banner banner banner
Рынок и другие порядки
Рынок и другие порядки
Оценить:
 Рейтинг: 0

Рынок и другие порядки

Во-первых, допущения, с которых начинает Чистая Логика Выбора, есть факты, являющиеся, насколько нам известно, общими для всякого человеческого мышления. Их можно считать аксиомами, определяющими и устанавливающими границы сферы, внутри которой мы способны понимать или реконструировать в своем уме процессы мышления других людей. Следовательно, они обладают универсальной применимостью в той сфере, которая нас интересует, – хотя, конечно, вопрос о границах этой сферы in concreto является эмпирическим. Они скорее относятся к типу человеческой деятельности (той, что мы обыкновенно называем «рациональной» или даже просто «сознательной» в отличие от «инстинктивной»), нежели к конкретным условиям, при каких она совершается. Однако предположения, или гипотезы, которые мы должны вводить, когда хотим объяснить социальные процессы, касаются отношения мышления индивида к внешнему миру. Они связаны с вопросом, в какой мере и каким образом его знания достигают соответствия с внешними фактами. И такие гипотезы обязательно должны принимать форму утверждений о причинных связях, о том, как опыт создает знание.

Во-вторых, в сфере Чистой Логики Выбора наш анализ можно сделать исчерпывающим; иными словами, здесь мы можем разработать формальный аппарат, покрывающий все мыслимые ситуации. В отличие от этого вспомогательные гипотезы по необходимости должны носить избирательный характер, то есть нам нужно отбирать из бесчисленного разнообразия возможных ситуаций такие идеальные типы, которые по той или иной причине мы считаем особенно релевантными для условий реального мира[148 - Проведенное здесь разграничение может помочь в преодолении давних разногласий между экономистами и социологами по поводу роли, которую «идеальные типы» играют в аргументации экономической теории. Социологи часто подчеркивают, что обычные процедуры экономической теории включают допущение об определенных идеальных типах, тогда как экономисты-теоретики указывают, что их аргументация носит настолько универсальный характер, что им не требуется прибегать к каким-либо «идеальным типам». Истина, по-видимому, состоит в том, что в сфере Чистой Логики Выбора, которая в основном интересует экономиста, он в своих утверждениях был прав. Но как только у него возникало желание применить их для объяснения социального процесса, он вынужден был обращаться к тому или иному «идеальному типу». [Здесь Хайек имеет в виду различие во взглядах социолога Макса Вебера и экономиста Людвига фон Мизеса относительно надлежащего применения идеально-типических конструкций. Подробнее об этом см. в: Ludwig von Mises, Human Action: A Treatise on Economics, 3rd ed. (Chicago: Henry Regnery, 1966), part 1, chapter 2, section 9 “On Ideal Types” <Мизес А. фон. Человеческая деятельность: трактат по экономической теории. М.; Челябинск: Социум, 2019. Часть 1, глава 2, параграф 9 «Об идеальных типах»>. – Ред.]]. Конечно, мы могли бы также создать отдельную науку, предмет которой был бы per definitionem ограничен «совершенным рынком» или каким-либо иным объектом, заданным сходным образом, и которая точно так же, как и Логика Выбора, относилась бы только к людям, распределяющим ограниченные средства среди множества целей. Для сферы, определенной подобным образом, наши высказывания опять-таки были бы верны априори, однако в этом случае у нас не было бы оправдания, состоящего в предположении, что ситуация в реальном мире подобна вымышленной нами.

VIII

Пора обратиться теперь к вопросу, каковы же конкретные гипотезы, касающиеся условий, при которых люди предположительно приобретают релевантные знания, а также процесса, в ходе которого это происходит. Если бы было совершенно ясно, какие гипотезы для этого обычно используются, нам следовало бы тщательно рассмотреть их под двумя углами зрения. Надо было бы выяснить, являются ли они необходимыми и достаточными для объяснения движения к равновесию, и установить, в какой мере они подтверждаются реальностью. Боюсь, однако, что теперь я подхожу к той черте, когда становится очень сложно говорить, каковы же в точности те допущения, на основе которых мы утверждаем, что тенденция к равновесию будет иметь место, и заявляем, что наш анализ приложим к реальному миру[149 - Старые экономисты зачастую яснее выражались по этому поводу, чем их последователи. См., например, у Адама Смита: «Однако для соблюдения такого равенства в общей сумме выгод и невыгод [заработной платы] необходимы даже при наличности наиболее полной свободы три следующих условия: во-первых, данная отрасль торговли или промышленности должна быть хорошо всем известна и давно утвердиться в данной местности…» (Adam Smith, An Inquiry into the Nature and Causes of the Wealth of Nations [1776], ed. Edwin Cannan (London: Methuen, 1904), vol. 1, p. 116 [новое издание: Adam Smith, An Inquiry into the Nature and Causes of the Wealth of Nations, ed. W. B. Todd, vol. 2 of The Glasgow Edition of the Works and Correspondence of Adam Smith (Glasgow: University of Glasgow, 1976; reprinted, Indianapolis, IN: Liberty Fund, 1981), book 1, chapter 10, p. 131. Слова в квадратных скобках добавлены Хайеком. – Ред.] < Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. М.: Эксмо, 2007. С. 161>); или у Давида Рикардо: «Сказать, что люди не знают самого лучшего и самого дешевого способа вести дела и платить свои долги, не было бы ответом мне, потому что это вопрос факта, а не науки; такое же возражение могло быть выдвинуто почти против любого положения политической экономии» (David Ricardo, in Letters of David Ricardo to Thomas Robert Malthus, 1810–1823 (Oxford: Clarendon Press, 1887), Letter of October 22, 1811, p. 18 [новое издание: David Ricardo, Letters 1810–1815, ed. Piero Sraffa with the collaboration of M. H. Dobb, vol. 6 (1952) of The Works and Correspondence of David Ricardo (Cambridge: Cambridge University Press for the Royal Economic Society, 1951–1973; reprinted, Indianapolis, IN: Liberty Fund, 2004), p. 64. – Ред.] <Рикардо Д. Соч.: в 5 т. М.: Соцэкгиз, 1961. Т. V. С. 23>). [В оригинальной статье 1937 г., опубликованной в журнале «Economica», это примечание отсутствовало. – Ред.]]. Я не могу претендовать на то, что уже далеко продвинулся в этом отношении. Соответственно, все, что я могу, это поставить ряд вопросов, на которые нам предстоит найти ответы, если мы хотим получить ясное представление о значении нашей аргументации.

Единственное условие, с необходимостью которого для установления равновесия экономисты, видимо, более или менее согласны, – это «постоянство данных». Однако после того, как мы убедились в расплывчатости понятия «datum» («данное»), можно справедливо заподозрить, что это не слишком-то продвигает нас вперед. Даже если допустить – как, вероятно, нам и следует поступить, – что это понятие употреблено здесь в его объективном смысле (что включает, напомним, предпочтения различных индивидов), никоим образом не становится ясно: то ли «постоянство данных» необходимо и достаточно для приобретения людьми требуемых знании, то ли оно выступает просто как констатация условий, при которых им предстоит это делать. Во всяком случае, знаменательно, что некоторые авторы находят нужным добавлять предпосылку «совершенного знания» как дополнительное и отдельное условие[150 - См.: Nicholas Kaldor, “A Classificatory Note on the Determinateness of Equilibrium”, Review of Economic Studies, vol. 1, February 1934, p. 123.]. На самом деле, как мы увидим, постоянство объективных данных не является ни необходимым, ни достаточным. Во-первых, из того факта, что никому не пришло бы в голову интерпретировать его в том абсолютном смысле, что в мире никогда ничего не должно происходить, следует, что оно не может быть необходимым условием. Во-вторых, как мы убедились, стоит нам включить сюда периодически повторяющиеся изменения или даже изменения, идущие в постоянном темпе, как единственным способом определить постоянство данных становится отсылка к ожиданиям. Тогда все это условие сводится к тому, что в мире должна быть какая-то видимая регулярность, позволяющая правильно предсказывать события. И поскольку существования подобной регулярности явно недостаточно для доказательства того, что люди научатся правильно предвидеть события, столь же недостаточным для этого оказывается и постоянство данных в абсолютном смысле. Для любого отдельного индивида постоянство данных никоим образом не означает постоянства всех фактов, помимо относящихся к нему самому, потому что в таком смысле можно, конечно, допустить постоянство лишь вкусов других людей, но не их действий. Поскольку все эти другие люди будут менять свои решения, приобретая на опыте знания о внешних фактах и действиях всех остальных, нет причин, почему такие цепочки последовательных изменений должны когда-либо завершиться. Названные трудности хорошо известны[151 - Ibid., passim.], и я привел их здесь только затем, чтобы напомнить вам, как мало мы на самом деле знаем об условиях, при которых было бы когда-нибудь достигнуто равновесие. Но я не намерен дальше следовать в этом направлении, хотя с эмпирическим вопросом, насколько вероятно, что люди будут обучаться (т. е. что их субъективные данные будут все больше соответствовать как друг другу, так и объективным фактам), связано немало нерешенных и крайне интересных задач. Причина скорее в том, что существует другой, более плодотворный, как мне кажется, подход к проблеме, являющейся центральной.

IX

Рассмотренные только что вопросы – об условиях, делающих вероятным приобретение людьми необходимых знаний, и о процессе, с помощью которого эти знания приобретаются, – привлекли хоть какое-то внимание в ходе прошлых дискуссий. Но есть еще один вопрос, представляющийся мне не менее важным, но который, похоже, был вовсе обойден вниманием: знаниями в каком объеме и какого рода должны обладать разные индивиды, чтобы мы были вправе говорить о равновесии? Ясно, что, если понятие равновесия должно иметь какое-то эмпирическое значение, оно не может предполагать, что все знают всё. Мне уже пришлось применять, не определив его, выражение «релевантное знание», то есть знание, релевантное для некоего отдельного человека. Но что представляет собой это релевантное знание? Вряд ли это может быть просто знание, которое реально повлияло на действия человека, поскольку его решения могли бы оказаться иными не только, скажем, если бы он обладал правильным, а не искаженным знанием, но и если бы он обладал знанием из совершенно иных сфер.

Здесь с очевидностью возникает проблема разделения знания[152 - Ср.: «В обществах, основанных на разделении труда среди множества индивидов, распределение прав собственности на производимые товары создает своего рода духовное разделение труда, без которого ни производственный расчет, ни ведение хозяйства были бы невозможны» (Ludwig von Mises, Die Gemeinwirtschaft: Untersuchungen ?ber den Sozialismus, 2nd ed. (Jena: Gustav Fischer, 1932), p. 96 <Мизес Л. фон. Социализм: экономический и социологический анализ. М.; Челябинск: Социум, 2018. C. 103>). [В оригинальной статье 1937 г., опубликованной в журнале «Economica», это примечание отсутствовало. – Ред.]], которая вполне аналогична проблеме разделения труда или по меньшей мере так же важна. Однако, тогда как последняя была одним из главных предметов изучения с самого начала существования нашей науки, на первую совершенно не обращали внимания, хотя она представляется мне поистине центральной проблемой экономической теории как общественной науки[153 - [В варианте статьи, опубликованном в 1948 г., автор удалил следующее примечание, содержавшееся в оригинальной статье в журнале «Economica»: «Я не вполне уверен, но надеюсь, что различение между Чистой Логикой Выбора и экономической теорией как общественной наукой, по сути, совпадает с различением, которое имел в виду проф. Аммон, когда постоянно подчеркивал, что «Theorie des Wirtschaftens» не то же самое, что «Theorie der Volkswirtschaft». Возможно, Хайек имеет в виду следующую книгу Аммона: Alfred Amonn, Objekt und Grundbegriffe der theoretischen National?konomie, 2nd ed. (Vienna: Deuticke, 1927; reprinted with an introduction by T. W. Hutchison, Vienna: B?hlau, 1996). В ней во втором параграфе четвертой главы Аммон проводит различие между Wirtschaft <хозяйством> и Volkswirtschaft <народным хозяйством> как предметом экономической науки. Конкретнее, он связывает Wirtschaft с экономикой индивида в противовес Volkswirtschaft, которое относится к экономике в рамках общественных отношений. Тогда Wirtschaft можно перевести как «изолированная экономика», а Volkswirtschaft – как «общественная» или «национальная экономика». Я благодарю Хансйорга Клаузингера за поиски источника и наполнение смыслом этой ссылки. – Ред.] <Ср. Приложение I «Сущность народного хозяйства» в сочинении Карла Менгера «Исследования о методах социальных наук и политической экономии в особенности» (Менгер К. Избранные работы. М.: Территория будущего, 2005. С. 451–455). – Изд.>]. Проблема, подлежащая решению, такова: каким образом спонтанное взаимодействие множества людей, где каждый обладает только небольшой крупицей знаний, порождает такое положение дел, при котором цены соответствуют издержкам и т. д. и которое могло бы быть создано лишь под сознательным руководством некоего существа, обладающего совокупным знанием всех этих индивидов. Опыт подсказывает нам, что нечто в этом роде и вправду происходит, поскольку эмпирическое наблюдение, что цены действительно имеют тенденцию соответствовать издержкам, стало началом нашей науки. Однако в нашем анализе, вместо того чтобы показать, какими частицами информации должны обладать разные люди для достижения подобного результата, мы, в сущности, прибегаем к допущению, что все знают всё, и таким образом уклоняемся от какого-либо реального решения проблемы.

И все же прежде чем перейти к рассмотрению разделе – ния знания между различными людьми, необходимо уточнить, какого рода знание является здесь релевантным. Среди экономистов вошло в привычку подчеркивать потребность только в знании цен – очевидно, потому, что из-за смешения объективных и субъективных данных полное знание объективных фактов считалось само собой разумеющимся. В последнее время даже знание текущих цен стало считаться настолько не требующим подтверждений, что вопрос о знании рассматривается как проблематичный только в одном отношении – когда речь идет о предвидении будущих цен. Но, как я уже говорил в начале этой работы, ценовые ожидания составляют лишь малую часть проблемы знания, как я ее вижу. Меня занимает более важный ее аспект: о соответствии между знанием исходных фактов относительно того, как могут приобретаться и использоваться различные товары[154 - Знание в данном смысле – это нечто большее, чем то, что обычно описывается как умения, и разделение знания, о котором мы здесь ведем речь, – это нечто большее, чем то, что понимают под разделением труда. Говоря короче, «умение» относится только к знанию, которое человек использует в своей профессии, тогда как то дополнительное знание, о котором нам надлежит иметь какое-то представление, чтобы мы были способны высказать нечто о процессах в обществе, – это то знание альтернативных возможностей действия, которое человек непосредственно не пускает в дело. Можно добавить, что знание в том смысле, в каком это понятие употребляется здесь, идентично предвидению лишь постольку, поскольку всякое знание представляет собой способность делать предсказания.], и условиями, при которых они реально приобретаются и используются, то есть общий вопрос, почему субъективные данные различных людей согласуются с объективными фактами. Интересующая нас здесь проблема знания – это именно проблема существования такого соответствия, наличие которого просто предполагается в большей части современного равновесного анализа. Однако мы должны объяснить его, если хотим показать, почему высказывания, являющиеся необходимо истинными в отношении использования отдельным человеком вещей, обладающих, по его мнению, определенными свойствами, должны оказываться истинными и в отношении действий общества с вещами, которые либо обладают такими свойствами, либо – по какой-то требующей объяснения причине – обычно наделяются ими в сознании его членов[155 - То, что все высказывания экономической теории относятся к вещам, определяемым в терминах отношений к ним людей, то есть что «сахар», который экономисты могут иногда упоминать, определяется не его «объективными» качествами, а тем, что, как полагают люди, он будет тем или иным образом служить их конкретным потребностям, является источником всевозможных трудностей и недоразумений, особенно в связи с проблемой «верификации». Безусловно также, что именно в связи с ней контраст между verstehende – понимающим подходом (нем.) – общественных наук и подходом бихевиористов становится столь ярким. Я не уверен, что бихевиористы в социальных дисциплинах сознают, сколь многое из традиционного подхода им пришлось бы отбросить, если бы они захотели быть последовательными, или что они, несмотря ни на что, пошли бы на это, если бы знали о последствиях. Например, это подразумевало бы, что утверждения теории денег должны относиться исключительно к, скажем, «круглым металлическим кружкам с неким оттиском на них» или к другим физическим объектам либо группам объектов, определенным подобным же образом. [Некоторые из этих проблем Хайек анализирует в статье «Факты общественных наук» (настоящий том, глава 2) и в написанной во время войны работе «Сциентизм и изучение общества», ссылку на которую можно найти в первой статье. – РеД.]].

Вернемся, однако, к только что поднятой специальной проблеме – об объеме знания, которым должны обладать разные индивиды, чтобы равновесие могло установиться (иначе говоря, о «релевантном» знании, которое им необходимо иметь). Мы приблизимся к ответу, если вспомним, каким образом может выявиться, что равновесия не существовало или что оно было нарушено. Мы видели, что равновесные связи будут нарушены, если любой человек изменит свои планы – то ли потому, что изменились его вкусы (что нас здесь не интересует), то ли потому, что ему стали известны новые факты. Очевидно, однако, что есть два разных способа, с помощью которых он может узнавать о новых фактах, заставляющих его менять свои планы, и которые имеют совершенно разное значение для наших последующих рассуждений. Он может узнать о новых фактах случайно, то есть таким путем, который не является необходимым следствием его попыток осуществить первоначально намеченный им план. Или же эти попытки сами могут с неизбежностью вести к обнаружению расхождений фактов с ожиданиями. Ясно, что для движения вперед согласно плану требуется правильность его знаний лишь по тем пунктам, где они с необходимостью будут подтверждаться или корректироваться самим ходом выполнения плана. Но у человека может и не быть знания о вещах, которое, обладай он им, наверняка повлияло бы на его план.

Отсюда нам следует заключить, что релевантное знание, которым должен обладать индивид с тем, чтобы могло установиться равновесие, – это то знание, приобретение которого диктуется его исходным положением и составленным им в этом положении планом. Это, конечно, не все знание, каковое, будь оно получено случайно, оказалось бы ему полезным и заставило бы его внести изменения в намеченный план. Следовательно, мы вполне можем иметь состояние равновесия просто потому, что у некоторых людей нет возможности узнать о фактах, которые, знай они их, побудили бы их пересмотреть свои планы. Или, другими словами, достижение равновесия возможно лишь по отношению к тому знанию, которое человеку уготовано приобрести в ходе попыток осуществления своего первоначального плана.

Хотя такое состояние в каком-то смысле является равновесным, ясно, что это не равновесие в том особом смысле, когда оно рассматривается как состояние оптимальности. Для того чтобы результаты комбинирования индивидуальных частиц знания оказались сравнимы с результатами управления всеведущим диктатором, нужно, по-видимому, ввести дополнительные условия[156 - Эти условия обычно обозначаются как отсутствие «трения». В опубликованной недавно статье Фрэнк Найт правильно указывает, что «ошибка” – это обычное обозначение трения в экономических дискуссиях». См.: Frank H. Knight, “The Quantity of Capital and the Rate of Interest: II”, Journal of Political Economy, vol. 44, October 1936, p. 638.]. Хотя, наверное, и возможно определить объем знания, которым должен обладать индивид для достижения нужного ему результата, мне неизвестно ни одной настоящей попытки продвинуться в этом направлении. Одно из условий состояло бы, вероятно, в том, чтобы каждый из альтернативных вариантов применения любого вида ресурсов был известен обладателю некоторой части этих ресурсов, реально использовавшему их для какой-то иной цели, благодаря чему все различные варианты их применения оказывались бы связаны прямо или косвенно[157 - Это было бы одним, но, вероятно, еще недостаточным условием для обеспечения того, чтобы при данном состоянии спроса предельная производительность различных факторов производства в различных вариантах их употребления уравновешивалась бы, так что с этой точки зрения было бы достигнуто равновесие производства. Не является необходимым, как можно было бы подумать, чтобы всякое возможное альтернативное применение любого вида ресурсов было известно хотя бы кому-то одному из каждой группы владельцев, использующих данные ресурсы для одной и той же конкретной цели. Это обусловлено тем, что если владельцам, использующим каким-то определенным способом свои ресурсы, известны и иные варианты их употребления, то знание подобных альтернатив будет находить отражение в ценах на эти ресурсы. В этом отношении для распространения знаний об альтернативных вариантах применения m, п, о… y, z некоего товара будет достаточно, если А, который использует имеющееся у него количество этих ресурсов для m, знает об п; В, который использует свои для п, знает об m; тогда как С, использующий свои для о, знает об п, и т. д., пока мы не дойдем до L, который использует свои для z но знает только об у. Мне неясно, в какой мере дополнительно к этому требуется определенное распределение знаний о том, в каких пропорциях могут комбинироваться различные факторы в производстве каждого товара. Для полного равновесия потребуются дополнительные допущения об имеющихся у потребителей знаниях относительно пригодности соответствующих товаров для удовлетворения их потребностей.]. Однако я упоминаю данное условие только как пример того, что в большинстве случаев будет достаточно, чтобы в каждой сфере имелась небольшая группа людей, сообща обладающих всем релевантным знанием. Дальнейшая разработка этого вопроса была бы очень интересной и крайне важной, но она выходит далеко за рамки настоящей работы.

Несмотря на то что все мои высказывания по данному предмету носили преимущественно критический характер, мне не хочется показаться впавшим в уныние в отношении уже достигнутого. Даже если в ходе аргументации мы проскочили какое-то важное звено, я все же считаю, что экономическая теория благодаря тому, что неявно содержится в ее положениях, подошла ближе любой другой социальной дисциплины к ответу на центральный вопрос всех общественных наук: как может соединение фрагментов знания, существующего в разных головах, приводить к результатам, которые при сознательном стремлении к ним потребовали бы от управляющего разума таких знаний, которыми не может обладать никакой отдельный человек? Мне кажется, если показать, как в подобной ситуации спонтанные действия индивидов (при наличии условий, которые мы способны определить) приведут к такому распределению ресурсов, как если бы оно было достигнуто по некоему единому плану, хотя никто его и не планировал, то это действительно будет ответом на проблему, которая иногда метафорически обозначалась как проблема «общественного разума». Нас, однако, не должно удивлять, что подобные претензии обычно отвергались[158 - [В оригинальной статье 1937 г. эта фраза выглядела следующим образом: «…подобные претензии обычно отвергались социологами…». – Ред.]], поскольку мы не подводили под них правильную основу.

В связи с этим мне хотелось бы упомянуть еще только один момент. Дело в том, что если тенденция к равновесию (существование которой у нас есть основания допускать исходя из эмпирических соображений) нацелена только на равновесие по отношению к тем знаниям, которые уготовано обрести людям по ходу своей экономической деятельности, а любое другое изменение знаний нужно считать изменением в «данных» (в стандартном их понимании) и выводить за рамки равновесного анализа, то это будет означать, что равновесный анализ фактически ничего не в состоянии поведать нам о значении таких изменений в знаниях. Намного понятнее становится и то, почему чистому анализу, похоже, практически нечего сказать о таких институтах, как пресса, цель которых – передача знаний. Это могло бы даже объяснить, почему поглощенность чистым анализом так часто создает своеобразную слепоту по отношению к той роли, которую в реальной жизни играют институты вроде рекламы.

X

Такими, довольно отрывочными, соображениями о заслуживающих гораздо более серьезного исследования предметах я должен завершить свой обзор. Мне хотелось бы добавить только одно-два замечания.

Первое состоит в том, что, обращая особое внимание на характер эмпирических высказываний, которыми мы должны пользоваться, дабы формальный аппарат равновесного анализа служил объяснению реального мира, и подчеркивая, что относящиеся сюда утверждения о путях приобретения людьми знания фундаментально отличаются по своей природе от утверждений формального анализа, я не имею в виду, что здесь и сейчас открывается широкое поле для эмпирических исследований. Я очень сомневаюсь, что такое исследование могло бы научить нас чему-то новому. Важный момент состоит скорее в том, что нам надо осознать, от чего действительно зависит применимость нашей аргументации к реальному миру, или, другими словами, на каком этапе применения нашей аргументации к явлениям реального мира она начинает подлежать верификации.

Второе заключается в том, что я, безусловно, не имею в виду, что рассмотренные мной проблемы были чужды экономистам прежних поколений. Единственный упрек, который можно им предъявить, это то, что они настолько смешали два типа высказываний – априорные и эмпирические, которыми постоянно приходится пользоваться любому реалистически мыслящему экономисту, – что зачастую совершенно невозможно понять, какой тип обоснования прилагался ими к тому или иному утверждению. Более поздние работы свободны от этого недостатка, но лишь ценой все возрастающей неясности, какое же отношение имеют их доводы к явлениям реального мира. Все, что я пытался сделать, – это найти дорогу назад, к обретению нашим анализом здравого смысла, который, я боюсь, мы вполне можем упустить из вида по мере того, как анализ будет становиться все более изощренным. Вам даже может показаться общим местом все, что я сказал. Однако иногда, по-видимому, необходимо отойти от технических деталей аргументации и вполне наивно спросить, о чем, собственно, идет речь. Я достиг своей цели, если сумел показать не только то, что в некоторых отношениях ответ на этот вопрос неочевиден, но и то, что подчас мы даже не понимаем, в чем, собственно, заключается сам вопрос.

Глава 2

Факты общественных наук[159 - Прочитано в Клубе моральных наук Кембриджского университета 19 ноября 1942 г. Перепечатано из: Ethics, vol. 54, October, 1943, 1— 13. [Этот очерк был перепечатан в: F. A. Hayek, Individualism and Economic Order (Chicago: University of Chicago Press, 1948), pp. 57–76 <Хайек Ф. Индивидуализм и экономический порядок. Челябинск: Социум, 2011. С. 69–92>. – РеД.]. Некоторые из вопросов, поднятых в данном очерке, рассматриваются более подробно в моей работе «Сциентизм и изучение общества», появившейся в трех выпусках журнала «Economica», 1942–1945. [Сейчас она опубликована в: F. A. Hayek, Studies on the Abuse and Decline of Reason: Texts and Documents, ed. Bruce Caldwell, vol. 13 (2010) of The Collected Works of F. A. Hayek (Chicago: University of Chicago Press; London: Routledge), pp. 75 – 166. – РеД.]]

I

В наши дни не существует общепринятого термина для обозначения группы дисциплин, которые будут интересовать нас в данной работе. Выражение «моральные науки» в том смысле, в каком его употреблял Джон Стюарт Милль, приблизительно покрывает эту область, но оно давно вышло из моды и для большинства читателей оказалось бы сегодня связано с уводящими в сторону ассоциациями. Хотя именно по этой причине приходится использовать в заголовке привычное сочетание «общественные науки», я должен сразу же подчеркнуть, что далеко не во всех дисциплинах, изучающих явления общественной жизни, возникают те конкретные проблемы, которые мы собираемся обсудить. К примеру, статистика естественного движения населения или изучение распространения инфекционных заболеваний, безусловно, имеют дело с социальными явлениями, но не поднимают специфических вопросов, которые нам здесь предстоит рассмотреть. Они, если можно так выразиться, есть самые настоящие естественные науки об обществе и не имеют серьезных отличий от других естественных наук. Однако иначе обстоит дело с изучением языка, рынка, права и большинства других человеческих институтов. Я намерен обратиться именно к этой группе дисциплин, для обозначения которой вынужден прибегнуть к несколько обманчивому термину «общественные науки».

Поскольку я буду утверждать, что роль опыта в этих областях знания фундаментально отличается от той, какую он играет в естественных науках, мне, вероятно, надо бы пояснить, что сам я вначале подходил к своему предмету, полностью уверенный в универсальной пригодности (validity) методов естественных наук. Дело не только в том, что мое первое специальное образование было в значительной мере научным в узком смысле этого слова, но еще и в том, что даже та не слишком глубокая подготовка в области философии и методологии науки, которую я получил, была полностью в духе школы Эрнста Маха и, позднее, логического позитивизма[160 - [Подробнее о влиянии австрийского физика, психолога и философа науки см. в очерке Хайека: “Ernst Mach (1838–1916) and the Social Sciences in Vienna”, chapter 7 of The Fortunes of Liberalism, ed. Peter Klein, vol. 4 (1992) of The Collected Works of F. A. Hayek <Эрнст Мах (1838–1916) и общественные науки в Вене // Хайек Ф. Судьбы либерализма в хХ веке. М.: ИРИСЭН, 2009. С. 209–211>. – Ред.]]. И все это только порождало сознание, становившееся со временем все более и более отчетливым, что в экономической теории уж точно все люди, являющиеся, по общему мнению, воплощением здравого смысла, на каждом шагу нарушают принятые каноны научного метода, выросшего из практики естественных наук, и что даже ученые-естествоиспытатели, начиная обсуждать общественные явления, делают то же самое – по крайней мере, пока они сохраняют сколько-то здравого смысла. Однако в тех нередких случаях, когда ученый-естествоиспытатель всерьез пытается применить свои профессиональные навыки мышления к социальным проблемам, результат почти неизменно оказывается ужасающим – то есть таким, который всем профессиональным исследователям в этих областях представляется полной бессмыслицей. Но хотя и нетрудно показать абсурдность большинства предпринимавшихся попыток сделать общественные науки «научными», не так легко предложить убедительную защиту своих собственных методов, которые, хоть и удовлетворяют большинство людей при применении их в конкретных случаях, для критического взгляда подозрительно смахивают на пресловутую «средневековую схоластику».

II

Впрочем, довольно вступлений. Позвольте мне теперь прямо взяться за дело и спросить, с какого рода фактами нам приходится сталкиваться в общественных науках. Этот вопрос немедленно вызывает следующий, во многих отношениях критический для обсуждаемой проблемы: что мы имеем в виду, когда говорим об «определенном роде фактов»? Даны ли они нам как факты определенного рода или же мы делаем их таковыми, смотря на них определенным образом? Безусловно, все наше знание внешнего мира выводится в известной мере из чувственного восприятия и, следовательно, из нашего знания физических фактов. Но значит ли это, что все наше знание сводится только к физическим фактам? Ответ зависит от того, что мы подразумеваем под выражением «определенный род фактов».

Аналогия из естественных наук прояснит это положение. Все рычаги или маятники, какие мы можем себе представить, имеют химические и оптические свойства. Однако, ведя речь о рычагах или маятниках, мы говорим не о химических или оптических фактах. То, что делает отдельные предметы фактами какого-то рода, – это характерные признаки, которые мы выбираем, чтобы трактовать их как представителей какого-то одного класса. Это, конечно, банальность. Но это значит, что, хотя все общественные явления, с которыми мы, по-видимому, можем иметь дело, обладают физическими свойствами, они необязательно должны выступать как физические факты для наших целей. Все зависит от того, как нам будет удобнее их классифицировать при рассмотрении наших проблем. Являются ли человеческие действия, которые мы наблюдаем, и объекты этих действий предметами одного и того же или разного рода по той причине, что они кажутся нам, наблюдающим, физически одинаковыми или разными, – или же причина в чем-то другом?

Ныне все без исключения общественные науки изучают то, как ведут себя люди по отношению к окружающей их среде – другим людям и вещам. Я бы даже сказал, что эти последние есть элементы, из которых общественные науки строят паттерны отношений между множеством людей. Как мы должны определить или классифицировать объекты их деятельности, если хотим понять или объяснить их действия? Что мы должны класть в основу классификации объектов, когда пытаемся объяснить, что люди с ними делают, – физические свойства этих объектов, которые мы можем установить путем их изучения, или же нечто иное? Давайте рассмотрим несколько примеров.

Возьмите такие понятия, как инструменты, продукты питания, лекарства, оружие, слова, предложения, средства общения или акты производства, – или любой конкретный пример из этого ряда. Я считаю их достаточно хорошей выборкой объектов человеческой деятельности того рода, что постоянно встречаются в общественных науках. Нетрудно убедиться, что все эти понятия (что верно и для более конкретных случаев) отсылают нас не к каким-то объективным свойствам, которыми обладают вещи или которые наблюдатель может в них обнаружить, но к мнениям по поводу этих вещей, которых придерживаются какие-то другие люди. Такие объекты вообще невозможно определить в физических терминах, потому что здесь нет никакого единого физического свойства, которое должно было бы быть у каждого представителя того или иного класса. Эти понятия есть не просто абстракции вроде тех, что мы используем в любой естественной науке; они абстрагированы от всех физических свойств вещей как таковых. Все они – примеры того, что иногда называют «телеологическими понятиями», то есть им можно дать определение, только показав связь между тремя элементами: целью; тем, кто эту цель имеет; предметом, который считается этим лицом подходящим средством для достижения поставленной цели. При желании можно было бы сказать, что все эти три объекта определяются не в терминах их «реальных» свойств, а в терминах мнений, которые имеют о них люди. Короче говоря, в общественных науках вещи – это то, чем их считают люди. Деньги – это деньги, слово – это слово, косметическое средство – это косметическое средство постольку, поскольку кто-то так думает.

Неочевидность этого обусловлена той исторической случайностью, что в мире, где мы живем, знание большинства людей приблизительно совпадает с нашим. Данное обстоятельство проступает с гораздо большей отчетливостью, стоит нам подумать о людях, чье знание отлично от нашего, например о тех, кто верит в магию. Понятно, что дать определение амулету, который, как считается, защищает своего обладателя, или обряду, призванному обеспечить хороший урожай, можно только в терминах человеческих представлений о них. Но логическая природа понятий, которые мы должны использовать при попытках объяснить действия людей, остается той же самой независимо от того, совпадают наши и их представления или нет. Является ли лекарство лекарством – ответ, если наша задача понять действия какого-то человека, будет зависеть только от того, верит ли в это он, независимо от того, согласны ли с ним мы, наблюдатели. Иногда довольно трудно удерживать в уме это различие. Мы склонны думать, например, о связи между родителями и ребенком как об «объективном» факте. Однако, когда мы используем это понятие в исследовании семейной жизни, к делу относится не то, что Х биологически является отпрыском Y, а то, что один из них или оба в это верят. Точно так же обстоит дело в том случае, когда Х и У верят в существование между ними некой духовной связи, в которую не верим мы. Вероятно, соответствующее различие становится особенно ясным из общего и очевидного утверждения, что никакое высшее знание, которым может обладать об объекте наблюдатель, но которым не обладает действующее лицо, не поможет нам понять мотивы действий этого лица.

В таком случае с точки зрения задач общественных наук принадлежность объектов человеческой деятельности к одному и тому же или к разным типам, к одному и тому же или к разным классам определяется не тем, что мы, наблюдатели, знаем об этих объектах, но тем, что, по нашему предположению, знает о них наблюдаемый человек. Мы так или иначе приписываем знание наблюдаемому человеку, и происходит это по причинам, которые я сейчас изложу. Прежде чем я спрошу, на чем основано такое приписывание знаний об объекте действующему лицу, что это значит и каковы последствия того, что мы определяем объекты человеческой деятельности подобным способом, мне следует ненадолго обратиться к элементам второго рода, с которыми нам приходится иметь дело в общественных науках: не к среде, по отношению к которой люди отстраивают свое поведение, а к самим их действиям. Рассматривая классификацию различных видов действий, к которой мы должны прибегать при обсуждении поддающегося осмыслению человеческого поведения, мы сталкиваемся точно с такой же ситуацией, что и при анализе классификации объектов этих действий. Из приведенных выше примеров четыре последних попадают в данную категорию: слова, предложения, средства общения и акты производства суть примеры таких человеческих действий. Так что же делает действиями одного и того же рода два одинаковых слова или два одинаковых производственных акта – то есть что оказывается для нас значимым при обсуждении поддающегося осмыслению поведения? Безусловно, это не какие-то общие для них физические свойства. И вовсе не потому, что мне точно известно, какими общими физическими свойствами обладает звучание слова «сикомор», произносимого разными людьми в разное время, а потому, что я знаю, что Х и Ухотят, чтобы все эти разные звуки или знаки обозначали одно и то же слово, или что они понимают их все как одно и то же слово, я воспринимаю их как примеры из одного класса. Я считаю разные способы, с помощью которых в различных обстоятельствах действующий человек может изготовить, скажем, веретено, примером одного и того же производственного акта не из-за какого-то объективного и физического подобия, а из-за намерений этого человека (вмененных ему мною).

Отметьте, пожалуйста, что ни в отношении объектов человеческой деятельности, ни в отношении различных видов ее самой я вовсе не утверждаю, что их физические свойства не участвуют в процессе классификации. Я доказываю, что никакие физические свойства не могут присутствовать в явном определении какого бы то ни было из этих классов, поскольку элементам таких классов не требуется обладать общими физическими атрибутами и мы даже не знаем точно и осознанно, каковы эти многообразные физические качества, хотя бы одним из которых должен обладать объект, чтобы принадлежать к некоему классу. Схематично ситуацию можно изобразить, сказав, что мы знаем, что объекты a, b, c,…, которые могут полностью отличаться физически и которые нам никогда не удастся перечислить все целиком, являются объектами одного и того же рода, поскольку Х относится к ним одинаковым образом. Но то, что отношение Х к ним одинаково, опять-таки можно определить, только сказав, что он станет реагировать на них одним из действий ?, ?, ?…, которые могут быть физически несхожи и которые мы снова окажемся неспособны перечислить все целиком, но о которых нам точно известно, что они «означают» одно и то же.

Результат размышлений о том, что же мы фактически делаем, несомненно, как-то обескураживает. И все же невозможно, мне кажется, усомниться не только в том, что мы поступаем именно так и в обыденной жизни, и в общественных науках, когда ведем речь о поддающихся осмыслению действиях других людей, но и в том, что это единственный способ, каким вообще можно «понимать», что делают другие люди. Следовательно, мы должны исходить из рассуждений подобного рода всегда, когда обсуждаем то, что всем нам известно как специфически человеческая, или поддающаяся осмыслению, деятельность. Все мы знаем, что имеем в виду, говоря, что видим человека «играющего» или «работающего», человека, делающего то или это «намеренно», или же говоря, что лицо кажется «дружелюбным» или мужчина – «напуганным». Однако, хотя мы и могли бы объяснить, как узнаем каждую из этих вещей в том или ином конкретном случае, я уверен, никто из нас не способен перечислить, да и никакая наука не в состоянии назвать – во всяком случае, пока – все различные физические признаки, по которым мы узнаем о присутствии таких вещей. Общие атрибуты, которыми обладают элементы любого из этих классов, не есть атрибуты физические, но должны быть чем-то иным.

Очень важные следствия вытекают из того, что всякий раз, когда мы интерпретируем человеческие действия как в той или иной мере осмысленные и целенаправленные, будь то в обыденной жизни или в общественных науках, нам приходится определять и объекты человеческой деятельности, и различные виды самих действий не в физических терминах, а в терминах мнений или намерений действующих лиц; так, именно благодаря этому мы можем из понятий об объектах выводить какие-то аналитические заключения о том, каковы будут действия. Если мы определяем объект в терминах отношения к нему человека, то отсюда, конечно же, следует, что наше определение объекта подразумевает некое утверждение о том, каково отношение этого человека к этой вещи. Когда мы говорим, что у человека есть пища или деньги или что он произносит слово, мы подразумеваем, что он знает, что первую можно есть, второе можно использовать для покупки чего-либо и что третье можно понять, – и, вероятно, еще многое другое. Является ли этот подтекст в каком-либо отношении существенным, то есть добавляет ли выведение его наружу что-либо к нашим знаниям? Ответ, когда, к примеру, мы говорим человеку, что то или это есть пища или деньги, будет зависеть от того, излагаем ли мы просто наблюдаемые факты, из которых извлекаем наше знание, или подразумеваем нечто большее.

Как мы вообще можем знать, что человек имеет определенные представления об окружающей его среде? Что мы имеем в виду, когда говорим, что знаем, что у него есть определенные представления, – когда говорим, что знаем, что он пользуется этой вещью как инструментом или жестом либо звуком как средством общения? Имеем ли мы в виду только то, что реально наблюдаем в конкретном случае, например что видим его жующим и глотающим пищу, размахивающим молотком или создающим шум? Или же, когда мы говорим, что «понимаем» действия человека, когда говорим, «почему» он делает то или это, разве мы не приписываем ему всегда что-то сверх того, что наблюдаем, – по крайней мере, сверх того, что можем видеть в конкретном случае?

Если мы обратимся на минуту к простейшим видам действий, где возникает подобный вопрос, то, конечно же, быстро станет ясно, что, обсуждая то, что мы считаем осознанными действиями других людей, мы неизменно интерпретируем это исходя из аналогии с нашим собственным умом; то есть мы группируем их действия и объекты их действий по классам и категориям, которые известны нам исключительно из знания нашего собственного ума. Мы предполагаем, что имеющиеся у них понятия цели или инструмента, оружия или пищи совпадают с нашими, так же как мы допускаем, что они, как и мы, могут видеть разницу между различными цветами или формами. Таким образом, мы всегда дополняем то, что фактически видим в действиях другого человека, проецируя на него систему классификации объектов, которую знаем не из наблюдений за другими людьми, но потому, что мыслим сами в терминах этих классов. Если, к примеру, мы видим, как человек переходит забитую транспортом площадь, увертываясь от одних машин и пропуская другие, мы знаем (или убеждены, что знаем) гораздо больше, чем действительно воспринимаем глазами. Это равным образом было бы верно и в том случае, если бы мы увидели, как человек ведет себя в физической обстановке, совершенно не похожей на все виденное нами ранее. Если я впервые вижу большой валун или лавину, несущуюся со склона горы на человека, и вижу, как он бежит изо всех сил, я понимаю смысл этого действия, поскольку знаю, что сам мог бы или стал бы делать в подобных обстоятельствах.

Несомненно, все мы постоянно действуем, исходя из предпосылки, что можем таким образом интерпретировать действия других людей, опираясь на аналогию с нашим собственным умом, и что в подавляющем большинстве случаев такой подход срабатывает. Беда в том, что мы никогда не можем быть в этом уверены. Посмотрев несколько минут на человека или услышав от него несколько слов, мы решаем, что он в своем уме и не лунатик, и вследствие этого исключаем возможность бесконечного числа «чудных» вариантов его поведения, которые никто из нас не смог бы перечислить и которые просто не вписываются в то, что представляется нам разумным поведением, – а это означает только то, что подобные действия не могут интерпретироваться исходя из аналогии с нашим собственным умом. Мы не можем ни объяснить точно, как, решая свои практические задачи, узнаем, что человек в своем уме и не лунатик, ни исключить возможность, что в одном случае из тысячи можем оказаться неправы. Подобным же образом я смогу на основе нескольких наблюдений быстро сделать вывод, что человек подает сигналы или охотится, ухаживает за другим или наказывает его, хотя прежде мог никогда не видеть, чтобы это делалось именно так. И несмотря на это, мой вывод будет достаточно верен с любой практической точки зрения.

Возникает важный вопрос, законно ли применять в научном анализе такие понятия, как эти, которые относятся к тому или иному положению дел, известному всем нам «интуитивно», и которыми мы не только без колебаний пользуемся в повседневной жизни, но на которых основано все социальное взаимодействие, все общение между людьми. Или же следует воспрепятствовать нам поступать таким образом, поскольку мы не способны зафиксировать какие-то физические условия и с полной определенностью решать, действительно ли имеются эти постулируемые условия в том или ином конкретном случае, и поскольку по этой причине мы никогда не можем быть уверены, относится ли тот или иной конкретный пример к рассматриваемому классу, – хотя мы все согласны, что в большинстве случаев наша оценка будет верной. Колебания, которые мы испытываем сначала по этому поводу, обусловлены, вероятно, тем, что сохранение подобной процедуры в общественных науках входит, кажется, в противоречие с наиболее заметной тенденцией в развитии современной научной мысли. Но существует ли в действительности такое противоречие? Упомянутая мной тенденция была правильно описана как движение к последовательному изгнанию всех «антропоморфных» объяснений из естественных наук. Значит ли это фактически, что мы должны воздерживаться от «антропоморфной» трактовки человека, – и разве не становится вполне очевидно, как только мы выразим это подобным образом, что такая экстраполяция прошлых тенденций абсурдна?

Я не собираюсь, конечно, поднимать в этом контексте все проблемы, связанные с бихевиористской программой, хотя более систематический обзор моего предмета вряд ли позволил бы этого избежать. Действительно, вопрос, который нас здесь интересует, состоит именно в том, могут ли общественные науки рассматривать занимающие их проблемы в чисто бихевиористских терминах – и возможен ли вообще последовательный бихевиоризм.

Вероятно, в интерпретации действий другого человека соотношение между строго эмпирическим фактором и той частью, которую мы примысливаем благодаря знанию своего собственного ума, можно описать с помощью (несколько проблематичного) разграничения между денотатом и коннотацией какого-либо понятия. То, что я распознаю при определенных обстоятельствах в качестве «дружелюбного лица», то есть денотат понятия, в значительной мере является делом опыта. Но никакой опыт в обычном смысле не сможет сказать мне, что же я имею в виду, называя это лицо «дружелюбным». То, что я подразумеваю под «дружелюбным лицом», не зависит от физических свойств различных конкретных ситуаций, которые, по-видимому, могут не иметь между собой ничего общего. Тем не менее я умею распознавать их как элементы одного класса – но то, что делает их элементами одного класса, относится к придаваемому им значению, а не к их физическим свойствам.

Важность этого различения возрастает по мере того, как мы выходим за рамки привычного окружения. Пока я вращаюсь среди себе подобных, то, скорее всего, из физических свойств банкноты или револьвера стану заключать, что это деньги или оружие для тех, кто держит их в руках. Когда я вижу дикаря, держащего раковины каури или длинную тонкую трубку, то физические свойства этих предметов, вероятно, ни о чем мне не скажут. Однако наблюдения, подсказывающие мне, что раковины каури – это для него деньги, а трубка – оружие для пускания стрел, прольют на объекты яркий свет – намного более яркий, чем могли бы мне дать те же наблюдения, не будь я знаком с понятием денег или оружия. Распознавая эти предметы в таком качестве, я начинаю понимать поведение людей. Я могу вписаться в схему действий, которые «имеют смысл», именно потому, что я стал считать это не предметом с определенными физическими свойствами, а предметом того рода, что вписывается в паттерн моей собственной целенаправленной деятельности.

Если то, что мы делаем, когда говорим о понимании действий человека, состоит во вписывании наших фактических наблюдений в паттерны, существующие в готовом виде в нашем собственном уме, то из этого следует, конечно, что мы способны понимать все меньше и меньше по мере обращения к существам, все более и более от нас далеким. Но отсюда также следует, что не только невозможно понять ум, отличающийся от нашего собственного, но и бессмысленно даже о нем говорить. Говоря о другом разуме, мы предполагаем, что в состоянии увязать между собой свои наблюдения, поскольку наблюдаемые нами вещи укладываются в образ нашего собственного мышления. Но там, где такая возможность истолкования по аналогии с нашим собственным умом исчезает, где мы не можем больше «понимать», – там нет смысла вообще говорить о разуме. Тогда есть только физические факты, которые мы можем группировать и классифицировать единственно в соответствии с наблюдаемыми физическими свойствами.

В этой связи интересно, что при переходе от интерпретации действий людей, очень на нас похожих, к людям, живущим в сильно отличающейся обстановке, именно самые конкретные понятия первыми утрачивают свою полезность для осмысления людских поступков, а дольше всего ее сохраняют самые общие и абстрактные понятия. Мое знание об окружающих повседневных вещах, о конкретных способах выражения мыслей и эмоций принесет мне мало пользы при интерпретировании поведения жителей Тьерра-дель-Фуэго. Но мое понимание того, что я имею в виду под средствами достижения цели, под пищей или оружием, словом или знаком и даже, вероятно, обменом или подарком, все еще будет полезно и даже существенно для моих попыток понять, что они делают.

III

До сих пор наше обсуждение ограничивалось вопросом, как при рассмотрении социальных явлений мы классифицируем индивидуальные действия и их объекты. Теперь я должен обратиться к вопросу о целях использования наших классификаций. И хотя в общественных науках занятие классификацией отнимает массу энергии – в самом деле так много, что, к примеру, один из известнейших современных критиков экономической теории охарактеризовал ее как чисто «таксономическую» науку, – не это является нашей конечной целью[161 - [Здесь Хайек имеет в виду американского институционалиста Торстейна Веблена (1857–1929), который заявил это в статье: Thorstein Veblen, “The Preconceptions of Economic Science”, Quarterly Journal of Economics, vol. 14, February 1900, p. 255. – Ред.]]. Как все классификации, это не более чем удобный способ упорядочения имеющихся у нас фактов для объяснения всего чего бы то ни было. Однако, прежде чем я смогу к этому перейти, во-первых, мне надо устранить с нашего пути одно распространенное заблуждение и, во-вторых, пояснить довольно часто встречающееся утверждение в защиту такого процесса классифицирования – утверждение, которое для любого человека, воспитанного на естественных науках, звучит крайне подозрительно, но которое тем не менее просто вытекает из природы нашего предмета.

Заблуждение состоит в том, что задачей общественных наук является объяснение индивидуального поведения – и особенно что используемый нами сложный процесс классификации либо является таким объяснением, либо служит ему. Общественные науки фактически не делают ничего подобного. Если сознательное действие может быть «объяснено», то это задача для психологии, но не для экономической теории, лингвистики, юриспруденции или любой другой общественной науки. В действительности мы просто классифицируем типы индивидуального поведения, которое можем понять, разрабатываем их классификацию – говоря короче, обеспечиваем упорядочение материала, который предстоит использовать в дальнейшей работе. Экономисты обычно несколько стесняются признавать, что эта часть их работы есть «только» своего рода логика (это, вероятно, справедливо и в отношении других общественных наук). Я думаю, было бы мудрее с их стороны откровенно признать этот факт и прямо с ним считаться.

Упомянутое же мной выше утверждение непосредственно вытекает из природы первого этапа нашей работы как ветви прикладной логики. Однако поначалу оно выглядит весьма поражающе. Состоит оно в том, что из знания нами своего собственного ума мы можем вывести «априорным», т. е. «дедуктивным» или «аналитическим», путем (во всяком случае, в принципе) исчерпывающую классификацию всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения. Именно из-за этой претензии, редко высказываемой открыто, но всегда подразумеваемой, летят все насмешки по адресу экономистов, когда нас обвиняют в том, что мы прядем знание из нашего внутреннего сознания – и тому подобные бранные эпитеты. Стоит, однако, осознать, что, обсуждая поддающееся осмыслению поведение, мы всегда ведем речь о действиях, которые можем интерпретировать в категориях нашего собственного ума, как это утверждение теряет свой поражающий характер и фактически становится не более чем трюизмом. Если мы можем понимать только то, что подобно нашему собственному уму, отсюда неизбежно следует, что у нас должна быть возможность находить все, что мы в состоянии понять, в своем собственном разуме. Конечно, когда я говорю, что мы в принципе можем добиться исчерпывающей классификации всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения, это не значит, что не может обнаружиться, что при интерпретации человеческих действий мы пользовались приемами мышления, еще не проанализированными или не эксплицированными. Мы обнаруживаем это постоянно. Я имел в виду, что, рассматривая любой конкретный класс поддающихся осмыслению действий, которые мы определили как действия одного рода – в том значении, в каком этот термин употреблялся мной выше, – мы можем в рамках этой сферы дать абсолютно исчерпывающую классификацию относящихся к ней форм деятельности. Если, например, мы определяем все акты выбора, обусловленные недостатком средств для достижения наших целей, как экономические действия, то можем шаг за шагом двигаться вперед, подразделяя возможные ситуации на альтернативы таким образом, чтобы на каждом шаге любая третья возможность исключалась: данные средства могут быть полезными только для одной или для множества целей; данная цель может быть достигнута только одним или несколькими различными средствами; различные средства могут требоваться для достижения данной цели либо поочередно, либо все вместе и т. д.

Мне, однако, пора оставить то, что я назвал первым этапом нашей работы, и обратиться к вопросу о пользе от всех этих изощренных классификаций в общественных науках. Краткий ответ состоит в том, что мы используем различные виды индивидуального поведения, классифицируемые подобным образом, как элементы, из которых строим гипотетические модели в попытке воспроизвести паттерны общественных отношений, существующие, как мы знаем, в окружающем нас мире. Но это все еще оставляет нас перед вопросом, является ли подобный путь правильным при изучении социальных явлений. Не скрыты ли в этих общественных структурах, на самой их глубине, определенные осязаемые социальные факты, которые мы должны изучать и оценивать, как мы изучаем и оцениваем факты физические? Не следует ли нам, по крайней мере здесь, добывать наше знание путем наблюдений и опыта, вместо того чтобы «строить модели» из элементов, отыскиваемых в нашем собственном мышлении?

Убеждение в том, что когда мы от действий индивида обращаемся к наблюдению за социальными коллективными образованиями (collectivities), то переходим из царства смутных и субъективных умозрений в царство объективных фактов, распространено достаточно широко. Этого убеждения придерживаются все, кто думают, что они могут сделать общественные науки более «научными», подражая модели естественных наук. Его интеллектуальная подоснова была наиболее точно выражена родоначальником «социологии» Огюстом Контом, который в одном своем знаменитом заявлении утверждал, что в области социальных феноменов, как и в биологии, «целый объект, безусловно, лучше известен и более непосредственно доступен», чем составляющие его части[162 - Auguste Comte, Cours de Philosophie positive, ed. Emile Littre, 2nd ed. (Paris: J. B. Bailliere et fils, 1864), vol. 4, p. 286. [Идеи французского философа и социолога Огюста Конта изложил и подверг критике в очерке «Контрреволюция науки», ныне опубликованном в: Hayek, Studies on the Abuse and Decline of Reason. См. главы 13, 16, 17 <Хайек Ф. Контрреволюция науки. М.: ОГИ, 2003>. – Ред.]]. Большая часть науки, которую он взялся создать, до сих пор основывается на этом или подобных представлениях.

Я считаю чистой иллюзией подобную точку зрения, согласно которой такие социальные коллективные образования, как «общество» или «государство», любой социальный институт или явление рассматриваются, как, безусловно, более объективные, нежели поддающиеся осмыслению действия индивидов. Я покажу, что то, что мы называем «социальными фактами», является фактами в том особом смысле, в каком этот термин используется в естественных науках, – не более чем индивидуальные действия и их объекты; что эти так называемые факты представляют собой скорее все те же мыслительные модели, строящиеся нами из элементов, обнаруживаемых в наших собственных умах, как и модели, создаваемые нами в теоретических общественных науках. И потому то, что мы делаем в этих науках, являет собой в логическом смысле точно то же самое, что мы всегда совершаем, когда ведем разговор о государстве или обществе, языке или рынке, – с той только разницей, что в науке мы в явной форме выражаем все то, что в обыденной речи присутствует скрыто и расплывчато.

Я не имею возможности пояснить это на примере какой-либо из теоретических социальных дисциплин – даже на примере единственной из них, экономической теории, где мне хватило бы компетенции. Для этого мне понадобилось бы намного больше времени, чем я располагаю, на технические подробности. Возможно, однако, что гораздо полезнее попытаться сделать это на примере преимущественно описательной и в каком-то смысле преимущественно эмпирической дисциплины из социальной сферы – а именно истории. Будет особенно уместно рассмотреть природу «исторических фактов», поскольку те, кто хотят сделать общественные науки более «научными», постоянно советуют обществоведам обращаться за своими фактами к истории и пользоваться «историческим методом» в качестве замены экспериментального. Действительно, за пределами самих общественных наук стало, по-видимому (особенно среди логиков[163 - Ср., например: L. S. Stebbing, A Modern Introduction to Logic, 2nd ed. (London: Methuen, 1933), p. 383.]), почти общепринятым, что исторический метод – это законный путь к обобщениям относительно социальных явлений[164 - Я уверен, что мне не нужно применять особых мер предосторожности против неверного понимания моих последних высказываний о соотношении между историей и теорией как какого-то принижения роли истории. Я хотел бы даже подчеркнуть, что вся цель теории состоит в том, чтобы помочь нашему пониманию исторических явлений, и что самое совершенное знание теории будет на деле почти бесполезным без самых широких познаний исторического характера. Но это совершенно не относится к моей настоящей теме – природе «исторических фактов» и той сравнительной роли, которую история и теория играют в их обсуждении.].