждами на блестящую карьеру, он часто изменял своим серьёзным занятиям, чтобы участвовать в тех эфемерных студенческих журналах, сатирическое направление которых имеет дар оглушать многих, как поленом.
Некоторое время лёгкие триумфы в этом направлении сделали из него второго Пенденниса[2] среди его товарищей по коллегии; затем звезда его, подобно звезде Пенденниса, закатилась и неудача последовала за неудачей. Его экзамены оказались далеко не блестящими и в конце концов он вынужден был принять третьеразрядное место учителя в той самой школе св. Петра, где учился.
Но эти неудачи только подстрекали его честолюбие. Он ещё покажет свету, что он не дюжинный человек. Время от времени он посылал статьи в лондонские журналы, так что, наконец, его произведения получили некоторое обращение… в рукописном виде, переходя из одной редакции в другую.
Время от времени какая-нибудь из его статей появлялась и в печати, и это поддерживало в нем болезнь, которая в других проходит с течением времени. Он писал себе и писал, излагая на бумаге решительно всё, что приходило ему в голову и придавая своим идеям самую разнообразную литературную форму, от трагедии, писанной белыми стихами, до сонета и от трехтомного романа до небольшого газетного entrefilet[3], все с одинаковым рвением и удовольствием, и с весьма малым успехом.
Но он непоколебимо верил в себя. Пока он боролся с толстой стеной предубеждения, которую приходится брать приступом каждому новобранцу литературной армии, но нисколько не сомневался в том, что возьмёт её.
Но разочарование, доставленное ему комитетом, больно поразило его, оно показалось ему предвозвестником более крупного несчастья. Однако, Марк был сангвинического темперамента и ему не стоило больших трудов снова забраться на свой пьедестал.
– В сущности, невелика беда, – подумал он. – Если мой новый роман «Трезвон» будет напечатан, то об остальном мне горя мало. Пойду теперь к Голройду.
Глава II. Последняя прогулка
Свернув из Чансери-Лейн под древние ворота, Марк вошёл в одно из тех старинных живописных зданий из красного кирпича, завещанных нам восемнадцатым столетием и дни которых, с их окнами в мелких пыльных переплётах, башенками по углам и другими архитектурными прихотями и неудобствами, уже сочтены. Скоро, скоро резкие очертания их шпилей и труб не будут больше вырезаться на фоне неба. Но найдутся непрактичные люди, которые пожалеют, хотя и не живут в них (а, может быть, и потому самому) об их разрушении.