banner banner banner
Рынок и другие порядки
Рынок и другие порядки
Оценить:
 Рейтинг: 0

Рынок и другие порядки

Что мы имеем в виду под «фактом» истории? Являются ли факты, из которых состоит история человечества, важными для нас как физические факты или в каком-то ином смысле? Что собой представляют битва при Ватерлоо, правление Людовика XIV во Франции или феодальная система? Возможно, мы продвинемся вперед, если вместо того, чтобы браться прямо за этот вопрос, спросим, каким образом мы решаем, составляет ли какая-то отдельная крупица имеющейся у нас информации часть «факта» – «битва при Ватерлоо»? Был ли человек, пахавший свое поле прямо позади крайнего фланга гвардии Наполеона, частью «битвы при Ватерлоо»? Или кавалер, уронивший табакерку при известии о штурме Бастилии, – частью «Французской революции»? Погружение в подобного рода вопросы покажет по меньшей мере одно: мы не можем определять исторический факт в терминах пространственно-временных координат. Не все, что происходит в одно и то же время в одном и том же месте, является частью одного и того же исторического факта, равно как и все составные части одного и того же исторического факта необязательно должны относиться к одному и тому же времени и месту. Классический греческий язык или организация римских легионов, балтийская торговля XVIII века, или эволюция общего права, или любое передвижение любой армии – все это исторические факты, где никакой физический критерий не может подсказать нам, каковы составные части данного факта и как они связаны воедино. Любая попытка определить их должна принимать форму мысленного воссоздания – модели, элементы которой образуют поддающиеся осмыслению индивидуальные установки. Несомненно, в большинстве случаев модель будет столь простой, что взаимосвязь ее частей будет видна сразу же; соответственно, мало будет оснований для того, чтобы удостаивать такую модель имени «теория». Но если нашими историческими фактами являются такие комплексы, как язык или рынок, общественная система или способ возделывания земли, тогда то, что мы называем фактом, есть либо повторяющийся процесс, либо сложный паттерн устойчивых взаимосвязей, который не является «данной» нашему наблюдению, но который мы можем только шаг за шагом реконструировать – и который мы можем реконструировать только потому, что части (отношения, из которых мы выстраиваем структуру) хорошо нам знакомы и понятны. Выражаясь парадоксально, то, что мы называем историческими фактами, в действительности есть теории, которые в методологическом смысле носят точно такой же характер, как и более абстрактные или общие модели, создаваемые теоретическими науками об обществе. Дело обстоит не так, что сначала мы изучаем «данные» исторические факты, а потом получаем возможность делать обобщения относительно них. Мы скорее пользуемся теорией, когда отбираем из знания, которое имеем о каком-либо периоде, определенные части как осмысленно связанные и составляющие звенья одного и того же исторического факта. Мы никогда не наблюдаем государства или правительства, битвы, или коммерческую деятельность, или же народ как целое. Когда мы пользуемся любым из этих понятий, за ним всегда обнаруживается схема, соединяющая индивидуальные действия осмысленными для нас отношениями; другими словами, мы пользуемся теорией, которая говорит нам, что является и что не является частью нашего предмета. Ничего не меняется от того, что теоретические обобщения обычно делают за нас наши информаторы или источники, использующие при сообщении факта такие понятия, как «государство» или «город», которые невозможно определить в физических терминах и которые отсылают нас к некоему комплексу отношений, каковые, будучи выражены в явном виде, и составят «теорию» данного предмета.

В таком случае социальная теория в том смысле, в каком я употребляю это понятие, логически предшествует истории. Она объясняет понятия, которыми должна пользоваться история. Безусловно, это не противоречит тому, что историческое исследование часто вынуждает теоретика пересматривать свои построения или создавать новые, с помощью которых он может упорядочить полученную информацию. Однако, пока историк говорит не только об индивидуальных действиях определенных людей, но о том, что мы в каком-то смысле можем назвать социальными феноменами, его факты могут толковаться как факты того или иного рода только в терминах некой теории, показывающей, как эти элементы связаны воедино. Социальные комплексы, социальные целостности, которые рассматривает историк, никогда не бывают даны в готовом виде в отличие от устойчивых структур органического (животного или растительного) мира. Они создаются актом конструирования или интерпретации самого историка – конструирования, чаще всего осуществляемого бессознательно и без какого-либо разработанного аппарата. Но в некоторых случаях, когда мы, например, имеем дело с языками, экономическими системами или корпусом законов, эти структуры оказываются столь сложны, что без помощи хорошо разработанной техники их уже невозможно воспроизвести без угрозы ошибиться или запутаться в противоречиях.

Все это и является целью теоретических построений в общественных науках. Они не заняты социальными целостностями как таковыми; они не претендуют на то, чтобы открывать путем эмпирических наблюдений законы поведения или изменения таких целостностей. Их задача скорее состоит в том, чтобы, если можно так выразиться, составлять (constitute) эти целостности – предлагать схемы структурных отношений, которые историк может использовать, когда пытается соединить обнаруживаемые им в действительности элементы в осмысленное целое. Историк не может избежать постоянного использования социальных теорий в этом качестве. Он может поступать так неосознанно, и в тех сферах, где отношения не слишком сложны, его инстинкт может вести его верным путем. Но, когда он обращается к таким более сложным явлениям, как язык, право или экономика, и все же пренебрегает использованием моделей, разработанных для него теоретиками, он почти наверняка попадет в беду. И эта «беда» многозначительно проявит себя в том, что теоретик покажет ему, что он либо запутался в противоречиях, либо выстроил в своих объяснениях такую причинно-следственную цепь, которая никоим образом не следует из принятых им предпосылок, как он сам будет вынужден признать, стоит только сформулировать их в явном виде.

Из этого следуют два важных вывода, которые здесь можно изложить только кратко. Первый заключается в том, что теории общественных наук не состоят из «законов» в смысле эмпирических правил относительно поведения объектов, определяемых в физических терминах. Теория в общественных науках пытается лишь предоставить технику умозаключений, помогающую нам связывать отдельные факты, но, как логика или математика, не касающуюся самих фактов. Следовательно, и это наш второй вывод, ее никогда нельзя верифицировать или фальсифицировать ссылкой на факты. Все, что мы можем и должны проверять, – это присутствие наших допущений в данном конкретном случае. Мы уже упоминали возникающие при этом специфические проблемы и трудности. Здесь встает подлинный «вопрос факта» – хотя и такой, на который часто невозможно будет ответить с той же определенностью, как в случае естественных наук. Однако саму теорию, мыслительную схему для интерпретации, никогда нельзя «верифицировать», можно лишь проверить ее на непротиворечивость. Она может не иметь отношения к делу, поскольку упоминаемые в ней условия никогда не встречаются; или она может оказаться неадекватной, поскольку не учитывает достаточно большого количества условий. Но фактами ее можно опровергнуть не более, чем логику или математику.

Остается еще, впрочем, вопрос, является ли такого рода «композитивная» теория, как я предпочитаю ее называть, которая «составляет» социальные «целостности» путем конструирования моделей из доступных осмыслению элементов, единственным видом социальной теории или нам следовало бы стремиться также к эмпирическим обобщениям относительно поведения этих целостностей как таковых и к установлению законов изменения языков или институтов – законов того рода, что составляют цель «исторического метода».

Я не буду распространяться здесь по поводу любопытного противоречия, в которое обычно впадают защитники этого метода, когда сначала они подчеркивают, что исторические феномены являются единичными и уникальными, а затем переходят к утверждению, что их исследование может подниматься до обобщений. Положение, которое я хочу доказать, состоит скорее в следующем: если из бесконечного разнообразия феноменов, которые можно найти в любой конкретной ситуации, считаться частью какого-то объекта могут только те, что мы способны соединить посредством наших мыслительных моделей, тогда объект не может обладать никакими атрибутами, помимо тех, что могут быть выведены из принятой нами модели. Безусловно, мы можем продолжать конструирование моделей, которые все ближе и ближе подходят к конкретным ситуациям, – концепций государств или языков со все более богатым содержанием. Но как представители какого-то класса, как однородные единицы, относительно которых мы можем делать обобщения, эти модели никогда не будут иметь никаких свойств, которыми мы бы сами их не наделили или которые дедуктивно не выводились бы из предпосылок, на которых мы их строили. Опыт никогда не сможет показать нам, что какая-то структура определенного рода обладает свойствами, не вытекающими из ее дефиниции (или из способа ее конструирования). Причина этого просто в том, что такие целостности или социальные структуры никогда не бывают нам даны как природные единицы, не являются определенными объектами, данными для наблюдения; в том, что мы никогда не имеем дела с реальностью в ее целостности, но всегда лишь с какой-то выборкой из нее, сделанной с помощью наших моделей[165 - Между прочим, я не убежден, что этот последний момент действительно составляет различие между общественными и естественными науками. И если нет, то, как я думаю, ошибаются естествоиспытатели, веря, что они всегда имеют дело с реальностью как целым, а не только с ее избранными «аспектами». Но это еще проблема, можем ли мы вообще воспринимать или говорить об объекте, который указан нам сугубо демонстрационно и поэтому является «индивидуумом» (в логическом смысле) в отличие от «единичного класса» (и, следовательно, действительно конкретен, а не абстрактен), – проблема, которая может увести слишком далеко от моей нынешней темы.].

Здесь нет места для более полного обсуждения природы «исторических фактов», или объектов истории, но мне хотелось бы кратко упомянуть один вопрос. Хотя он и не относится, строго говоря, к моему предмету, но и не совсем для него безразличен. Это очень модное учение «исторического релятивизма», убеждение в том, что разные поколения или эпохи по необходимости должны иметь разные взгляды на одни и те же исторические факты. Мне это учение кажется порождением все той же иллюзии, что исторические факты даны нам конкретно, а не являются результатом целенаправленного отбора того, что представляется нам связной группой событий, значимой для ответа на тот или иной вопрос, – иллюзии, обусловленной, как мне кажется, убеждением, что мы можем определить исторический факт в физических терминах, с точки зрения его пространственно-временных координат. Но предмет, определенный как, скажем, «Германия в период 1618–1648 гг.», вовсе не является одним историческим объектом. В рамках пространственно-временного континуума, определенного подобным образом, мы можем найти любое число интересных социальных феноменов, которые для историка представляют собой совершенно разные объекты: история семьи Х, развитие живописи, изменение правовых институтов и т. д., которые могут быть связаны или нет, но которые составляют части одного социального факта не более, чем любая пара других событий человеческой истории. Этот или любой другой конкретный период как таковой не есть определенный «исторический факт», не есть единичный исторический объект. Исходя из наших интересов, мы можем задать любое число разнообразных вопросов, относящихся к этому периоду, и, соответственно, должны будем дать разные ответы и создать различные модели взаимосвязанных событий. В разные времена историки именно так и поступают, потому что их интересуют разные вопросы. Однако поскольку только задаваемый нами вопрос выделяет из бесконечного разнообразия общественных событий, обнаруживаемых нами в любом данном времени и месте, определенную группу взаимосвязанных событий, которую можно назвать одним историческим фактом, то, как подсказывает опыт, разные ответы людей на разные вопросы не доказывают, что они придерживаются разных взглядов на один и тот же исторический факт. Вместе с тем нет никаких причин, почему историки в разные времена, владея одинаковой информацией, должны были бы отвечать на одни и те же вопросы по-разному. Однако только это оправдало бы тезис о неустранимой относительности исторического знания.

Я упоминаю это потому, что исторический релятивизм – типичный продукт так называемого «историцизма», который фактически является порождением сциентистского предрассудка, обращенного на исторические явления: убеждения в том, что социальные феномены всегда даны нам так же, как даны нам природные факты. Они доступны нам только потому, что мы способны понимать, что другие люди говорят нам, и можем быть понятыми, только интерпретируя намерения и планы других людей. Они являются не физическими фактами: элементами для их воспроизведения всегда выступают знакомые нам категории нашего собственного разума. В том случае, когда мы более не могли бы интерпретировать то, что знаем о других людях, исходя из аналогии с нашим собственным умом, история перестала бы быть человеческой историей. Ей пришлось бы тогда в самом деле оперировать чисто бихевиористскими понятиями, в которых мы могли бы, например, написать историю муравейника или наблюдатель с Марса – историю человечества.

Если это объяснение того, что в действительности делают общественные науки, покажется вам описанием перевернутого вверх дном мира, в котором всё не на своем месте, я попрошу вас вспомнить, что эти дисциплины имеют дело с миром, на который мы с наших позиций неизбежно смотрим иначе, чем на мир природы. Прибегнем к полезной метафоре: если на мир природы мы смотрим извне, то на мир общества – изнутри; что касается мира природы, наши понятия относятся к фактам и должны приспосабливаться к фактам, тогда как в мире общества по крайней мере некоторые из наиболее привычных понятий являются тем «веществом», из которого этот мир создан. Так же как существование общей структуры мышления составляет условие возможности нашего общения друг с другом (условие понимания вами того, что я говорю), оно составляет и основу нашей интерпретации таких сложных социальных структур, как те, что мы находим в экономической жизни, праве, языке или обычаях.

Глава 3

Использования знания в обществе[166 - Перепечатано из: American Economic Review, vol. 35, September 1945, pp. 519—30. [Этот очерк был перепечатан в: F. A. Hayek, Individualism and Economic Order (Chicago: University of Chicago Press, 1948), pp. 77–91 <Хайек Ф. Индивидуализм и экономический порядок. Челябинск: Социум, 2011. С. 93 – 110>. – РеД.]]

I

Какую проблему нам предстоит решить, когда мы пытаемся создать рациональный экономический порядок? Согласно некоторым хорошо известным предположениям, ответ достаточно прост. Если у нас есть вся релевантная информация, если нам дана система предпочтений и если мы располагаем полным знанием об имеющихся средствах, то оставшаяся проблема носит чисто логический характер. Другими словами, ответ на вопрос о том, как лучше всего использовать имеющиеся средства, неявно содержится в наших допущениях. Условия, которым должно удовлетворять решение проблемы нахождения оптимума, были полностью разработаны и могут быть лучше всего представлены в математической форме: в самом сжатом выражении они состоят в том, что предельные нормы замещения между любыми двумя товарами или факторами должны быть одинаковыми при всех различных вариантах их употребления.

Это, однако, никак не экономическая проблема, стоящая перед обществом. И система экономического расчета, которую мы разработали для решения данной логической проблемы, хотя и является важным шагом к решению экономической проблемы общества, все же не дает пока на нее ответа. Причина этого в том, что «данные», от которых отправляется экономический расчет, никогда не бывают, с точки зрения всего общества, «даны» какому-то отдельному уму, способному произвести все нужные вычисления, и никогда не могут быть даны подобным образом.

Специфический характер проблемы рационального экономического порядка обусловлен именно тем, что знание обстоятельств, которым мы должны пользоваться, никогда не существует в концентрированной или интегрированной форме, но только в виде рассеянных частиц неполных и зачастую противоречивых знаний, которыми обладают все отдельные индивиды. Таким образом, экономическая проблема общества – это не просто проблема размещения «данных» ресурсов, если под «данными» понимается то, что они даны какому-то одному уму, сознательно решающему проблему, поставленную перед ним этими «данными». Это скорее проблема, как обеспечить наилучшее использование ресурсов, известных каждому члену общества, для целей, чья относительная важность известна только этим индивидам. Или, короче, это проблема использования знания, которое никому не дано во всей его полноте.

Фундаментальное значение этой проблемы, боюсь, было больше затуманено, нежели прояснено, многими из последних усовершенствований экономической теории, в частности многими случаями применения математики. И хотя проблема, которую я хочу в первую очередь рассмотреть в данной работе, есть проблема рациональной экономической организации, по ходу мне вновь и вновь придется указывать на ее тесную связь с определенными методологическими вопросами. Многие положения, что я намерен высказать, фактически являются выводами, к которым неожиданно сходятся рассуждения, идущие самыми разными путями. Однако в том свете, в каком я вижу сейчас данные проблемы, это не случайность. Мне кажется, что общий источник многих нынешних споров относительно и экономической теории, и экономической политики заключен в ложном представлении о природе экономической проблемы общества. Это ложное представление, в свою очередь, обусловлено ошибочным переносом на общественные явления тех привычных способов мышления, которые мы выработали, имея дело с явлениями природы.

II

В обыденном языке слово «планирование» употребляется для обозначения комплекса взаимосвязанных решений о размещении имеющихся у нас ресурсов. В этом смысле всякая экономическая деятельность есть планирование. В любом обществе, где сотрудничает множество людей, это планирование, кто бы его ни осуществлял, должно будет в какой-то мере базироваться на знаниях, которые имеются вначале не у самого планирующего, а у кого-то другого и которые нужно будет каким-то образом ему передать. Разнообразные пути передачи знания людям, строящим на его основании свои планы, есть центральная проблема для всякой теории, объясняющей экономический процесс. Вопрос о наилучшем способе использования знания, изначально рассеянного среди всего множества людей, или, что то же самое, о построении эффективной экономической системы, является по меньшей мере одним из главных и для экономической политики.

Ответ на него тесно связан с другим возникающим здесь вопросом – кто должен осуществлять планирование. Именно он находится в центре всех споров об «экономическом планировании». Спор ведется не о том, нужно планирование или нет. Это спор о том, должно ли планирование осуществляться централизованно, единой властью для всего общества в целом, или его надо разделить между многими индивидами. Планирование в том особом смысле, в каком это понятие употребляется в современных дискуссиях, всегда означает централизованное планирование – управление всей экономической системой согласно одному единому плану. И напротив, конкуренция означает децентрализованное планирование множеством отдельных лиц. Промежуточный путь между двумя вариантами, о котором многие говорят, но лишь немногие одобряют, когда сталкиваются с ним воочию, – это делегирование планирования отраслевым организациям, или, другими словами, монополиям.

Какая из этих систем обещает быть более эффективной, зависит в основном от ответа на вопрос, от какой из них мы можем ожидать более полного использования существующего знания. Это, в свою очередь, зависит от того, в каком случае у нас больше шансов преуспеть – при передаче всего знания, которое необходимо использовать, но которое изначально рассредоточено среди множества индивидов, в распоряжение единой центральной власти или при передаче индивидам того дополнительного знания, которое требуется им, чтобы согласовывать свои планы с планами других людей.

III

Сразу становится очевидно, что позиция здесь будет различаться смотря по тому, о каких видах знания идет речь. Поэтому ответ на поставленный вопрос будет в основном зависеть от относительной значимости различных видов знания: того, которое, скорее всего, окажется в распоряжении отдельных индивидов, и того, которое мы с высокой долей вероятности ожидали бы обнаружить в распоряжении властного органа, состоящего из

должным образом подобранных экспертов. Если именно сегодня так часто предполагают, что последние будут в лучшем положении, то только потому, что один вид знания, а именно научное знание, занимает сейчас столь видное место в воображении публики, что мы склонны забывать, что это не единственный его нужный для дела вид. Можно согласиться, что в той мере, в какой речь идет о научном знании, орган из хорошо подобранных экспертов способен наилучшим образом распорядиться всеми наилучшими знаниями, – хотя это, конечно, просто переводит проблему из одной плоскости в другую: как подобрать экспертов. Я хочу подчеркнуть, что это затруднение – даже если мы допустим, что оно вполне преодолимо, – составляет лишь малую часть более общей проблемы.

Сегодня мысль о том, что научное знание не является суммой всех знаний, звучит почти еретически. Однако минутное размышление покажет, что, несомненно, существует масса весьма важного, но неорганизованного знания, которое невозможно назвать научным (в смысле познания всеобщих законов), – это знание конкретных обстоятельств времени и места. Именно в этом отношении практически любой индивид обладает определенным преимуществом перед всеми остальными, поскольку владеет уникальной информацией, которую можно выгод – но использовать. Однако использовать ее можно только если зависящие от этой информации решения предоставлены самому индивиду или выработаны при его активном участии. Здесь достаточно вспомнить, сколь многому мы должны научиться в любой профессии после того, как завершена теоретическая подготовка, какую большую часть нашей активной жизни мы тратим на обучение конкретным работам и сколь ценное благо во всех сферах деятельности являет собой знание людей, местных условий и особых обстоятельств. Знать о неполной загруженности станка и использовать его полностью или о том, как лучше употребить чье-то мастерство, или быть осведомленным об избыточном запасе, которым можно воспользоваться при сбое в поставках, – с точки зрения общества так же полезно, как и знать, какая из имеющихся технологий лучше. Грузоотправитель, зарабатывающий на жизнь, используя рейсы грузовых судов, которые иначе оставались бы пустыми или заполненными наполовину, или агент по продаже недвижимости, чье знание почти исключительно сводится к знанию временных благоприятных возможностей, или arbitrageur, играющий на разнице в местных ценах на товары, – все они выполняют в высшей степени полезные функции, основываясь на особом знании быстротекущих обстоятельств, неизвестных другим людям.

Любопытно, что к этому виду знания сегодня относятся, как правило, с изрядной подозрительностью и считают, что почти позорно поступает всякий человек, получающий за счет такого знания преимущество перед кем-либо, кто лучше оснащен теоретическим или техническим знанием. Извлекать преимущества из лучшего знания средств связи или транспорта временами считается почти нечестным, хотя использовать открывающиеся здесь благоприятные возможности для общества так же важно, как и использовать новейшие научные открытия. Это предубеждение в значительной мере повлияло на общее отношение к коммерции по сравнению с производством. Даже экономисты, считающие себя надежно защищенными от грубых материалистических заблуждений прошлого, постоянно совершают ту же ошибку, когда речь заходит о действиях, направленных на приобретение подобного практического знания, – очевидно, потому, что в их картине мира все оно считается «данным». Сегодня бытует расхожее представление, что все такое знание, само собой разумеется, должно быть готово к услугам каждого, и упрек в иррациональности, направляемый против существующего экономического порядка, часто основан на том, что оно не так уж доступно. Этот взгляд не учитывает того, что способ сделать такое знание настолько широко доступным каждому, насколько вообще возможно, как раз и составляет проблему, для которой нам надлежит найти решение.

IV

Если сегодня стало модно принижать важность знания конкретных обстоятельств времени и места, то это тесно связано с тем, что меньше значения придается теперь изменению как таковому. В самом деле, немного есть вопросов, по которым допущения (обычно только неявные) сторонников планирования и их оппонентов отличаются так сильно, как в отношении значения и частоты изменений, вызывающих необходимость коренного пересмотра производственных планов. Конечно, если бы можно было заранее составить детальный экономический план на достаточно долгий период и затем точно его придерживаться, так что не потребовалось бы никаких серьезных дополнительных экономических решений, тогда задача составления всеобъемлющего плана, регулирующего всю экономическую деятельность, была бы далеко не такой устрашающей.

Вероятно, стоит подчеркнуть, что экономические проблемы возникают всегда в связи с изменениями и только вследствие них. Пока все идет как прежде или по крайней мере как ожидалось, не возникает никаких новых проблем, требующих решения, никакой нужды составлять новый план. Убеждение, что изменения или по крайней мере каждодневные приспособления стали в нынешние времена менее важны, равносильно утверждению, что экономические проблемы также стали менее важными. Недаром веры в уменьшающееся значение изменений обычно придерживаются те же люди, которые доказывают, что важность экономических соображений оказалась отодвинутой на задний план возросшей ролью технического знания.

Правда ли, что благодаря изощренному техническому аппарату современного производства экономические решения требуются только через длительные интервалы, как, например, когда нужно построить новую фабрику или ввести новый технологический процесс? Верно ли, что раз завод построен, то все остальное решается более или менее механически, определяется характером производства и оставляет мало места для изменений с целью адаптации к вечно меняющимся обстоятельствам текущего момента?

Достаточно широко распространенное убеждение, что ответ может быть только утвердительным, не подтверждается, насколько я могу судить, практическим опытом делового человека. Во всяком случае, в конкурентной отрасли – а только такая отрасль может служить мерилом – задача сдерживания роста издержек требует постоянной борьбы, поглощающей большую часть энергии менеджера.

То, с какой легкостью неумелый менеджер сводит на нет превосходство в ведении дел, лежащее в основе получения прибыли, и то, что при одинаковых технических возможностях можно вести производство с самыми разными издержками, – это всё общие места делового опыта, которые, похоже, менее привычны для исследований экономиста. Сам напор постоянно исходящих от производителей и инженеров требований дать им возможность действовать, не сковывая их соображениями денежных издержек, служит красноречивым свидетельством, до какой степени эти факторы вмешиваются в их повседневную работу.

Причина все большей склонности экономистов забывать о непрерывных мелких изменениях, из которых и складывается вся экономическая картина, заключается, вероятно, в их поглощенности статистическими агрегатами, отличающимися гораздо большей стабильностью, чем поведение деталей. Сравнительную стабильность агрегатов нельзя тем не менее объяснить – как иногда, видимо, склонны полагать статистики – законом «больших чисел» или взаимопогашением случайных колебаний. Число элементов, с которыми нам приходится иметь дело, недостаточно велико для того, чтобы такие случайные силы обеспечивали стабильность. Непрерывный поток товаров и услуг поддерживается постоянными сознательными корректировками, новыми приготовлениями, совершающимися каждый день в свете новых обстоятельств, неизвестных накануне, немедленным включением в дело В, когда А оказывается не в состоянии осуществить поставки. Даже большой высокомеханизированный завод продолжает работать в значительной степени благодаря окружению, из которого он черпает все, что неожиданно может потребоваться: кровельные материалы, канцелярские принадлежности и бланки и еще тысяча и одна вещь, в обеспечении которыми он не может быть самодостаточен и наличие которых на рынке требуется планами его работы.

Пожалуй, здесь мне нужно еще раз напомнить, что разновидность знаний, занимающая мое внимание, есть знание особого рода, которое по своей природе не может схватываться статистикой и, соответственно, не может передаваться никакому центральному органу в статистической форме. Статистические данные, которыми довелось бы пользоваться такому центральному органу, должны были бы получаться именно за счет абстрагирования от малозаметных различий между вещами и соединения в общую массу как ресурсов одного вида предметов, отличающихся по местонахождению, качеству и другим деталям, причем способ, каким бы это осуществлялось, мог оказаться далеко не безразличен для принятия конкретных решений. Отсюда следует, что централизованное планирование, основывающееся на статистической информации, по самой своей природе не способно принимать во внимание все эти обстоятельства времени и места и что центральный планирующий орган вынужден будет найти какой-то способ передоверить «людям на местах» принятие решений, зависящих от таких обстоятельств.

V

Если мы согласимся с тем, что экономическая проблема общества заключается прежде всего в быстрой адаптации к изменениям конкретных обстоятельств времени и места, из этого, по-видимому, будет следовать, что принятие окончательных решений следует оставить людям, знакомым с этими обстоятельствами, которым непосредственно известно о происходящих изменениях и о ресурсах, имеющихся прямо под рукой, чтобы на них реагировать. Мы не вправе ожидать, что проблема будет решена путем предварительного сообщения всей такой информации центральному органу, который, интегрировав ее, отдаст соответствующие приказы. Мы должны решать ее с помощью той или иной формы децентрализации. Но это ответ лишь на часть нашей проблемы. Нам необходима децентрализация, поскольку только так мы можем обеспечить незамедлительное использование знаний о конкретных обстоятельствах времени и места. Однако «люди на местах» не могут принимать решения исключительно на основании ограниченного, пусть и глубокого, знания фактов из своего ближайшего окружения. Остается еще проблема передачи им такой дополнительной информации, в которой они нуждаются для того, чтобы вписать свои решения в целостный паттерн изменений более широкой экономической системы.

Как много знаний требуется «местному человеку» для того, чтобы успешно это осуществить? Какие из событий, происходящих за пределами непосредственно ему известного, значимы для его ближайших решений и о скольких из них ему необходимо знать?

Почти все происходящее где бы то ни было в мире могло бы повлиять на решение, которое ему предстоит принять. Однако ему не требуется знать ни обо всех этих событиях, ни обо всех их последствиях. Для него неважно, почему сейчас спрос на один размер болтов больше, чем на другой, почему бумажные мешки раздобыть легче, чем брезентовые, или почему в данный момент стало труднее найти квалифицированную рабочую силу либо какие-то станки. Ему важно только то, насколько труднее или легче стало их доставать по сравнению с другими вещами, которые ему тоже нужны, или насколько более или менее настоятельной стала потребность в других предметах, которые он производит либо использует. Сравнительная важность отдельных вещей – вот что его всегда волнует, и причины, ее меняющие, представляют для него интерес лишь постольку, поскольку они затрагивают конкретные вещи из его собственного окружения.

Именно здесь «экономическое исчисление», как я назвал его (или Чистая Логика Выбора), помогает нам увидеть, во всяком случае по аналогии, как данная проблема может быть решена и фактически решается системой цен. Даже единый контролирующий разум, обладая всеми данными по какой-либо небольшой автономной экономической системе, не стал бы каждый раз, когда надо провести мелкую корректировку в размещении ресурсов, вдаваться в подробности всех отношений между целями и средствами, которые могут быть затронуты. Действительно, огромный вклад Чистой Логики Выбора состоит в том, что она убедительно показала, что даже такой единый разум мог бы решить подобную проблему, только рассчитывая и постоянно используя коэффициенты эквивалентности (или «ценности», или «предельные нормы замещения»), то есть присваивая каждому виду редкого ресурса числовой показатель, который нельзя вывести из какого-либо свойства данного конкретного предмета, но который измеряет или выражает в сжатой форме его значимость с точки зрения всей системы целей и средств. При любом небольшом изменении ему пришлось бы рассматривать только эти количественные показатели (или «ценности»), в которых сосредоточена вся необходимая информация; и, корректируя их величины одну за другой, он смог бы нужным образом перестраивать свои возможности без лишней надобности решать всю эту головоломную задачу ab initio, рассматривая ее на каждой стадии целиком во всех ее разветвлениях.

По сути, в системе, где знание значимых фактов распылено среди множества людей, разрозненные действия различных лиц могут координироваться ценами так же, как субъективные ценности помогают индивиду координировать части его плана. Стоит ненадолго задуматься над очень простым и обыденным примером действия системы цен, чтобы увидеть, что именно она делает. Допустим, где-то в мире возникла новая возможность использования какого-то сырья, скажем олова, или один из источников поступления олова исчез. Для нас не имеет значения – и это важно, что не имеет, – по какой из названных двух причин олово стало более редким. Все, что нужно знать потребителям олова, – это то, что какая-то часть олова, которым они привыкли пользоваться, теперь более прибыльно употребляется где-то еще и что вследствие этого им надо его экономить. Огромному большинству из них не нужно даже знать, где возникла более настоятельная потребность в олове или в пользу каких иных потребностей они должны урезать свои запросы. Если только кто-то из них сразу же узнает о новом источнике спроса и переключит ресурсы на него, а люди, осведомленные об образовавшейся в результате этого новой бреши, в свою очередь, восполнят ее из других оставшихся источников, эффект быстро распространится по всей экономической системе и повлияет не только на все виды потребления олова, но и на все виды потребления его заменителей, заменителей заменителей, а также на предложение товаров, изготавливаемых из олова, на предложение их заменителей и т. д. – и это все при том, что громадное большинство людей, способствующих таким замещениям, вовсе не будет иметь никакого представления о первоначальной причине происходящих изменений. Целое действует как единый рынок не потому, что любой из его членов видит все поле, но потому, что их ограниченные индивидуальные поля зрения в достаточной мере пересекаются друг с другом, так что через многих посредников нужная информация передается всем. Сам факт, что на всякий товар есть одна цена – или, скорее, что местные цены соотносятся так, как это диктуется транспортными издержками и т. п., – воплощает в себе то решение, к которому мог бы прийти (что является сугубо теоретической возможностью) один отдельный ум, владеющий всей информацией, которая в действительности рассредоточена среди всех вовлеченных в этот процесс людей.

VI

Мы должны смотреть на систему цен как на механизм передачи информации, если хотим понять ее действительную функцию – функцию, которую, разумеется, она выполняет тем менее совершенно, чем более жесткими становятся цены. (Но даже когда назначаемые цены становятся достаточно жесткими, силы, призванные действовать через изменения цен, в значительной мере все же продолжают проявлять себя через изменения других условий контрактов.) Наиболее важно в этой системе то, с какой экономией знаний она функционирует, или как мало надо знать отдельным участникам, чтобы иметь возможность предпринять правильные действия. В сжатой, своего рода символической форме передается только самая существенная информация и только тем, кого это касается. Это более чем метафора – описывать систему цен как своеобразный механизм по регистрации изменений или как систему телекоммуникаций, позволяющую отдельным производителям следить только за движением нескольких указателей (подобно тому, как инженер мог бы следить за стрелками лишь нескольких датчиков), дабы приспосабливать свою деятельность к изменениям, о которых они, возможно, никогда не узнают ничего сверх того, что отражается в движении цен.

Конечно, такие приспособления никогда не бывают «совершенными» в том смысле, в каком экономист представляет их себе в своем равновесном анализе. Я боюсь, однако, что наши теоретические привычки подходить к проблеме, допуская, что почти все обладают более или менее совершенным знанием, сделали нас в известной мере слепыми в отношении истинной функции механизма цен и привели к применению довольно обманчивых критериев при оценке его эффективности. Не чудо ли, что в такой ситуации, как нехватка какого-либо материала, без чьего бы то ни было приказа, когда, вероятно, лишь горстка людей знает ее причину, десятки тысяч людей, чьи личности нельзя было бы установить за месяцы расследований, оказываются принуждены употреблять этот материал или сделанные из него продукты более бережно – то есть сдвигаться в правильном направлении? Это уже достаточное чудо, даже если в постоянно меняющемся мире не у всех оно будет получаться настолько совершенно, чтобы их нормы прибыли поддерживались всегда на одном и том же равном, или «нормальном», уровне.

Я намеренно употребил слово «чудо», дабы выбить читателя из того состояния довольства, с каким мы часто воспринимаем работу этого механизма, будто так тому и положено быть. Я убежден, что, если бы он был создан по сознательно выработанному человеком проекту и если бы люди, ведомые изменениями цен, поняли, что значение их решений выходит далеко за пределы их непосредственных целей, такой механизм был бы провозглашен одним из величайших триумфов человеческого разума. Ему не повезло дважды: в том, что он не есть продукт человеческого замысла, и в том, что люди, направляемые им, обычно не знают, что их заставляет делать то, что они делают. Однако те, кто громогласно требует «сознательного управления» – и не может поверить, что нечто, развившееся без чьего бы то ни было замысла (даже без нашего понимания этого), могло бы решать проблемы, которые мы были неспособны решать сознательно, – должны помнить: проблема именно в том, как сделать сферу нашего пользования ресурсами шире сферы, подконтрольной чьему бы то ни было разуму, и, следовательно, как обойтись без необходимости сознательного контроля и обеспечить стимулы, которые заставят индивидов осуществлять желаемое без чьих-либо указаний, что же им надлежит делать.

Проблема, с которой мы здесь сталкиваемся, никоим образом не принадлежит только экономической теории, но возникает в связи почти со всеми подлинно общественными явлениями – с языком и с большей частью нашего культурного наследия, реально составляя главную теоретическую проблему всех наук об обществе. Как сказал по другому поводу Альфред Уайтхед: «Это глубоко ошибочный трюизм, повторяемый во всех прописях и всеми выдающимися людьми, когда они выступают с речами, будто мы должны развивать в себе привычку думать, что делаем. Все совершенно наоборот. Цивилизация движется вперед, увеличивая число важных действий, которые мы в состоянии выполнять, не думая о них»[167 - [Альфред Уайтхед (1861–1947) – британский философ, логик и математик, спектр его сочинений простирается от фундаментальных «Принципов математики» (1910–1913), написанных в соавторстве с Бертраном Расселом, до популярной «Science and the Modern World» (1925). Приведенная цитата взята из его «Introduction to Mathematics» (London: Williams and Norgate, 1911, p. 61). Часть этой цитаты Хайек позднее использовал в «Конституции свободы». – Ред.]]. Это имеет особое значение в социальной сфере. Мы постоянно используем формулы, символы и правила, смысла которых не понимаем и через употребление которых пользуемся помощью знания, которым сами не владеем. Мы развили эти практики и институты, опираясь на привычки и установления, успешно испытанные в их собственной сфере и ставшие затем основанием созданной нами цивилизации.

Система цен – как раз одно из таких образований, которые человек научился использовать (хотя он все еще очень далек от того, чтобы научиться использовать ее наилучшим образом) после того, как он натолкнулся на нее, не имея о ней ни малейшего понятия. С ее помощью стало возможным не только разделение труда, но и скоординированное употребление ресурсов, основанное на равномерно разделенном знании. Люди, любящие высмеивать всякий намек, что так может быть, обычно искажают это соображение, внушая, будто в нем утверждается, что каким-то чудом стихийно возник именно тот тип системы, который более всего удовлетворяет требованиям современной цивилизации. Все ровно наоборот: человек смог развить то разделение труда, на котором основана наша цивилизация, потому что ему довелось натолкнуться на способ, сделавший ее возможной. Не случись этого, он мог бы все-таки развить какой-то иной, совершенно отличный тип цивилизации, что-то вроде «государства» муравьев или нечто совершенно невообразимое. Мы можем только сказать, что никто еще не преуспел в построении альтернативной системы, где можно было бы сохранить определенные черты системы существующей, дорогие даже для тех, кто яростнее всех на нее нападает, – и, в частности, ту степень свободы, с какой индивид может избирать себе занятие и, соответственно, использовать свои собственные знания и мастерство.

VII

Во многих отношениях удачно, что споры о необходимости системы цен для всякого рационального расчета в сложном современном обществе ведутся уже не только между лагерями, придерживающимися разных политических убеждений. Тезис, что без системы цен мы не могли бы сохранить общество, основанное на таком широком разделении труда, как наше, был встречен градом насмешек, когда фон Мизес выдвинул его впервые двадцать пять лет назад[168 - [Хайек имеет в виду классическую статью Людвига фон Мизеса: Ludwig von Mises, “Die Wirtschaftsrechnung im sozialistischen Ge-meinwessen”, Archiv f?r Sozialwissenschaft, vol. 47, 1920, pp. 86 – 121, translated by S. Adler as “Economic Calculation in the Socialist Commonwealth”, in Collectivist Economic Planning: Critical Studies on the Possibilities of Socialism, ed. F. A. Hayek (London: Routledge and Sons, 1935; reprinted, Clifton: NJ: Kelley, 1975), pp. 87—130 <Публикация русского перевода этой статьи планируется в составе Собрания сочинений Людвига фон Мизеса в 2020–2021 гг.>. —]. Сегодня то, что кое-кому все еще трудно его принять, уже не объясняется чисто политическими причинами, и в итоге атмосфера становится гораздо более благоприятной для разумного обсуждения. Когда Лев Троцкий доказывает, что «экономический расчет немыслим без рыночных отношений»; когда профессор Оскар Ланге обещает профессору фон Мизесу статую в мраморном зале будущего Центрального планового управления; когда профессор Абба Л. Лернер заново открывает Адама Смита и подчеркивает, что основное достоинство системы цен состоит в стимулировании индивида к тому, чтобы, преследуя собственный интерес, он делал то, что отвечает интересу общему, расхождения действительно нельзя более списывать на политические предубеждения[169 - Ред.][Один из вождей русской революции и теоретик марксизма Лев Троцкий (1879–1940) написал эти слова в статье 1932 г. «The Soviet Economy in Danger», публикованной в газете «The Militant» (перепечатана в: Writings of Leon Trotsky—1932 (New York: Pathfinder Press, 1973), p. 276). Польский экономист Оскар Ланге (1904–1965) был ведущим проповедником рыночного социализма, в котором бы сочетались характеристики эффективности рынка и перераспределительные цели социализма. Признавая открытие Мизеса о важности цен как инструмента для рационального размещения ресурсов, Ланге предложил установить памятник Мизесу в статье «On the Economic Theory of Socialism», см.: Oscar Lange, On the Economic Theory of Socialism, ed. Benjamin E. Lippincott (Minneapolis: University of Minnesota Press; reprinted, New York: McGraw Hill, 1956), pp. 57–58. Рыночный социалист Абба Лернер писал о механизме цен: «При надлежащем применении он побуждает каждого члена общества, преследуя собственную выгоду, делать то, что соответствует общим социальным интересам. По сути своей, это великое открытие Адама Смита и физиократов. – Ред.]]. Остающиеся разногласия явно обусловлены чисто интеллектуальными и, более конкретно, методологическими расхождениями.

Недавние заявления Йозефа Шумпетера в его книге «Капитализм, социализм и демократия» прекрасно иллюстрируют одно из методологических расхождений, которые я имею в виду. Ему принадлежит выдающееся место среди экономистов, рассматривающих экономические явления с позиций одного из направлений позитивизма. Соответственно, эти явления представляются ему объективно данными количествами товаров, прямо сталкивающихся друг с другом, почти без всякого вмешательства, надо полагать, человеческих умов. Только подобной предпосылкой я могу объяснить следующее (поражающее меня) заявление. Профессор Шумпетер доказывает, что для теоретика возможность рационального расчета при отсутствии рынков факторов производства вытекает «из элементарного допущения: потребители, оценивая потребительские товары («запрашивая»), ipso facto оценивают и средства производства, участвующие в создании этих товаров»[170 - Joseph Schumpeter, Capitalism, Socialism and Democracy (New York: Harper, 1942), p. 175 <Шумпетер Й. Капитализм, социализм и демократия. М.: Экономика, 1995. С. 237>. Я считаю также профессора Шумпетера подлинным автором мифа о том, что Парето и Бароне «решили» проблему экономического расчета при социализме. Что они и многие другие действительно сделали, так это просто сформулировали условия, которым должно удовлетворять рациональное распределение ресурсов, и указали, что эти условия, по существу, совпадают с условиями равновесия на конкурентном рынке. Это нечто совершенно иное, нежели объяснение, как добиться на практике распределения ресурсов, удовлетворяющего этим условиям. Сам Парето (у которого Бароне взял фактически все, что имел сказать), далекий от претензий на то, что он решил эту практическую проблему, в действительности недвусмысленно отрицает возможность ее решения без помощи рынка. См.: Vilfredo Pareto, Manuel d’economie politique, translated by Alfred Bonnet, 2nd ed. (Paris: Marcel Giard, 1927), pp. 233–234. Соответствующий отрывок цитируется в английском переводе в начале моей статьи: “Socialist Calculation: The Competitive ‘Solution’ ”, in Economica, n.s., vol. 8, May 1940, p. 125. [Ср.: Hayek, “Socialist Calculation: The Competitive ‘Solution’”, in Socialism and War, ed. Bruce Caldwell, vol. 10 (1997) of The Collected Works of F. A. Hayek (Chicago: University of Chicago Press; London: Routledge), chapter 3, pp. 117–118 <Хайек Ф. Экономический расчет при социализме (III): конкурентное «решение» // Хайек Ф. Индивидуализм и экономический порядок. Челябинск: Социум, 2011. С. 217–218>. См. также: Vilfredo Pareto, Manual of Political Economy, ed. Ann S. Schwier and Alfred N. Page, translated by Ann S. Schwier (New York: Kelley, 1971). Текст, который упоминает Хайек, находится на с. 171. – Ред.]].

Взятое буквально, такое заявление попросту неверно. Потребители не делают ничего подобного. По-видимому, под «ipso facto» профессор Шумпетер имеет в виду, что оценка факторов производства подразумевается оценками потребительских товаров или неизбежно вытекает из них. Но это тоже неверно. Подразумеваемое здесь логическое отношение может иметь смысл только при условии одновременного присутствия всех выносимых оценок в одной и той же голове.

Очевидно, однако, что ценность производственных факторов зависит не только от оценок потребительских товаров, но и от условий предложения различных факторов производства. Только для разума, которому одновременно были бы известны все эти факты, решение однозначно следовало бы из того, что ему дано. Однако практическая проблема возникает именно потому, что эти факты никогда не бывают даны подобным образом какому-то одному уму, и поэтому, соответственно, необходимо, чтобы при ее решении использовалось знание, распыленное среди множества людей.