Отсюда и пренебрежение политическим дискурсом. Мы все хотим принадлежать символической реальности, а политику считаем чем-то земным, бытовым, кухонным. Это что-то вроде сплетни дворовой девки, лузгающей семечки в дальней комнате. Там, где политика ничиналась для подавляющего числа русских людей («уж я темячко почешу-почешу»), там она и заканчивается, может быть – начинается снова. Быть публичной (политической) фигурой оказывается опасно, нужно уходить в подполье. Туда, откуда русская литература так и не смогла выйти. Надо признать, что проект Ломоносова провалился. Светской, лигитимной литература не стала. Она стала фрондой, и в конце концов – фрондой униженной, раздавленной, боящейся своего статуса, своей природы. Здесь как раз место для эсхатологического или коммунистического футуризма. Но я не уверен, что мы увидим небо в алмазах. Поэтому и говорить не буду.
Зависть
Поэты не будут ходить толпами и при социализме.
ЭйхенбаумЭто образцовая мужская особь.
ОлешаIВообще идея соборности кажется теперь недопустимой. Казалось бы, в буржуазном обществе должна наступить новая вера, некая личностная культура, сохраняющая человека как единицу, как особь, одиноко стоящую. Но мы и не буржуазное общество, не общество потребления в полной мере. Психология подчинения (обстоятельствам, формам, женщине) вытесняется психологией дерзания, но это процесс неравномерный.
Мы живём в разрушенной стране. Трёхсотлетнее рабство и семидесятилетний опыт коммунального быта / бытия сделали из нас робких хамов, готовых завидовать, но не готовых делиться и соблюдать какие бы то ни было конвенции (политические, юридические, языковые, моральные). Такой первобытный суп, естественная анархия становления новой [личностной] культуры. Будет ли она личностной?
Каким образом всё это связано с красотой, с прелестью? Непосредственно. Потому что не умея / не желая видеть / делать красивое, мы тем самым отказываемся принадлежать большой / прошлой культуре. Я говорю мы, всё же имея в виду другого, чужой опыт, человеческую социальность, от которой мы так устали, но без которой мы не можем и не должны. Но мы слишком долго исповедовали ложную социальность, развивающую в человеке особые пороки и слабости: в условиях несвободы, бесправия.
И мы утратили веру в то, что существует талантливый человек (заметьте, я не говорю – гений), красота как чудо, как прибыль совершенно естественнная там, где её не ждали, где для этого, казалось бы, ничего нет, но на самом деле – всё есть, и надо только открыть глаза.
«Площадной жанр, которому грозит фальцет» – это, конечно, о домашнем авангарде 60-ых, о комсомольской поэзии Евтушенко, который не чувствует мелодии (мелодики) стиха, которая рождается при несовпадении метра и ритма, в пропусках и неточностях: он просто кладёт, ровно, как шпалы, эти кирпичики смачных слов. В условиях несвободы, отсутствии выбора (конкуренции) и явном переизбытке досуга, который должен быть как-то / чем-то заполнен – стадион. У Родионова только человек сто.
Узкое «я», узкое горло – Кушнер со своим маленьким [мещанским] классицизмом. Кенжеев, рафинированный эстет, т. е. слишком ровный и сладкий.
«Песенные и романсные опыты» комиссаров в пыльных шлемах, кожанах и гитарах наперевес. Новые вагант [Языков] и гусар [Давыдов] превращают диалог и молитву в сентиментальное чае-водко-питие. Борис Рыжий кончает жизнь трагически по законам жанра. Только вот сочувствие оказывается неуместно.
«Стремление к поэме, к эпопее» рождает лучшее стихотворение 90-ых «Послание Рубинштейну». Победа над социалистическим [словесным] строительством оказалась возможна его же средствами.
«Ода существует по инерции» у Бродского, который – сама инерция, человек XVIII века, чей язык разворачивается вопреки законам музыки и вообще каким бы то ни было художественным законам: по законам риторики и математики – международным, над-вне-без-языковым. Такой доисторический, домелодический Кантемир. Ода получится у Стратановского.
«Лирическое «я» стало почти запретным». Ахматова кажется не просто ложноклассической, но непристойно (sic!) камлающей.
«Ощущение внутренней биографии» подменяется биографией внешней, скандалом, делающим поэта хамом (пьяницей или кривлякой, шутом) или изгоем / изгнанником, дальше – маргиналом, извращенцем.
«Высокая болезнь» оборачивается мистицизмом (ложной метафизикой) у Шварц и Гейде.
«Стягивание далёких слов» получается у Скидана.
Есть ли приемник Мандельштаму? Пастернаку определённо – Кононов («вихревой стиль»). Он же работает на «неиспользованных неточных словах». Наследник Кузмина и обэриутов, он поёт скворцом.
«Филологизм и любовь к чужой речи» – опасное свойство, почти мэйнстрим.
Будущее – в миниатюре, хрупкой незавершённости, уязвимой неполноте, стилистической какофонии, композиционной уравновешенности. Многословие опасно, оно только разжижает воздух. Мотивированность слова внутренним жестом, эмоциональным поступком. Конкретность жеста, его проработанность, визуальная определённость. Точные и смачные, газетные (телевизионные) и уличные (сетевые) слова, простые и старые в органическом постоянстве.
Лучшее: короткие стихи Хлебникова и Николева (Егунова), меньше – Фет и Олейников. Блок как непостижное всё, полная красота «Двенадцати».
II«Наука вообще не объясняет, а только устанавливает специфические качества и соотношения явлений». Золотые слова, непонятные / непонятые до сих пор. Поэтому Лотман не формалист, лжеучёный, озабоченный проблемой внушения, пропагандой, а не механикой, законами строя.
Что мы можем сказать о красоте сверх того, что это красиво? Вот главный вопрос.
Наука (формальный метод) рождается из социализма, из религии большинства. Плод коллективного труда – Мысль. Такая описательная машина, которая была построена формалистами, не могла управляться одним человеком, силами единицы. Да и человек, природа человеческого, стали другими, мир заново обнял всех, возвращаясь то ли к христианской общине, то ли наоборот: к дохристианской языческой размазанности духа по всем его формам – платонический брахман и его дети.
Любой разговор о причинах и последствиях – разговор эсхатологический и космогонический (космологический – что то же). Чтобы рассказать о том, как устоено что-либо, надо рассказать историю о том, как это что-то возникло. Логика мифа, механика мышления. Рассказ (наррация) и каталог (последовательность) – две стороны одного, такая симметрия изнутри. В основе такого разговора всегда лежит нечно неуловимое, слоны, на которых всё стоит. И если из-под такой конструкции выдернуть этих самых слонов (с помощью простого сомнения), выйдет пустота и невозможность вообще судить, делать умозаключения. Это такое дерридианство или агностицизм, но ничего нельзя сделать – эта область сакрального знания, прерогатива религии и метафизики (вообще философии, которая живёт в этом остатке).
Формалисты замахнулись на разрешение этого конфликта, на разрыв природы и духа, отделение человека от брахмана. Тело получило автономию, возможность быть рассмотренным отдельно, как машина для жилья (Лесгафт, Корбюзье и даже Фрейд оказываются в союзниках). Текст как естественное порождение, выделение этого тела, получает незалежность и статус лингвистической / логической автономии. Его качества – качества природы и литературы как среды, совокупности, т. е. некого бумажного покрова [общественного] организма, накипью, эстетическим резервуаром. Целое рождается из части как из единицы множество, как из нового человека – общество. Так Толстой становится социалистическим писателем не по убеждениям, а в силу обстоятельств письма, поскольку механистический унисекс предлагает общую методологическую процедуру развоплощения текстового мяса на элементы, приёмы, которым, может быть, можно учиться. Вернее, такой специальной задачи как бы нет, но ликбез для нового человека предполагает объяснение прошлой культуры через демонтаж и – вероятно – сборку. Приём предполагает активное участие, подражание, применение. Таким образом, новые писатели (от слова письмо, как литература от слова литера) оказываются трансляторами прошлой культуры в будущую, и новое общество оказывается связано и больно проблемами прошлого. Из воздуха, оказывается, нельзя сделать ни человека, ни литературу. Декларативная часть программы заведомо неполна, на то она и декларативная.
IIIЛакан пишет о том, что для правильного развития (чтобы правильно сформировались ноги, отросли крылья) саранче необходимо видеть перед собой соседку: такое естественное / натуральное зеркало. Это и есть механизм зависти, которая заставляет человека меняться, быть лучше самого себя. Дерзание без ревности немыслимо. Спорт и бизнес идеальные примеры нового прогресса, новой [культурной] этики. Только вот в неправедной стране [обществе] невозможно заработать честные деньги. Поэтому народу (в писаревском понимании) принадлежит (т. е. для народа предназначено) только одно искусство – построенное на неполноте, на детской слезинке. Это очень непросто объяснить. Гришковец плох не потому, что его герой мещанин (в маяковском смысле), такой серенький середнячок. А потому, что Зощенко, скажем, предлагает такого же, только с принципом остранения: всесильный дух письма смотрит на него как бы сверху, за плечами невидимого автора – большая [языковая] культура. Гришковец сам по себе персонаж Зощенко, явленный нам во всей красе как страшная неизменность, которую можно опровергнуть только словом – прелестью подлинного искусства.
Принцип шоу-бизнеса (массовой развлекательной культуры) прост. Посредственность хочет видеть в ящике [зеркале] только себя. Посредственность защищается от красоты, потому что опыт прекрасного – опыт травматический, кастрирующий. Хорошие стихи меняют внутренний состав, химию крови, трансформируют, ты впадаешь в зависимость от литературы © BRODSKY Выбрать одного, желательно далеко стоящего – мёртвого. Мёртвый сказал всё, соответственно – им можно манипулировать, как вещью, ведь он – только текст, серия чёрненьких значков на белом фоне, не всегда бумажном. Его можно замазать, заретушировать, приписать некий Миф. Самая страшная штука, что подлиная красота похожа сразу на всё, в ней как в яйце заключена вся культура, все её возможности, вся радуга, весь спектр эмоций. Правильно расставив акценты, можно превратить брюки в элегантные шорты. Раздутый до предела, такой писатель заполняет весь вакуум, вытесняя конкурентов, становится монополистом. Его слово не требует ответа, сомнения, колебания, оценки – его можно просто зубрить как мантру и получать удовольствие от повтора [узнавания]. Такого писателя не надо ревновать, его можно только обожать / обожествлять. Им очень просто причащаться: принцип караоке. Слиться с брахманом в бэквокале и получить радость причастия / принадлежности гламурному миру чистого олимпизма. Только не стоит обвинять такого писателя [человека] в том, что он подсел на звездуху и т. п. Он тут вообще не при чём. Это место занимает случайный человек [писатель], его берут из массовки. Это место всегда свободно – обратная сторона конкуренции. Новый человек здесь легко обживается, как в кабинете персоны экс-.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги