Книга Очерки становления свободы - читать онлайн бесплатно, автор Джон Актон. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Очерки становления свободы
Очерки становления свободы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Очерки становления свободы

Но вот в 155 году в Риме с политической миссией появился афинский философ Карнеад. В перерывах между деловыми встречами он прочел две публичных лекции – с целью дать неграмотным покорителям его родины некоторое понятие о спорах, кипевших в аттических школах. На первой лекции он говорил о естественном праве, на второй – отрицал его существование, утверждая, что все наши понятия о добре и зле вытекают из безусловных правовых актов. Со времени этой достопамятной демонстрации умственной мощи побежденные держали своих завоевателей в рабстве. Самые выдающиеся общественные деятели Рима, такие как Сципион или Цицерон, в умственном отношении складывались и образовывались под влиянием греков, и римские законоведы впредь проходили суровую школу Зенона и Хрисиппа.

Если провести условную черту во II столетии, когда становится ощутимым влияние христианства, и задаться целью вынести суждение о политике античности исходя из ее фактического законодательства, то нашей оценке должен подлежать закон. Господствовавшие понятия о свободе были несовершенны, а попытки осуществить их не достигали цели. Упорядочение власти древним давалось легче, чем упорядочение свободы. Они вручали государству столько исключительных прав, как если бы хотели вовсе лишить человека точки опоры, с которой он мог бы отвергать юрисдикцию или устанавливать границы активности государства. Если мне позволено будет прибегнуть к выразительному анахронизму, то я скажу, что порок государства классической эпохи состоял в том, что оно было одновременно и церковью, и государством. Нравственность была неотделима от религии, политика – от нравственности; в религии, нравственности и политике господствовал единый законодатель и единый авторитет. Государство, в ту пору делавшее прискорбно мало для образования и практической науки, для нуждающихся и беспомощных, для удовлетворения духовных запросов человека, тем не менее требовало от него напряжения всех его способностей, исполнения всех его обязанностей и повинностей. Личность и семья, различные объединения людей и подвластные страны – в громадной степени были материалом, который суверенная власть использовала в своих целях. Чем раб был в руках хозяина, тем гражданин был в руках общины. Священнейшие обязанности человека обращались в ничто перед лицом общественной пользы. Пассажиры существовали ради и во имя корабля. Пренебрегая интересами личности, нравственным благосостоянием и воспитанием греки и римляне разрушали жизненно важные элементы, на которых покоится процветание народов, – и вот семейные линии их угасли, страны обезлюдели, и народы эти канули в вечность. До нас они дошли не в своих институтах, но в своих идеях; благодаря их идеям, в особенности – искусству управления, они для нас

Властители ушедшие, что правятУмами нашими из тьмы гробниц[29].

Действительно, к их времени восходят почти все ошибки, по сей день подрывающие политические основы общества, – коммунизм, утилитаризм, подмена власти тиранией, свободы – беззаконием.

Представление о том, что первобытные люди жили в естественном состоянии, то есть в отсутствие законов и под властью насилия, принадлежит Критию. Коммунизм в своей наиболее грубой форме был рекомендован Диогеном Синопским. Согласно софистам, обязанности человека сводятся к целесообразности, подсказанной требованиями момента, а добродетель – к наслаждениям. Лучше нанести удар, чем пострадать по ошибке; нет большего добра, чем причинять зло, заведомо не опасаясь кары, и нет худшего зла, чем страдать, не имея утешения в мести. Правосудие и поиски справедливости суть маска трусости, неправосудие и несправедливость составляют основу житейской мудрости; долг, послушание, самоотречение суть мошенничества, присущие лицемерам. Правительство обладает абсолютной властью, может предписывать подданным все, что ему вздумается, и никто не смеет жаловаться на несправедливости, – однако если подданный может избежать принуждения и наказания, он волен не подчиняться правительству. Счастье состоит в обладании властью и в отсутствии необходимости кому-либо повиноваться; тот, кто взошел на трон путем вероломства и убийства, достоин истинной зависти.

Эпикур не далеко отстоит от проповедников кодекса революционного деспотизма. Все общества, говорит он, основаны на соглашении о взаимном ограждении интересов. Понятия добра и зла условны, ибо молнии небесные равно разят правых и неправых. Дурные поступки плохи не сами по себе, а своими последствиями для того, кто их совершает. Мудрецы соблюдают законы не в силу морального обязательства, но ради самозащиты, – когда же законы перестают быть выгодными, они утрачивают силу. – Ограниченность суждений почти всех прославленных метафизиков обнаруживается в известном высказывании Аристотеля, назвавшего отличительным признаком худших правительств то, что людям при них позволено жить, как им заблагорассудится.

Если не упускать из виду, что лучший из язычников, Сократ, не знал более высокого критерия для оценки людей и более надежного руководства для их поведения, чем законы страны, в которой им довелось жить; что Платон, чье возвышенное учение столь близко предвосхитило христианство, что знаменитейшие теологи хотели наложить запрет на его труды – из опасения, что их притягательная сила лишит в глазах людей привлекательности более возвышенные и пророческие слова тех, кто воочию узрел Сына Человеческого, – что этот обладатель самого блистательного ума из когда-либо дарованных человеку направил свою интеллектуальную мощь на защиту утверждения, что семья должна быть отменена, а дети брошены на произвол судьбы; что Аристотель, величайший моралист античности, не видел греха в набегах на соседние народы и их порабощении; но мало того: если вы возьмете в рассуждение, что и в новейшие времена люди, гениальностью равные древним, придерживались политических учений не менее преступных или абсурдных, – то для вас станет очевидным, сколь неодолимая фаланга ошибок преграждает путь к истине; а также и то, что в деле создания свободной формы правления чистый разум столь же беспомощен, сколь и обычай; что общество свободных может возникнуть только в результате долгого, многообразного и мучительного опыта; и что прослеживать пути, которыми божественная мудрость наставила народы, научила их принимать налагаемые свободой обязательства, – не последний элемент истинной философии, повелевающей

…благость Провиденья доказать,Пути Творца пред тварью оправдав[30].

Но, обнаружив перед вами всю глубину заблуждений древних, я дал бы вам в высшей степени превратное представление об их мудрости, если бы допустил впечатление, что их заповеди не были лучше их практики. В то время, когда государственные деятели, сенаты и народные собрания поставляли примеры всевозможных грубейших ошибок в политике, заявила о себе благородная литература, впитавшая бесценные сокровища политических знаний и с беспощадной проницательностью выставившая напоказ недостатки институтов власти той поры. Положениями, по которым древние более всего приблизились к единодушию, стали право народа на власть и его неспособность осуществлять эту власть в одиночку. Чтобы преодолеть эту трудность и дать народному элементу полноценное участие в управлении, не предоставляя в то же время монополии на власть, древние почти повсеместно пришли к теории смешанной конституции. Их представление о ней отличалось от нашего тем, что конституции нового времени сложились в процессе и как средство ограничения монархии, тогда как конституции древних имели целью обуздание демократии. Эта идея родилась во времена Платона (ее отвергавшего), когда исчезли ранние монархии и олигархии; не была она забыта и многие годы спустя, когда Римская империя поглотила все демократические общины древности. Но в то время как суверенный властитель отдает часть своей власти лишь под давлением превосходящей силы, суверенный народ отказывается от своих исключительных прав под влиянием доводов разума. Между тем во все времена наложение ограничений легче было осуществить посредством силы, чем путем убеждения.

Древние писатели ясно видели, что всякий принцип власти, взятый отдельно, тяготеет к избыточности и провоцирует ответную реакцию. Монархия ужесточается до деспотизма. Аристократические правительства превращаются в олигархические. Демократия простирается до безраздельного господства большинства. Поэтому они вообразили, что, ограничивая каждый из этих элементов путем комбинирования его с другими, можно повернуть вспять процесс саморазрушения и обеспечить постоянную молодость государства. Однако гармоническое слияние монархии, аристократии и демократии, представлявшееся многим из этих писателей идеалом, осуществленным, как они полагали, в Спарте, Карфагене и Риме, осталось химерой философов и не было воплощено в античные времена. Наконец, умнейший из них, Тацит, признал, что как ни замечательна смешанная конституция в теории, но построить на ее основе государство крайне затруднительно, а сохранить его – невозможно. Это невеселое признание историка не было опровергнуто и в последующие времена.

Опыт по смешению трех компонентов, которые не были известны древним, – христианства, парламентской формы правления и свободной прессы, – ставился чаще, чем можно себе вообразить. И все же не существует примера тому, чтобы таким образом сбалансированная конституция просуществовала, скажем, столетие. Если такой опыт вообще где-либо удавался, то это в нашей благословенной стране и в наше время[31]; и мы все еще не можем сказать, как долго коллективный разум нации пожелает удержать это равновесие. Трудности федерализма были знакомы древним не хуже конституционных. Ибо по своему типу все их республики были городами и управлялись народными собраниями жителей, которые сходились для этого на городской площади. Единая администрация для многих городов была им известна только в форме иноплеменного гнета, который Спарта осуществляла над мессенцами, Афины – над союзниками, Рим – над Италией. Путей, которые в новейшее время открыли перед большими народами возможность самоуправления из единого центра, в древности не существовало. Лишь федерализм мог быть защитой и гарантией равенства, а оно чаще встречается среди древних, чем в новые времена. Если распределение власти между несколькими частями государства служит наиболее эффективным средством сдерживания монархии, распределение власти между несколькими автономными внутри федерации государствами является лучшей гарантией демократии. Умножая число центров власти и обсуждения, оно ведет к распространению политических знаний и поддержанию здорового и независимого общественного мнения. Оно покровительствует меньшинствам и освящает самоуправление. Но хотя это распределение власти должно быть названо в числе лучших достижений практического гения античности, выросло оно из необходимости, и его свойства не были в достаточной степени исследованы теоретически.

Когда греки впервые стали размышлять над общественными проблемами, они поначалу приняли вещи как они есть и постарались как можно лучше объяснить и обосновать их. Исследование, у нас стимулируемое сомнением, у них началось любопытством. Знаменитейший из ранних философов, Пифагор, развивал теорию удержания политической власти в руках класса образованных людей, прославляя и облагораживая форму правления, обыкновенно основанного на невежестве и жестком следовании классовым интересам. Он проповедовал уважение к авторитетам и субординацию, обязанностям уделял больше внимания, чем правам, религии отводил место более значительное, чем политике; его система прекратила свое существование вместе с олигархической формой правления, сметенной революцией. После этого революция создала свою собственную философию власти, крайности которой я уже описал.

Однако между двумя эпохами – между суровой дидактикой ранних пифагорийцев и расплывчатыми, распадающимися теориями Протагора – стоит философ, далекий от обеих крайностей, чьи трудные изречения не были должным образом поняты или оценены до нашего времени. Свою книгу Гераклит Эфесский отдал на хранение в храм Дианы. Книга погибла вместе с храмом и культом богини, но в нашем столетии фрагменты ее текста с невероятной страстью собираются и интерпретируются учеными, богословами, философами и политиками из числа тех, кто более прочих причастен к свершениям и потрясениям века. Самый прославленный логик прошлого столетия [Гегель][32] признал правоту каждого из утверждений Гераклита; а самый блестящий агитатор среди социалистов континентальной Европы [Лассаль] сочинил в его честь труд объемом в 840 страниц.

Массы, жаловался Гераклит, глухи к правде и не знают, что один достойный человек ценится дороже тысяч; но при этом он не испытывал ни тени суеверного почтения к существующему порядку вещей. Борьба, утверждает он, есть начало всего, разногласие – всеобщий наставник. Жизнь есть вечное движение, покой есть смерть. Человек не может дважды войти в один и тот же поток, всегда текущий и потому преходящий и необратимо меняющийся. Единственная надежная, твердо установленная и определенная вещь в круговороте перемен есть универсальный и царственный разум, общий для всех людей, хотя и не всем доступный. Законы держатся не силой земной власти, но присущей им добродетелью, следующей из единого божественного закона. Эти высказывания, которые вызывают в нашей памяти грандиозный очерк политической правды книг Священного Писания и ведут нас вперед, к последним наставлениям наиболее просвещенных наших современников, следовало бы тщательно изучить и прокомментировать. К несчастью, Гераклит настолько темен, что его не понимал Сократ, – и я не стану утверждать, что мне удалось продвинуться дальше.

Если бы темой моего обращения была история политической мысли, самого почетного места и наиболее обширного изложения в нем заслуживали бы идеи Платона и Аристотеля. Законы первого и Политика второго, если мой опыт не обманывает меня, суть книги, из которых мы можем почерпнуть главное о политических принципах. Проницательность, с которой эти древние мыслители исследовали государственные институты Греции и выявили их пороки, осталась непревзойденной и в позднейшей литературе; Бёрк и Гамильтон, лучшие политические писатели прошлого века, Токвиль и Рошер, наиболее выдающиеся в наши дни, – не встали выше их. Но Платон и Аристотель были философами, они занимались не изучением бесконтрольной свободы, но вопросами наилучшего, разумнейшего государственного устройства. Они видели гибельные последствия бездумной жажды свободы – и пришли к заключению, что лучше отказаться от этой жажды и жить в согласии с сильной властью, устроенной благоразумно и доставляющей людям счастье и благоденствие.

В наше время свобода и хорошее правительство не исключают друг друга; причем имеются превосходные доводы в пользу того, что они должны следовать рука об руку. Свобода не есть средство достижения более высокой политической цели. Она сама – высочайшая политическая цель. И необходима она не ради хорошей общественной администрации, но для обеспечения безопасности на пути к вершинам гражданского общества и частной жизни. Увеличение свободы в государстве может порою способствовать развитию посредственности и поставлять питательную среду предрассудку; может оно даже оттягивать принятие полезных законов, уменьшать военную мощь и ограничивать пределы империи. С полным основанием можно допустить, что если бы в Англии или Ирландии многое шло из рук вон плохо под властью разумного деспотизма, что-то при этом все же делалось бы лучше, чем теперь; что римская власть была более просвещенной при Августах и Антонинах, чем под властью сената или во дни Мария и Помпея. Человек великодушный предпочтет видеть свою страну бедной, слабой и незначительной, но свободной, чем мощной, процветающей, но порабощенной. Лучше быть гражданином скромной альпийской республики[33], чье влияние едва ли перешагнет когда-либо за ее тесные границы, чем подданным грандиозной самодержавной монархии, под сенью которой пребывает половина Азии и половина Европы[34]. С другой стороны, можно возразить, что свобода не суммирует в себе всего того, ради чего стоит жить, и не заменяет собою этой суммы; что круг наших возможностей ограничен действительностью и что границы этого круга меняются; что развитые цивилизации вручают государству все большее число прав и обязанностей, одновременно увеличивая тяготы и стеснения, налагаемые на подданного; что хорошо подготовленная и разумная община может высказаться за выгоды, вытекающие из навязанных ей обязательств, которые на ранней стадии представлялись бы непереносимыми; что процесс либерализации не является чем-то расплывчатым и неопределенным, но имеет целью положение, при котором на общество не налагалось бы иных ограничений, кроме самим этим обществом расцениваемых как ему благоприятствующие; что свободная страна может оказаться менее способной к утверждению религии, предотвращению общественных пороков или облегчению людских страданий, чем страна, которая не содрогнется перед необходимостью противопоставить чрезвычайным обстоятельствам концентрацию власти и известные жертвы правами личности; и что высшая политическая цель по временам должна отступать перед еще более высокой целью нравственной. Мои слова ни в чем не противоречат всем этим заслуживающим полного уважения суждениям. Мы занимаемся сейчас не следствиями свободы, а ее причинами. Мы отыскиваем идеи, позволяющие взять под контроль склонную к произволу власть – либо путем распределения земной власти, либо путем обращения к власти, стоящей над всеми земными правительствами, – и вот в смысле разработки этих идей величайшие греческие философы не предложили нам ничего, что следовало бы принять во внимание.

Именно стоики освободили человечество от подчинения деспотическим формам власти, именно их просвещенное и высокое мировоззрение перекинуло мост через пропасть, отделявшую античное государство от христианского, и проложило путь свободе. Видя, сколь мало оснований считать, что законы той или иной страны будут мудрыми и справедливыми; понимая, что единодушное волеизъявление народа и согласие наций не являются гарантией от ошибок, стоики раздвинули эти узкие границы, перешагнули существовавшие до них невысокие нормы и приблизили человечество к принципам, которые должны направлять жизнь людей и существование обществ. Они донесли до сознания людей мысль о том, что имеется воля, стоящая над волей человеческого коллектива, и закон более высокий, чем законы Солона и Ликурга. Для них критерием хорошего правительства стала мера соответствия власти принципам, восходящим к высшему законодателю. То, перед чем мы должны склониться, то, перед чем мы обязаны принизить все гражданские власти, чему должны принести в жертву всякий земной интерес, есть непреложный закон, совершенный и вечный, как сам Бог, исходящий из Его божественной сущности, повелевающий небу, земле и всем народам.

Важнейший вопрос состоит не в том, чтобы выяснить, что́ правительства предписывают, а в том, что́ они должны предписывать; ибо всякое предписание теряет силу, если противоречит человеческой совести. Перед Богом нет ни грека, ни варвара, ни богатого, ни бедного, и раб во всем равен своему господину, ибо по рождению все люди свободны; они – граждане всемирной республики, обнимающей всю землю, единое братство, единая семья детей божиих. Праведный наставник нашего поведения – не внешняя власть, но нисходящий к нам и живущий в наших душах глас Бога живого, знающего все наши помыслы, подателя всей правды, которую мы постигли, и всего добра, которое мы творим; ибо порок происходит от нашего произвола, а добродетель дается нам от духовной благодати небесной.

Философы, усвоившие возвышенную этику Портика, подхватили и всесторонне развили учение, исходящее от этого божественного голоса. От них мы услышали, что недостаточно строго следовать писаным законам или отдавать должное каждому человеку; мы должны отдавать людям больше, чем им причитается, быть великодушными и милосердными, посвятить себя добродетели и служению людям, действовать, руководствуясь сочувствием, а не личной выгодой, находя свою награду в самоотречении и жертве. С другими мы должны поступать так же, как хотим, чтобы другие поступали с нами; до самой смерти мы должны продолжать творить добро нашим врагам, не помня о низости и неблагодарности. Ибо наш долг – сражаться со злом, но быть в мире с людьми, и лучше нам принять страдание, нежели совершить несправедливость. Подлинная свобода, учат наиболее последовательные из стоиков, заключается в покорности Богу. Государство, управляемое подобными принципами, было бы много свободнее государств, созданных греками и римлянами, ибо эти принципы идут навстречу религиозной терпимости и отрицают рабство. По Зенону, ни война, ни деньги не могут сделать одного человека собственностью другого.

Выдающиеся правоведы империи усвоили эти идеи и стали руководствоваться ими. Писаные законы, заявили они, стоят ниже закона естественного, – и рабство противоречит ему. Люди не вправе по своей прихоти распоряжаться тем, что им принадлежит, или наживаться на потерях других. В этом – политическая мудрость древних, затрагивающая самые основания свободы. Такою она предстает нам в своих высших достижениях – в трудах Цицерона, Сенеки и александрийского еврея Филона, авторов, которые донесли до нас итоги великого труда человеческой мысли, подготовившего почву для евангельской проповеди и завершенного незадолго до начала миссии апостолов. Блаженный Августин, процитировав Сенеку, спрашивает: «Что еще христианин может добавить к словам этого язычника?» Когда исполнились времена, просвещенные язычники вплотную подошли к последнему пределу, еще достижимому без нового откровения. Мы видели широту и блеск эллинистической мысли, которая подвела нас к порогу более совершенного мира. Величайшие из поздних классиков по существу говорят языком христианства, прикасаются к его духовности.

И, однако ж, во всем, что я смог процитировать из классической литературы, не хватает трех вещей: представительного правительства, полного освобождения рабов и свободы совести. Правда, существовали выборные совещательные органы; верно и то, что объединения союзных городов, во множестве имевшихся в Азии и Африке, посылали своих представителей в федеральные советы. Но власть избранного парламента была в принципе неизвестна. Некоторая терпимость заложена в природе политеизма. Сократ, провозглашающий, что долг повелевает ему следовать воле Бога, а не афинян, и стоики, для которых мудрость была выше закона, почти готовы были сформулировать этот принцип. Однако впервые он был открыто заявлен и положен в основу законодательства не в политеистической философствующей Греции, но в Индии, за 250 лет до Рождества Христова, – первым из буддийских царей Ашокой.

Рабство, еще в большей мере, чем нетерпимость, оставалось неизменным позором античной цивилизации, и хотя его правомерность была поставлена под сомнение уже во времена Аристотеля, а затем если не с полной определенностью, то неявно отрицалась стоиками, в целом нравственная философия греков и римлян, так же точно, как и их практика, решительно высказывалась в пользу рабовладения. Но существовал один необычайный народ, который и здесь, так же точно, как и в других вещах, предвосхитил ту совершенную заповедь, которой предстояло появиться. Фи-лон Александрийский был из числа мыслителей, державшихся самых передовых взглядов на общественные проблемы. Он выступал не только за свободу, но и за равенство достояния. Он верил, что ограниченная демократия, очищенная от наиболее грубых ее элементов, является лучшей формой правления и со временем распространится по всему миру. Под свободой он понимал следование воле Всевышнего. Филон не осуждал рабства вполне и окончательно, а лишь требовал, чтобы положение раба сообразовывалось с его высшими духовными запросами. Но он записал и тем сделал известными обычаи ессеев, секты, жившей в Палестине и соединявшей античную мудрость с еврейской верой. Селившиеся в пустыне, ессеи первыми отвергли рабство как в принципе, так и на практике. Своей государственности у ессеев не было; они представляли собою религиозную общину, численностью не превосходившую четырех тысяч человек. Но их пример показывает, сколь совершенная концепция общества может утвердиться среди людей глубоко религиозных даже и без вспомоществования Нового Завета, при жесточайшем осуждении современников.

Наш обзор, таким образом, приводит нас к следующему: едва ли в политике или системе прав человека имеется правда, не понятая во всей полноте мудрейшими из мыслителей античного мира и евреями, или правда, не возвещенная ими миру с той утонченностью ума и благородством языка, которых не удалось превзойти и авторам позднейших веков. Я мог бы часами читать вам извлечения из античных авторов о естественном праве и обязанностях человека, – извлечения столь возвышенные и проникнутые религиозным чувством, что хотя они дошли до нас из языческого театра у стен Акрополя и с римского Форума, вам могло бы показаться, что вы слышите церковные песнопения, псалмы или пастырские напутствия святых угодников церкви. Но при всем том, что слова великих учителей классической древности, таких как Софокл, Платон или Сенека, равно как и прославленные примеры человеческой добродетели, были в то время на устах у всех, они не обладали силой, способной отвратить роковую судьбу этой цивилизации, в напрасную жертву которой были принесены жизни столь многих благородных патриотов и труды возвышенного гения стольких непревзойденных писателей. Свободы древних не устояли под натиском безнадежного и неизбежного деспотизма; их жизненные силы были растрачены к тому моменту, когда из Галилеи явилась новая сила, несущая людям то давно вожделенное и насущное человеческое знание, которое и для человека, и для общины открывает путь к спасению и искуплению.