Владимир Ропшинов
Князь механический
© Антон Мухин, текст, 2014
© Марина Акинина, иллюстрации внутри книги, 2014
© Владимир Гусаков, иллюстрация на обложке, 2014
© ООО «Издательство АСТ», 2014
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
I
* * *В самом конце декабря 1921 года, уже после Рождества, князь крови императорской[1] Олег Константинович приехал с Маньчжурского фронта в Петроград. Он вышел из Николаевского вокзала на Знаменскую площадь, и холодный, ледяной от болотной петроградской сырости ветер хлестнул его по лицу. Олег Константинович поднял воротник шинели и поежился. Великий император Александр Александрович, бронзовый и угрюмый, сидел на своем ломовике посреди площади, встречая всех приезжающих и не удостаивая ни одного из них взглядом. «Здравствуйте, государь», – мысленно сказал князь и постарался еще плотнее спрятать голову в свою шинель, сшитую специально для монгольских степных морозов.
Уже было темно и дуло очень сильно. Знаменская площадь совсем безлюдна – только укутанный в какие-то тряпки дворник с бляхой сгребал снег в углу площади, и городовой в огромной шубе, замотанный для тепла еще клетчатым женским платком, с шашкой, стоял возле разожженной газовой горелки в начале Гончарной. Где-то над Рождественскими медленно разворачивался цеппелин, освещая прожектором под собой пространство улицы. Князь опустил на глаза дальномерные очки своего мехового летного шлема, который еще в поезде достал из чемодана вместо фуражки, и настроил фокус. На стальном клепаном борту семикратно увеличенной кабины цеппелина он прочел написанное белыми буквами слово «Полиция» и разглядел торчавшие из бойниц пулеметы. Романов поднял очки. Три года назад, когда он уезжал на фронт, таких цеппелинов в Петрограде не было.
Извозчиков не оказалось, а ждать он не стал и сел в городской паровик № 14, подъехавший к остановочному павильону на площади. Пневматические двери с мягким шипением открылись перед князем. Справившись у кондуктора, не появилось ли разделение на классы, Романов купил общий билет за 5 копеек и сел на мягкую, обшитую дерматином скамейку. Напротив него сидела барышня в огромной шубе. Ее руки были спрятаны в муфту, лицо скрывалось под платком, накрученным так, что оставались видны только глаза, хотя в вагоне и было тепло. Князь чувствовал, как эти глаза изучают его: георгиевскую шашку, которую он, не снимая с ремня, опер об пол, револьвер в кобуре, летный шлем, небольшой чемодан и приколотый на шинели бронзовый значок: цеппелин и цифра II белой эмали поверх него. Он обозначал, что князь имеет право командовать в бою аэро-крейсерской эскадрой, но барышня этого, конечно, не знала. Или знала? Три года войны в Маньчжурии с ее подлыми жителями приучили князя во всех видеть японских шпионов. Но до Петрограда-то они пока не добрались, да и делать им здесь было нечего.
Но барышню интересовали не погоны, не значки и не надпись «За храбрость» на позолоченном эфесе шашки. Князь казался почти мальчишкой со своими коротко постриженными волосами, но ни один мальчишка в мире не мог нести на себе маску такого спокойствия, переходящего в безразличие. А его по-детски голубые глаза были так ясны, как будто никогда не видели вывороченных снарядами человеческих внутренностей висящими на линиях проволочных заграждений. Среди тысяч героев, встречавшихся петроградским барышням, со всеми их крестами, шрамами, захватывающими рассказами о подвигах и наградными золотыми шашками, ни одному не удалось сохранить таких глаз. А те, кто их сохранил, переждав войну в тылу, лучше бы и не сохраняли.
Знавшие же князя хорошо и вовсе с удивлением говорили между собой, что будто и не было для него последних восьми лет непрерывной войны и страшного мучительного ранения. И что ничуть не изменился он с того августовского дня 1914 года, когда, 22-летним юношей надев форму корнета лейб-гвардии гусарского полка и простившись с родителями на перроне Варшавского вокзала, отправился сражаться с германцами. Только что улыбаться стал как будто вынужденно.
Свет в вагоне потускнел. Князь отвернулся к окну. Паровик стремительно летел через холод петроградского декабря. Дальнобойный луч газового прожектора в миллион свечей, установленного на колоннаде Адмиралтейства, освещал весь Невский до самого вокзала равномерным бледным светом, в котором проносились колючие снежинки. Сам проспект был почти таким же, как и прежде. У дверей ресторанов стояли, красуясь друг перед другом никелированными фигурами на капотах, дорогие автомобили. Механические манекены в освещенных витринах выполняли свою работу: в кондитерских совали в печку хлеб, в ателье гляделись в зеркало, в ювелирных – надевали на себя ожерелья. Их движения были скудны и отточенно точны. Плотные облака дыма и пара, испускаемые разными машинами, сжавшись в ледяном воздухе до состояния ваты, стремительно летели вместе со снежинками в потоке ветра по трубе проспекта между домами с уютно горящими окнами квартир. Только почему-то было очень мало людей, и куда-то делись все извозчики.
Над Фонтанкой, по проложенной на высоте пяти саженей от воды эстакаде, мчался в клубах конденсирующегося на морозе дыма и пара локомотив городской надземной железной дороги. Эстакада шла вдоль всей реки, соединяясь над Таракановкой[2] с Нарвской веткой и потом – с Обводной. Ее выкрашенные темно-зеленой краской полукруглые клепаные опоры втыкались в набережную с обеих ее сторон и были похожи на ребра древнего ящера, сраставшиеся в стальных рельсах позвоночника. К локомотиву был прицеплен единственный вагон, который, вероятно, только что отцепили от курьерского поезда, пришедшего на Финляндский вокзал, и должны были прицепить к составу на Варшавском, Балтийском или Витебском.
Паровик взлетел на Аничков мост, как раз когда локомотив был над ним, и Невский с Фонтанкой на миг потонули в одном большом облаке дыма. Из него он выбрался уже перед театром световых картин «Пикадилли» – за окном мелькнули афиши незнакомых князю фильм, и его внимание привлекла одна – называлась «героико-патриотическая фильма „Небо Маньчжурии“», а на рекламе был изображен цеппелин в темном небе, высвеченный с земли прожекторами.
На остановке у Полицейского моста князь вышел и, дойдя до Большой Морской, свернул по ней к арке Главного штаба. Караул из двух закутанных до состояния кулей солдат грелся около бочки с горевшими внутри дровами. Свои короткие 2,5-линейные винтовки Федорова они держали уперев в землю, поскольку не могли надеть на плечо – так много было поддето под шинели, что руки не полностью сгибались в локтях. Солдаты, верно, охраняли подступы к Дворцовой площади – не могли же такие нелепые караульные быть выставлены Генштабом для своей собственной охраны. Автомобили в ряд выстроились от угла с Невским до самой арки. Адъютантские, с хромированными решетками радиаторов и лакированными кузовами, переделанные из довоенных, и обычные разъездные, спешно собиравшиеся во время войны для нужд армии, угловатые и многие до сих пор не перекрашенные, выцветшего зеленого, русского хаки цвета.
На адъютантских автомобилях, как два лакея на запятках кареты, стояли двухаршинные хромированные баллоны со сжиженным газом, заканчивавшиеся вентилями с манометрами и идущими от них под капот трубками. В военных автомобилях, сразу строившихся для работы на газе, топливные емкости были убраны внутрь корпуса. С декабря 1917 года, когда страны Антанты и Центральные державы[3] ударами с воздуха уничтожили друг другу нефтяные прииски в Баку, Плоешти и на Ближнем Востоке, внутренние пожары в которых горят до сих пор, искусственный газ стал единственным возможным топливом для всех машин. И хотя горел он хуже, мощности давал меньше, а места занимал больше, выбора ни у кого не было.
В этом участке Большая Морская была особенно темной, хотя все фонари, как и положено, горели. Но в ночи той ветреной петроградской зимы со снежной взвесью вместо воздуха они не могли осветить ничего, разве что маленькие пятачки в полсажени вокруг себя. Городская управа постановила ставить на главных магистралях и площадях столицы электро-газовые прожектора, световые потоки которых могли хоть как-то проходить сквозь снег. Но сюда, на Большую Морскую, прожектора направлены не были. И только раз она осветилась: когда по небу проплыл полицейский цеппелин, шаря под собой лучом, равнодушно скользившим по редким людям, автомобилям, сугробам сметенного дворниками снега и ни на чем не останавливавшимся. А что же он тогда искал? Ведь ничего иного здесь не было и быть не могло.
Ветер завывал, и снег проносился, царапая лицо. Под высокой, секторами расходящейся аркой, под колесницей Победы и ее бронзовым колесничим князь вышел на Дворцовую площадь. Четыре прожектора по углам Главного штаба и дворца прорезали лучами ее холодное мутно-снежное пространство. Черный ангел на колонне стоял, отвернувшись от вышедшего к нему князя. И не просто отвернувшись, он еще и прятал лицо, всем своим видом показывая, что не рад Олегу Константиновичу. Аляповатый, неуместный на Дворцовой площади дворец, чью барочную избыточность хоть как-то пытались стушевать, выкрасив его однотонной красно-коричневой, кирпичной краской, стоял с темными окнами. Император Николай не любил его и не жил в нем. Он вообще не понимал и боялся Петрограда, своей столицы, в особенности после 1905 года[4].
Из-за дворца поднималась, освещенная прожекторами, и растворялась в низких тучах гиперболоидная башня гражданского инженера Шухова. Ее начали строить в середине 1919 года. Олег Константинович приезжал тогда в Петроград в отпуск: ярко палило солнце, жар от окружавших повсюду каменных стен был нестерпимым, и сам воздух, казалось, плавился, мелко дрожа над раскаленными диабазовыми мостовыми и асфальтированными улицами. В последний день перед возвращением на фронт он стоял на стрелке и, глядя поверх многочисленных барж и барок, наблюдал, как с понтонов забивали сваи вокруг Ватного острова с казенными винными складами, на которые должна была встать башня. Потом, конечно, в газетах князь читал об окончании строительства этого величественного произведения человеческого гения и даже видел фотографии, но не мог представить ее истинный размер[5].
Похожая на рыболовецкий садок, как будто спущенный небесными рыбарями Симоном, называемым Петром, и Андреем на землю для ловли человеческих душ, она выходила из облаков и упиралась в землю Петрограда за дворцом и Невой. Но кто не хотел видеть в ней руку апостола Петра, простертую им над своим городом, говорили, что не сверху вниз нисходит башня, а растет снизу вверх, прободая само небо, и вспоминали мировое дерево из саг кровавых скандинавов.
Жалким и неуместным, по недосмотру не до конца вбитым гвоздем казался рядом с ней шпиль Петропавловского собора. Стальные рельсы башни Шухова вздымались, скрещиваясь, над промерзшим городом, сужаясь и расширяясь согласно строгой математической формуле гиперболического параболоида, но сами оставаясь прямыми. Они кричали Петрограду: вот так, вот так стоять под проклятым ветром – ведь не страшнее же он немецкого иприта! Но город не слышал и прятался в свои поднятые воротники, намотанные платки и надвинутые шапки. И униженно болтались у нижнего яруса башни, как маленькие поплавки огромной рыбацкой сетки, четыре пришвартованных полицейских цеппелина. А там, за тучами, куда вырывалась башня, днем светило солнце, играя на ее стальных заклепках и отбрасывая тени на лежащую внизу свинцовую вату. О, чего бы не отдали жители Петрограда, чтобы вновь увидеть его, забытое, – но не для них оно было.
Князь не захотел идти прямо через площадь и попадать в лучи прожекторов. Он не любил эти лучи: ими шарили по маньчжурскому небу японцы, выискивая в черном ночном воздухе русские цеппелины. И, когда находили, держали, не давая спрятаться в спасительную черноту, а маленькие японские артиллеристы внизу с остервенением крутили колеса горизонтальной и вертикальной наводки зенитных орудий, разворачивая их в сторону гигантской жертвы, как китобои, кровожадно ухмыляясь, готовятся загарпунить кита. И, пока японские офицеры, припав к дальномерам, за те считаные секунды, что у них были, вычисляли дистанцию до цели и ее высоту, ослепленный экипаж цеппелина выбрасывал одну за другой гранаты дымовой завесы, и рулевой выкручивал до боли в пальцах штурвал, пытаясь изменить курс и высоту. А во всех остальных цеппелинах эскадры канониры заряжали орудия осколочно-фугасными зарядами, чтобы после первого же выстрела японских зенитных батарей подавить обнаруживших себя врагов, пронзая их маленькие желтые тела тоненькими осколками и спрессовывая черепа взрывной волной. Вот что делали лучи – за что же было их любить?
С площади князь свернул в Миллионную и пошел по ней, заметенной снегом, с пятнами фонарей в непрозрачном воздухе, к себе домой – в Мраморный дворец.
Вся челядь высыпала встречать хозяина, последнего из многочисленной некогда, но съеденной войной семьи великого князя Константина Константиновича. Отвлеченный от каких-то дел, запыхавшийся, прибежал старик управляющий, с бакенбардами по моде Александра II худородный остзейский[6] дворянин Петр Фердинандович. Все они помнили Олега Константиновича, доброго, приветливого юношу, всегда любезного, веселого до войны и немного печального по возвращении из Германии. Десятки глаз смотрели на Олега Константиновича с потаенным страхом: не изменила ли новая война их хозяина, не пропала ли былая жизнерадостность, когда от одного взгляда на него из головы уходили все заботы.
И он постарался не разрушать их память о нем: вспомнил, как улыбался прежде, и стал улыбаться точно так же, со всеми поздоровался и всех назвал по именам, показывая, что никого не забыл. Управляющий тут же хотел дать отчет и стал причитать, что, не будучи предупрежденным о возвращении князя, не подготовил ему достойную встречу и не прибрал в покоях. Но Олег Константинович махнул рукой, уверил, что никакого недосмотра Петра Фердинандовича тут нет, виновато улыбнулся и, сказавшись усталым, поднялся к себе.
Все было на своих местах в спальне. Ничто не поменялось – только от пыли марлей были затянуты люстра, портреты на стенах, зеркала, мягкая мебель и шторы, ковер на полу укрыт шелестевшими под ногами газетами трехлетней давности. Как будто гигантский паук, воспользовавшись отсутствием хозяина, облюбовал для себя все это жилище, оплел, что мог, паутиной и стал ждать жертву. И тикали часы – видимо, паук следил за временем, регулярно подкручивая завод.
Надина карточка в рамке стояла на столике у кровати. Все это время, пока он воевал, она улыбалась ему. Княжна Надя, дочь великого князя Петра Николаевича, до войны была его невестой.
Князь расстегнул ремень и все пять пуговиц своего армейского кителя со стоячим воротничком и, сдернув марлю, сел в кресло. Окна выходили на Неву, на крепость и на башню за ней. После встретивших его вымерших улиц она казалась единственным живым существом в Петрограде: полицейские цеппелины сновали вокруг нее, одни пришвартовывались, другие, наоборот, отчаливали, стайками и по одному улетали и возвращались. Прожектора светили на них снизу, но цеппелины не пугались лучей – откуда было им знать, как опасен может быть этот свет. Князь с восхищением смотрел, как ловко экипажи научились компенсировать ветер – движения цеппелинов были такими плавными и логичными, что казалось, будто они плавают в стоячем воздухе. А, может быть, наверху и не было никакого ветра. Что ему там делать, когда все, за кем он охотится, ходят по земле?
Утром следующего дня князь был вызван по телефону доверенным лицом государя, министром двора бароном Фредериксом.
– Слышал, что вы, Олег Константинович, изволили вернуться в Петроград, – донесся до князя из аппарата добродушный старческий голос министра.
– Да, Владимир Борисович, – ответил он, – мой визит в Петроград краткосрочный и вызван личными причинами, поэтому я не стал о нем никого уведомлять. Кроме, разумеется, командования.
– Конечно, Олег Константинович, конечно, – забормотал Фредерикс, – однако, коль скоро уж вы вернулись, я имею передать вам приглашение его величества прибыть к нему сегодня в Александровский дворец Царского Села. Надеюсь, это не расстроит ваши личные планы? Государь будет рад вас видеть. Я понимаю, приглашение довольно внезапное, но это – пожелание государя. В какое время вам удобно будет прибыть?
– Я готов прибыть к государю в любое время, когда он пожелает меня видеть, – ответил Олег Константинович.
– Ну тогда, скажем, в шесть? Вам удобно это время? Подъезжайте в четверть шестого к Царскому павильону Царскосельского вокзала – оттуда отходит поезд, идущий прямо ко дворцу.
Только положив трубку на рычаг аппарата, Романов подумал, что зря не спросил у Фредерикса, откуда тот знает об его возвращении.
II
* * *В вагоне поезда было тепло и уютно. Поезда имеют прекрасное свойство: сидя в них, можно представлять себя ребенком или выбрать любой другой возраст, стерев из памяти все, что было после. В жизни так не получится: все время будет встречаться что-то из наставшего потом – если не предмет, то запах, звук, а если и не они – то мысль, что нужно сейчас встать и идти, или говорить, или делать, или рубить саблей. Поезда лишают этих возможностей – в них в любом возрасте нужно просто сидеть и ждать.
Олег Константинович закрыл глаза и вспомнил, как давно-давно, до Германской войны[7], когда он еще жил с мамой, папой и многочисленными братьями, они иногда ездили в Царское Село – и точно такие же мягкие были сиденья, и качался на рельсах поезд, вот только тогда все были вместе, а теперь он один. На фронте погибли братья, не выдержало сердце матери, и умер отец.
Поезд уже отошел с вокзала, когда дверь купе Олега Константиновича с шумом отъехала, и внутрь заглянул великий князь Николай Михайлович, или Бимбо, как называли его за глаза в большой императорской семье, где почти у каждого было свое прозвище.
Было у Николая Михайловича и другое прозвище – Филипп Эгалитэ, в честь герцога Луи-Филиппа Орлеанского, радостно встретившего Французскую революцию и даже голосовавшего в Конвенте за казнь Людовика XVI. Правда, спустя несколько месяцев тоже кончившего свою жизнь на революционной гильотине.
Николай Михайлович был тучен и, вопреки традиции императорской фамилии, одет не по-военному: в чуть мятом костюме с галстуком, хотя имел звание генерал-лейтенанта и участвовал в последней русско-турецкой войне. Вообще, великий князь не только одеждой и манерами, но и лицом больше походил на богатого промышленника, чем на внука Николая I, и отцом нынешнего государя, Александром III, был однажды отправлен на гауптвахту за то, что катался по Невскому, развалясь на извозчике с сигаретой в зубах. В это теперь невозможно было поверить, так распустил нынешний слабовольный государь всю императорскую фамилию.
Свое прозвище Филиппа Эгалитэ Николай Михайлович вполне оправдывал: он был сторонником парламентской формы правления и главным заводилой великокняжеской фронды, призывавшей государя отдать реальную власть Думе, а в марте 1917-го поддержавшей Временное правительство. Единственный из всех Романовых, он всерьез занимался наукой, и в ученом мире его исследования Наполеоновских войн пользовались большим авторитетом. Состоял мастером масонской ложи.
– Олег Константинович, – радостно воскликнул Николай Михайлович, – не помешаю? А то я по всему вагону прошел – ни одного человека, с кем бы захотелось провести эти полчаса до Царского, нет. Совсем было опечалился, а тут – вы! Такая удача! Уж не гоните старика.
Манеру общения Николая Михайловича многие считали несколько более развязной, чем мог себе позволить член императорской фамилии. Но Олег Константинович любил Николая Михайловича – он тоже был из его детства, как и весь этот поезд, и тоже нисколько не изменился. Лишь, может быть, еще более потолстел, и в его короткой густой бороде добавилось седых волос.
– Конечно, – улыбнулся Олег Константинович, – заходите.
Николай Михайлович тяжело плюхнулся в кресло напротив.
– А вы что же, к государю? – спросил Олег Константинович.
– Какое, – махнул рукой Николай Михайлович, изображая на своем лице маску печали, – меня теперь и на порог не пускают. Как Ники[8] на престол вернулся – в деревню сослал. Ладно, спасибо, хоть не на каторгу. Я так, в гости к приятелю. А вы давно с фронта?
– Вчера.
– Вот как? – воскликнул Николай Михайлович. – И с фронта – сразу к государю? Едете правду ему рассказывать?
– Сказать откровенно, не знаю, зачем я еду, – ответил князь, – просьбу явиться к государю мне по телефону сегодня с утра передал Фредерикс. Чем меня немало удивил, поскольку я о своем возвращении никого не уведомлял и планирую через несколько дней вернуться в действующую армию.
– Да что там Фредерикс, – рассмеялся Николай Михайлович, – весь Петроград об этом знает. Мне сегодня с утра два человека рассказывали: вернулся князь Олег Константинович. Слухи в столице, как вы знаете, разлетаются быстрее ветра – а ветер нынче быстр как никогда. Но расскажите же, что у нас на фронте? Я так понимаю, все идет по сценарию Германской войны?
– На земле да, – кивнул Олег Константинович, – линии окопов на десятки верст в длину. Колючая проволока и минные поля, все как тогда.
– А танки, которые мы купили у французов за 300 тысяч? Тут был даже парад по этому поводу, когда они приплыли в Кронштадт.
– Танков на войне больше не будет. Оказалось, что бронебойные винтовки пробивают их почти с любого расстояния. Даже странно, что никто об этом не подумал, прежде чем платить французам.
– Почему вы считаете, что не подумал?
– По крайней мере, я буду в это верить до тех пор, пока мне не предъявят убедительные доказательства иного. Считайте, что это – моя прихоть, – ответил Олег Константинович.
Николай Михайлович не стал настаивать.
– А воздушный флот? – спросил великий князь.
– У нас шесть воздушных линкоров с главным калибром семь дюймов, у японцев – пять. Но противовоздушная артиллерия с обеих сторон настолько сильна, что использовать линкоры никто не решается. Три месяца назад летали в ночной рейд – разбомбили один железнодорожный узел, потеряли крейсер, и еще один серьезно поврежден. Непонятно, кто проиграл больше. За два дня до моего отъезда поймали и повесили двух японских шпионов. Вот и все новости с фронта.
– Это общая ситуация, – кивнул великий князь, – на Балканах то же самое. Закопались и сидим. Мне кажется, это всех устраивает. Хоть и без побед, зато поражений нет.
– Не думаю, что государю нравится война, на которую тратятся русские жизни и русские деньги и которая не дает побед, – покачал головой Олег Константинович.
– Вы, Олег Константинович, безусловно, самый достойный среди Романовых, – сказал Николай Михайлович с абсолютно серьезным лицом, – это не только мое мнение, это мнение всего высшего света. Поэтому ваше возвращение и вызвало такую ажитацию. Из всех нас, включая дурачка Ники, вы были бы лучшим царем. По крайней мере с точки зрения народа – прямым, честным, добрым и смелым. В императорской фамилии, где каждый хотел повоевать и приложил все усилия к тому, чтобы война началась, вы один воевали на фронте, а не в штабе в десяти верстах за последней линией наших окопов.
– Еще мои братья, – тихо сказал Олег Константинович.
– Да, и ваши братья, конечно. Я имею в виду – из тех, кто… ныне с нами. Я говорю вам это не из желания сделать приятное – вы знаете, мне этот порок не свойствен. Вы были бы действительно лучшим царем – но править вы бы не смогли. Потому что у вас есть существенный для этого недостаток: вы благородны и меряете всех остальных по себе. Так делать не стоит. И особенно – мой вам совет – не надо мерить по себе Ники.
– Николай Михайлович, я вас попрошу – не потому, что я боюсь, я уже много лет ничего не боюсь, – Олег Константинович пристально посмотрел на великого князя, – а просто мне неприятно слышать, что кто-то там примеряет меня на престол. У престола есть законный хозяин, есть наследник, цесаревич Алексей. Меня воспитали с осознанием того, что долг Романовых – служить своей родине и своему народу, но каждый в этом служении должен быть на своем, уготованном ему Богом, месте. Пожалуйста, употребите все свое влияние – я знаю, это в вашей власти, – чтобы подобные разговоры в высшем свете прекратились. Они для меня оскорбительны.