Книга Лекции о Достоевском - читать онлайн бесплатно, автор Андрей Николаевич Павленко. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Лекции о Достоевском
Лекции о Достоевском
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Лекции о Достоевском

Итак, что мы имеем в сухом остатке? А имеем мы следующее: в неестественном (не скажу «противоестественном») и больном городе живут больные «сознанием» люди. Эта болезнь для них превратилась в некий род зависимости – ведь они уже и не могут жить иначе! Жизнь, не сопровождаемая для них истечениями (продуктами) сознания, – глупа и никчёмна. И городом этим является Петербург, самый «умышленный город» на всём земном шаре. А, стало быть – и самый больной.

Вопрос о «городе-машине II»

Подойдём теперь к анализу города-машины с другой точки зрения.

По видимости, город-машина или по-другому – человеконакопитель – подавляет человека. В большинстве случаев слабый человек оказывается раздавлен этим городом, что и отмечает Достоевский в «Преступлении и наказании»:

«Чёрт возьми! Народ пьянствует, молодежь образованная от бездействия перегорает в несбыточных снах и грёзах, уродуется в теориях; откуда-то жиды наехали, прячут деньги, а всё остальное развратничает. Так и пахнул на меня этот город с первых часов знакомым запахом»85.

И Достоевский блестяще описывает быт и нравы раздавленных людей – униженных, оскорбленных и бедных. Однако это силовое воздействие человеконакопителя на самого человека отнюдь не исчерпывает все способы и формы воздействия. Покажем это.

В человеконакопителе, именно как в городе-машине, жизнь человека утрачивает свою неповторимую природную и данную Богами индивидуальность. Что же происходит с этой индивидуальностью? Конечно, во времена Достоевского эти процессы ещё не достигли тех явных форм, которые мы наблюдаем сегодня86, но в своих зачаточных чертах были уже вполне различимы.

Итак, что это за процессы, которые происходят с индивидуальностью человека в городе-машине? Однажды, в «Возможности техники», я уже описал их подробно: в человеконакопителе человеческая индивидуальность стандартизируется, минимизируется и функционализируется.

Легко обратить внимание на то, что реализация любой из них, одновременно запускает механизм осуществления двух других.

Функция, которую исполнял герой Достоевского – коллежский асессор. Это была так называемая «служба». Кто хорошо знаком с Петербургом, тот знает, что «Двенадцать коллегий» – этот аналог имперских министерств – были учреждены Петром Первым. Сейчас в них расположено Главное здание Санкт-Петербургского университета.

Коллежский асессор – это одна из самых невысоких ступеней в административной иерархии – служащий VIII класса Табеля о рангах в Российской Империи, соответствовавший, приблизительно, званию майора в армии.

Выйдя в отставку, герой Достоевского, по видимости, делает себя свободным от «тягот службы». Однако только по видимости. Дело в том, что город-машина требует плату за освобождение от функционализма. Человек, потеряв «место» в функциональной системе, мгновенно перемещается на периферию цивилизации, – в «угол» на «краю города». Могут возразить: так, ведь он же жил там до отставки. Да, это так. Но до отставки он лишь «снимал угол», т.е. перед ним сохранялась перспектива обрести дом. Теперь же, с утратой функциональной зависимости, герой «поселяется в углу». Угол становится его полудомом.

Город-машина жёстко преследует любое уклонение от функциональной зависимости. Исполняя свою функциональную повинность, индивид – с точки зрения исполнения этой повинности – оказывается подобен, до неотличимости, другим таким же точно индивидам, исполняющим уже свои функциональные повинности. Другими словами, индивид стандартизируется, становится неотличимым от других индивидов, становится в буквальном смысле – стандартным индивидом – «органным штифтиком».

Однако, став стандартным индивидом, он нивелирует свою индивидуальность, т.е. с необходимостью делает её минимальной.

Вопрос: Утрата «человеческого»

Что происходит с индивидом, который минимизирует свою индивидуальность? Очевидно, что рассмотренный в интервале между «человеком» и «животным», он удаляется от собственно человеческого, приближаясь к собственно животному. Так и есть, минимизирование индивидуальности в человеке объективно способствует утрате в нём человеческого.

И здесь бы можно было увидеть две стадии, на которые я уже обращал внимание около 20 лет назад.87

СТАДИЯ ПЕРВАЯ

На этой стадии человек ещё продолжает оставаться человеком со вполне узнаваемыми очертаниями. Однако черты эти становятся анормальными, гипертрофированными.

Здесь уместно будет вспомнить живопись Брейгеля Старшего. В его картине «Лето» головы персонажей намеренно увеличены. Или, например, его же картина «Кухня жирных». На картине изображена человеческая плоть, готовая не только разорвать одежду её носителей, но и саморазорваться от непомерно чудовищного давления изнутри. Так, словно человеческое тело «изнутри» раздули до сферы, или, наоборот, человека «надели» на сферу. Зритель, смотрящий на героев Брейгеля всё ещё узнаёт в них людей, но узнаёт уже с трудом, делая «поправку» на эти увеличенные объёмы плоти.

Так чем же может оказаться полезен Брейгель Старший при рассмотрении «утраты человеческого» в героях Достоевского? Он полезен тем, что у Достоевского мы наблюдаем ту же «картину», правда, изображенную не графически, а литературно.

Увеличенное до непомерных размеров сознание героя Достоевского в «Записках из подполья», гипертрофированное до «болезни» – это ли не картина Брейгеля Старшего, написанная с натуры в Петербурге? Герой Достоевского – это и герой Брейгеля Старшего, правда, рассмотренный в другую эпоху и в других обстоятельствах.

Ведь что такое сознание, ставшее «болезнью»? С психо-физиологической точки зрения – это всё та же анормальность. Для сравнения, представим перед собой нормальное тело обычного человека, у которого и «сознание обычно». Всё в нём будет пропорционально и соразмерно. А теперь, допустим, что у другого существа – необычного – сознание непомерно увеличено. Каким аналогом в физиологическом теле мы могли бы отобразить это увеличение. Нетрудно догадаться, что мы получили бы изображение человека, у которого размер головы был бы равен размеру его туловища. А теперь давайте ясно представим себе это графически: очевидно, что перед нами получился урод88!

Возникает вопрос: видели ли мы когда-нибудь подобные тела? Если ктото осмелится сказать «нет», то он будет не прав. Такое тело можно наблюдать у годовалых индивидов, мозг, а соответственно и черепная коробка которых, непомерно увеличилась из-за отёка мозга – водянки. Это заведомо больные люди, которых, собственно, уже и нельзя называть людьми.

Вот именно такую же картину мы наблюдаем у героя Достоевского – его сознание увеличено до болезненно нездорового размера. Это «отёк сознания», его «водянка». Люди с такой болезнью склонны к зеркальному пролифицированию данных своего сознания, наподобие того, как пролифицируется изображение предмета, помещённого между двух отражающих друг друга зеркал. «Игра изображений» уходит в бесконечность.

Так и с героем Достоевского. Помещённый между зеркалами сознания, он не может сделать ни одного строгого вывода, чтобы на другом шаге не отразиться в его противоположности.

Вспомним, как часто герой обращает внимание на эту немощь «опухшего сознания»:

«…Но я остаюсь в Петербурге; я не выеду из Петербурга! Я потому не выеду – Эхъ! Да ведь это совершенно всё равно – выеду я иль не выеду»89.

Другими словами, как только герой Достоевского начинает аргументировать, помещённый меж двух зеркал сознания, он тотчас видит, что бесконечное количество аргументов «за» выезд, в одном зеркале, равно бесконечному количеству аргументов «против» выезда – в другом90. Следовательно, выбор не просто невозможен, он бессмысленен.

Но и в этом болезненном состоянии сознания герой Достоевского находит не просто наслаждение, но и оправдание этой болезненности.

«…А впрочем: о чём может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием?

Ответ: о себе.

Ну, так и я буду говорить о себе»91.

СТАДИЯ ВТОРАЯ

Если на предыдущей стадии «утраты человеческого», человеческое психо-физиологическое тело ещё только анормируется, всё-таки оставаясь человеческим, то на следующей стадии происходит изменение качества – человек из одного живого состояния переходит в другое – нечеловеческое. Это и можно было бы назвать прыжком с нижней ступени лестницы «человеческого» – в нечеловеческий мир, в мир животный.

Здесь «животный мир» следует понимать не в переносном, а только в буквальном смысле. На этой стадии происходит не просто анормальное увеличение размеров человеческой формы, но трансформация самого человека. Человек превращается в низшее животное. У Достоевского, в «Записках из подполья», герой, желая бежать от пугающей его реальности, опять же хочет превратиться то в «мышь», то в насекомое.

Заживо замуровав себя в «кладовую сознания», со всеми её бесконечно слоящимися отражениями, утопая в этих бесконечных отражениях, герой признаётся, что эта «подлая» черта сознания – невозможность на чём-нибудь остановиться, – довела его до фактической никчёмности.

«…Я не только злым, я даже и ничем не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым. Теперь же доживаю в своём углу, дразня себя злобным и ни к чему не служащим утешением, что умный человек и не может серьёзно чем-нибудь сделаться, а делается чем-нибудь только дурак»92.

Итак, герою сорок лет, двадцать из которых он прожил в подполье. Заметим, в человеческом развитии – это всегда лучшие годы, годы расцвета его сил и дарований. Но на что ушли силы человека из подполья? На желание и стремление сделаться «насекомым»!

Чуть ниже герой Достоевского опять сетует на свою беспомощность и немощь:

«Скажу вам торжественно, что я много раз хотел сделаться насекомым. Но даже и этого не удостоился»93.

И если насекомым вполне не получилось, то уж он (герой «Записок из Подполья») вполне трансформирует себя в – мышь, а свой «петербуржский угол» – в «мерзкое и вонючее подполье»:

«Там, в своём мерзком, вонючем подполье, наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость. Сорок лет сряду будет припоминать до последних, самых постыдных подробностей, свою обиду, и при этом каждый раз прибавлять от себя подробности ещё постыднейшие, злобно поддразнивая и раздражая себя собственной фантазией»94.

«Откуда же у этой «мыши» столько злобы и яда?» – спросим мы. Что может служить источником этих ядовито-злобных истечений? Ответ Достоевского по своей жизненной правде оказывается убийственным:

«Но именно вот в этом холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя заживо с горя, в подполье на сорок лет, в этой усиленно-созданной и всё-таки отчасти сомнительной безвыходности своего положения, во всём этом яде неудовлетворённых желаний, вошедших внутрь, во всей этой лихорадке колебаний, принятых навеки решений и через минуту опять наступающих раскаяний – и заключается сок того странного наслаждения, о котором я говорил»95.

Так вот оказывается в чём дело! Герой сам себя заживо погребает в подполье на сорок лет. Причём, Достоевский подчёркивает особенно – погребает себя «с горя» и из-за «безвыходности своего положения», сохраняя при этом «неудовлетворённые желания». «Что же это за желания?» – спросим мы. Да, причём, желания человека в самом расцвете сил и лет? Ответ не оставляет никакой возможности сомневаться – это желания «царя природы» в самом расцвете сил, который, вдруг, обнаружил, что никакой он не «царь» и что в его человеческом существовании нет не только ничего «гуманистически возвышенного», но даже и ничего «обычного». Он, этот сорокалетний узник подполья, «необычен», но со знаком минус. Он – человек, вывернутый наизнанку, живущий по образу мыши и намеревающейся стать насекомым. Он уже и не человек.

Он доведён до отчаяния своим безвыходным положением, которое никто – и прежде всего он сам – не сможет изменить. Он, по непонятным ему причинам, заброшен – опять же непонятно кем – в этот мир и вынужден страдать в нём. Сам его образ – вызов гуманизму, со всеми его пустыми и никчёмными словами, с его призывами, которые оборачиваются «укором сознания» человека и так больного и зависимого от «игры этого сознания». Ему ничего и не остаётся, как только играть в эту игру и получать от этого сладостное наслаждение.

И если в минуты отдыха, пусть краткого, ему приходит в голову «реальная картина» его бедственного и несчастного положения, то он – понимая всю глубину пропасти, в которую он себя заточил – готов бежать из неё. Пусть хоть воображаемым способом, но бежать. Однако весь вопрос в том: как бежать?

А, хоть превратившись в насекомое! Он готов расстаться со своей человеческой оболочкой, доставляющей ему столько страдания, став тем, кто просто «уползёт» или «улетит» из этого безвыходного мира.

Желание стать насекомым может испытывать только тот, кто не просто стоит «на краю отчаяния», а тот, кого это отчаяние полностью изгрызло и изъело изнутри. Неслучайно Фёдор Михайлович вставляет в качестве характеристики этого «сорокалетнего узника» такой штрих как «неверие».

У этого человека нет никакой опоры. То есть, вообще никакой: ни во внешнем мире (он – враждебен или уподобляется «природной стене»), ни во внутреннем (он – кошмарный калейдоскоп сознания, в котором нет самих объектов, но есть только их бесконечно и зеркально слоящиеся отображения).

Кажется, мы это уже где-то встречали, правда, в другой – графической форме. Мы легко догадываемся, где – в картинах Иеронима Босха.

То, что в картинах Брейгеля Старшего96 выступило только как «описание подготовительной стадии», в картинах Босха – об-наруживается как явленная реальность. У Босха люди уже стали насекомыми и другими животными. Трансформация завершилась!

Фёдор Достоевский оказывается конгениален Иерониму Босху.

Это наблюдение ещё раз подтверждает мой тезис о том, что художник графическими средствами может описывать увиденные им реальности – религиозные, философские и научные – задолго до того как они будут по-своему представлены в религии, философии или науке.

Вопрос: Шаг в сторону ради уточнения темы

Читателю с прогрессивным и либеральным сознанием, а в особенности – человеку «просвещённому», всё описанное у Достоевского может показаться, да, наверняка, и покажется, «продуктом больного сознания самого писателя». В особенности, этим недугом могут страдать либеральные психологи и литературоведы.

Следует признаться, что такой соблазн сохраняется и сегодня. Однако он легко сводится к абсурду. Ведь следуя этому стилю аргументации, мы придём к очевидным нелепостям в том, например, что У. Шекспир, в юности испытал психическую травму, пережив любовную межсемейную драму, описанную им в «Ромео и Джульетте», затем, уже в зрелом возрасте, убивал младенцев, описав это в «Ричарде III», и душил своих женщин как это описано в «Отелло».

Примеров подобных нелепостей можно привести ровно столько, сколько существует значительных писателей и поэтов. На чём же они построены? Они построены на ничем не обоснованном отождествлении писателя (поэта) с его героями (их позициями и поступками). То же самое допускают и позволяют себе многие «критики» Достоевского, некоторые примеры чего я уже приводил в «Вводной лекции».

Зададим вопрос: что побуждает их совершать такое отождествление? Ответ очевиден: заранее принимаемая ими предпосылка – человек не может с такой точностью и глубиной описать события и переживания своего героя, если сам однажды (многажды) не проживал и не переживал то же самое.

Внешне, данная предпосылка кажется очевидной, но именно эта очевидность и скрывает реальное положение дел.

Так вот, оказывается, что не могут «простить» Достоевскому его «просвещённые либеральные критики»!? Они не могут ему простить (или что то же – допустить в нём) его исключительную способность проживать в своём воображении всю глубину переживаний своего героя. Ведь им, «просвещённым критикам» такая способность не дана ни природой, ни высшими силами, а раз им не дана, значит и не может быть дана вообще никому, в том числе и Достоевскому. Всё, круг замкнулся: остаётся только описание личного опыта.

Но эта нелепая предпосылка легко опровергается не только теоретически, но и простыми противоречащими ей примерами. Эдгар По лишь один раз в жизни совершил морское путешествие из США в Англию для получения образования и обратно. Однако он так романтично и правдоподобно описал экспедицию к Южному полюсу, что у любого читателя должно остаться убеждение: без личного участия в аналогичном мероприятии данная работа и написана быть не могла. Однако заметим, что Эдгар По, одновременно, и никогда не плавал к Южному полюсу, и блестяще описал экспедицию к нему. И подобных примеров – огромное множество. А.Н. Островский никогда не топился в омуте, но блестяще описал трагедию несчастной женщины, равно как и Л.Н. Толстой ни сам и никто из его близких не пытались свести счёты с жизнью, бросаясь на рельсы под колёса локомотива, но, тем не менее, он гениально описал трагедию любви с таким печальным исходом.

Думаю, примеров достаточно. А вывод может быть только один: гений Достоевского, его исключительный дар рассказчика и писателя, наконец, его феноменально одарённый ум, заставляют нас, читателей, верить в то, что всё это написано очевидцем, самостоятельно прожившим «сорок лет узником подполья». Заметим, чем гениальнее это повествование, тем сильнее наше ощущение присутствия на «исповеди» очевидца97.

Так уж устроен мир, что европейский человек готов отдать любую плату за способность воображения, а ещё бόльшую – за само воображение чего-либо.

Вопрос: Зооморфное бегство из «подполья»

Итак, для нас должно быть ясно, что все события, происходящие с героями Достоевского – это плод его гениального воображения. Более того, поскольку Достоевский, как уже отмечено выше, обладал феноменально глубоким умом, постольку мы вправе сделать однозначный вывод: Фёдор Михайлович моделировал в своих работах те человеческие черты, которые наблюдал вокруг себя. Следовательно, герой «Записок из подполья» – это тоже модель. Модель, в которой взяты реальные черты какихто реальных людей, затем они абстрагированы от конкретной реальности. К примеру, реальный прототип «сорокалетнего узника подполья» мог не обязательно жить на «окраине», а где-нибудь «в центре», в съёмных квартирах, в доходных домах, мог вполне где-нибудь в трактире, за тарелкой «мяса» и рюмкой водки, изложить Фёдору Михайловичу «горькую свою судьбу». А уж затем из этой «судьбы» было взято самое существенное, да ещё помноженное на двойку-тройку таких же, но уже других изложений, и, наконец-то, это самое существенное отлито умом писателя и его художественным гением в уже идеализированный объект, получивший образно-осязательное «воплощение».

Конечно, мы не можем, да, думаю, и современник Достоевского не смог бы найти в Петербурге точный прототип героя «Записок из подполья», но в то же самое время, и, это – несомненно, в «умышленном городе» – Петербурге существовали тысячи, а может и десятки тысяч таких же точно людей, которые своими чертами походили на героя «Записок из подполья»98. В том нет и не может быть никаких сомнений.

Ну, а раз так, раз «Записки из подполья» – это модель, то значит, Достоевскому было нужно заставить моделируемого им «человека из подполья» взглянуть на мир глазами «мыши». Нельзя сказать, что Фёдор Михайлович здесь предлагает что-то принципиально новое, такие попытки предпринимались уже задолго до него. И, прежде всего – в «Метаморфозах» Апулея. Поражает и другое совпадение: Рим, как и Петербург, также является умышленным городом. Ромул своими ногами (умышленно) определил границы городской стены (её размеры и соотношения).

Рим, так же, как и Петербург, был центром империи, аккумулировав ко II в.н. э. население с численностью более миллиона человек. Рим также был человеконакопителем,

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

1

См.: Громов М.Н., Структура и типология русской средневековой философии, М., ИФРАН, 1997, С.96–97.

2

Юркевич П.Д. Сердце и его значение в жизни человека, по учению слова Божия // Философские произведения. М. Правда. 1990.

3

Точно такой же вопрос может быть задан и в отношении «научной философии». Философия, как именно самостоятельная и независимая форма самодвижения мысли в понятиях, не может быть и «научной», т.к. принимая форму «научной философии», она выполняет служебные функции по отношению к науке, то есть становится «служанкой науки», что и подтверждает явление позитивизма от О. Конта, а ещё раньше – от И. Канта, и до современной аналитической философии включительно.

4

Равно как и наука может быть только «научной», а религия – «религиозной».

5

В данном случае понятие «критические системы» я понимаю предельно широко – доминирование рациональной аргументации без обращения к авторитету «христианских» (любых других) догматов.

6

См.: Павленко А.Н. Рациофундаментализм // Вопросы философии, М. 2008, № 1.

7

Чаадаев П.Я. Сочинения, М. Прогресс., 1989 г., с.26

8

Пушкин А.С. Полное собрание сочинений, в 16-ти томах, М.Л. 1941 , Т. 14,с.431

9

Показательный пример уже века 20-го – влияние постмодернизма и коммуникативной программы. Но, при всём при этом, аналитическая традиция распространения не получает.

10

Борис Тихомиров приводит свидетельства в пользу того, что большевики, по приходу к власти, принялись торговать рукописями Ф.М. Достоевского. Смотрите об этом: Тихомиров Борис, Статьи и эссе о Достоевском, – Санкт-Петербург, Серебряный век, 2012, С.407–436.

11

Здесь, несколько забегая вперед, только замечу, что в этих «Лекциях» пониманию Достоевским наиболее глубоких тайн устройства природы, отношения к этому устройству именно человека, анализу её пространственно-временных характеристик, будет посвящена целая лекция – «седьмая». Достоевским продумывались такие принципы связи и движения природы, понимание которых, как я могу предположить, были недоступны не только многим его современникам (в том числе и великим русским писателям: И.С. Тургеневу, Л.Н. Толстому и И.А. Гончарову), но оказались недоступны даже нашему «горе-специалисту», пишущему о том, в чём он сам не вполне разбирается. Если великим писателям это вполне простительно – ведь, это была, во-первых, вторая половина 19-го века, а во-вторых, знание «устройства природы» для литератора не необходимо – то нашему «горе-специалисту», говорящему такое аж 130 лет спустя, это прощено быть не может никак. Сама же нелепость сказанного – об отсутствии будто бы у Достоевского «сколько-нибудь конструктивного устремления к «светлому» – будет наглядно разоблачена во второй и восьмой лекциях, но в особенности – в шестой. Кроме того, Кэнноске Накамура посвящает всю первую главу своего исследования «Восприятие природы в «Преступлении и наказании»» обоснованию того факта, что мировоззрение Достоевского как раз и предполагало пиетет перед природой, обосновывая это, в том числе, и тем, что Раскольников переживает свое «воскресение» именно глядя на природу – раскрывшийся перед ним простор на берегу реки. См.: Кэнноске Накамура, чувство жизни и смерти у Достоевского, Санкт-Петербург, 1997. А разве пронзительное, по своей яркости и чистоте, описание природы в горах Щвейцарии, передаваемое в рассказе князя Мышкина, не свидетельство обратного?! (См.: Достоевский Ф.М., Идиот, Ч. 1 . Ф.М. Достоевский / / Полное собрание художественных произведений в 12-ти томах. Рига, Издательство «Жизнь и культура», 1928, Т. VII,С.81).