Значки-звёздочки были двух модификаций. «Ширпотреб» – обычные алюминиевые значочки: жёлтенький профиль в кудряшках на белом фоне-кружочке, а сам кружочек – в центре пятиконечной красной звезды. Ничего лишнего. Гениальный образец фалеристики! Но настоящим шиком были октябрятские звёздочки, сделанные из тёмно-красной пластмассы, очень похожие на рубиновые звёзды Московского Кремля. Внутри таких значков Вова Ульянов располагался в виде кругленькой фотографии. Пластмассовый значок был тоньше, изящней алюминиевого, но его было не достать. Маленький идеологический дефицит был мечтой каждого октябрёнка.
Глеб не был командиром звёздочки. Звёздочкой, в которую он входил, руководил Коля Казаков. В нее входили кроме Глеба по какому-то совпадению самые интересные для него ребята: Вова Сивков, Саша Тимофеев и даже Оля Зуева. Были в звёздочке и другие дети, включая жизнерадостного раздолбая Сашу Маковкина, но ядром была их «пятёрка».
По инициативе Глеба «пятёрка» тайно собиралась на школьном чердаке, чтобы обсуждать подготовку к приему в пионеры. Глеб, как будущий полковник, ставил потенциальным красногалстучникам задачи: кому-то поручал переводить старушек через дорогу, кому-то мусор возле школы убирать. Саше Тимофееву дал поручение взять «на буксир» Сашу Маковкина. Взять на буксир означало помочь в учёбе. Сам он тянул на буксире второго второгодника в классе – тихого Юру Курочкина, жившего в доме напротив его дома. У Юры не было родителей. Он проживал с бабушкой в маленькой комнате в огромной коммунальной квартире. Юркина бабушка была благодарна Глебу за помощь внуку. Благодарность выражалась в том, что она угощала Глеба совершенно изумительными блинами. Ничего вкуснее Глеб в своей жизни не пробовал. Правда, такие угощения были нечастыми: пшеничная мука в Ленинграде выдавалась в то время по карточкам. Глеб это знал точно, потому что сам не один раз ходил вместе с мамой получать её на каком-то складе.
С Юрой Глеб, получается, тоже дружил, хотя Коля Казаков и Вова Сивков были друзьями позадушевней. У Юры был удивительный талант: он рисовал так здорово, что никакие Репины и Шишкины, по мнению Глеба, ему в подмётки не годились! Зверей Юра рисовал так, что казалось, они вот-вот выпрыгнут из тетрадки и начнут мяукать, хрюкать, рычать. В благодарность за помощь с уроками Юра Курочкин нарисовал Глебу его портрет. Изображение на портрете было похоже на Глеба больше, чем он сам был похож на себя. Так, во всяком случае, понимал это Глеб.
Во многом Юра был интересен тем, что часто бывал в квартире знаменитого композитора Соловьёва-Седого. Василий Павлович вместе с женой проживал в отдельной квартире на той же лестничной площадке, что и Юрка Курочкин. Юрина бабушка раз в неделю прибирала квартиру композитора, а внук ей в этом старательно помогал. Правда, чаще во время уборки композитор отсутствовал: ездил на гастроли, или жил у себя на даче в Комарово. Но иногда он во время уборки находился дома и, если был в подпитии, что случалось часто, шутил с Юркой и вел неторопливые беседы с бабушкой.
У композитора в большой комнате стоял огромный белый рояль, который бабушка протирала едва-едва влажной тряпкой особенно тщательно.
Юра знал про Соловьёва-Седого много разных историй, которые, как правило, случались на его глазах. Однажды летом, рассказывал Юра, Василий Павлович пришёл домой пьяный «взюзю». В смысле, «в дрова», то есть, «никакой». Жена не впустила его в квартиру. Композитор помялся, помялся под дверью, а потом вышел на улицу, дал бутылку водки мужикам-электрикам, которые на автомобиле с люлькой меняли на фонарных столбах лампы, и они в этой люльке подняли грузную тушу музыкального гения прямо к окну его квартиры. Василий Павлович гордо вошёл через окно в комнату с роялем, ужасно напугав своим появлением жену.
Характер у Василия Павловича был хороший. Был он человеком доброжелательным, покладистым, конфликтов не любил. Как-то раз сидел он дома и, уйдя глубоко в себя, думал про музыку. Вокруг него бегала жена и зудила, зудила, зудила. В какой-то момент её взбесила невозмутимость мужа. Она, повысив и без того громкий свой голос, крикнула:
– Ты понял, наконец, что я тебе сказала!
Соловьев-Седой вздрогнул, вышел на мгновение из анабиоза и вальяжным своим голосом произнёс:
– Слов не разобрал, но ритм уловил.
Достойный ответ великого композитора!
В пионеры Глеба и его одноклассников принимали в Музее Октябрьской революции, располагавшемся возле метро «Горьковская». Детей выстроили в большом зале в одну линейку, и перед ними взволнованно выступали старые большевики. Все он встречались когда-то с Лениным, и это поражало воображение Глеба. Он из великих людей знал в своей жизни Мыколу Григорича, папку, Земляка и дядю Сеню. Тоже, конечно, немало. Но быть знакомым с Лениным, а теперь вот так запросто общаться с ними, юными ленинцами, это было удивительно!
На торжественный приём в пионеры пришли родители, бабушки. Пришла и мама Глеба. Она была нарядной, как будто собралась в филармонию. Её глаза лучились радостью и гордостью за сына. Ветераны партии, вспомнив всё, что знали про Ленина, стали бодро повязывать детям на шеи красные шёлковые галстуки. Мальчишки и девчонки вытягивали вперёд свои тонкие шеи, став похожими ненадолго на маленьких нарядных жирафов.
– Вот и пришло оно, счастье, – подумал Глеб. – Теперь и на фронт можно пойти, теперь и умереть не страшно!
Но вместо фронта было кино под названием «Живой Ленин», которое юным пионерам приготовили работники музея. А потом Глеб и мама вернулись домой. Они шли через родной двор и люди смотрели на Глеба и улыбались. Едва знакомая взрослая девушка Вера, высунувшись из окна, помахала ему рукой и прокричала:
– Поздравляю, Глебушка!
Глеб счастливо улыбался и чувствовал себя Гагариным, или, как минимум, Титовым.
В квартире им повстречалась красавица тётя Женя. Она театрально всплеснула руками:
– Да ты уже пионер! Взрослый-то какой стал!
Тетя Женя подошла к Глебу и умелыми руками перевязала ему узел на галстуке, который старый большевик завязал ему кое-как. Узел получился на удивление красивым.
Глеб сиял, как дореволюционный самовар в пасхальный день!
12.
Начались обычные пионерские будни. Собственно, они ничем не отличались от прежней жизни, если не считать того, что у них теперь в классе был собственный пионерский отряд. Председателем отряда единогласно избрали Сашу Тимофеева, кандидатуру которого предложила классная руководительница Лидия Яковлевна. Он теперь был и старостой, и пионерским вожаком. Отряду присвоили имя Юты Бондаровской – девочки-пионерки, геройски погибшей в годы Великой Отечественной войны. В классе на стене висел её портрет, а под ним – описание её геройского подвига. Глеб втайне от других и даже от себя, примерял её подвиг на себя. Смог бы он быть таким же героем? Совесть пряталась от Глеба, юлила и не хотела давать честного ответа. Это очень мучало его. Героем быть очень хотелось, но не меньше хотелось жить, не умирая.
Иногда после школы он шёл в Коломну, во дворы, где для детских игр было полное раздолье. Во дворах сохранились многочисленные сараи, в которых жители хранили в основном дрова и квашеную капусту. Бегать по этим сараям было большим удовольствием. Слово «паркур» тогда еще было не в ходу, но удовольствия от перепрыгивания с крыши на крышу было не меньше, чем сейчас.
Обычно Глеб ходил прыгать по крышам сараев с коломенским аборигеном – одноклассником Геной Скобельдиным. Гена, если честно, Глебу не нравился. Был он каким-то скользким, неприятным. Про таких сверстники Глеба говорили: «Говнистый», но Глеб таких слов не любил, а таких людей – тем более. Однако Генка, как никто, знал все коломенские сараи, все проходные дворы. Он был своим в районе Усачёвских бань, и с этим приходилось считаться.
Как-то после школы они сговорились с Геной пойти попрыгать по сараям. Проходя вдоль Фонтанки, они увидели впереди шедшего им навстречу мужчину лет сорока.
– Хочешь, покажу фокус? – спросил вдруг Генка.
– Конечно, – с готовностью кивнул Глеб.
Когда они поравнялись с мужчиной, Генка вдруг крикнул ему:
– Женя, поцелуй стену!
Мужчина неожиданно повиновался: подошёл к стене дома и прильнул к ней губами. Потом он побрёл себе дальше, как ни в чём не бывало.
Глеб застыл в изумлении и ужасе.
– Классно, ага?! – гоготал Генка. – Это больной Женя, псих сумасшедший!
Глеб колотил Генку Скобельдина долго и жестоко. Он даже устал от своего рукоприкладства, но всё продолжал бить ненавистного Генку и бить. Не известно, сколько бы продолжалось то избиение, если бы двое прохожих мужчин и дворник, выскочивший на шум из ближайшей подворотни, не скрутили Глеба. Примчалась «скорая помощь», и Генку повезли в больницу.
Глеба дворник отвёл в ближайшее отделение милиции. Там его допрашивал какой-то милицейский чин, похожий на фашиста. Глеб слушал милиционера, опустив голову, и молчал, на вопросы не отвечал. Не назвал ни своей фамилии, ни адреса. Не потому что боялся нахлобучки от мамы, а просто хотел вести себя смело с таким вот фашистом. Но мама всё равно пришла в отделение. Генка Скобельдин выдал Глеба врачам. Из больницы позвонили в милицию, из милиции в школу, а оттуда – маме на работу.
Дома мама сказала, что запрещает Глебу неделю читать книги и слушать радио. Глеб и без того очень переживал о случившемся. Переживал, но не сожалел.
Глеба исключали из пионеров на совете отряда. Исключала фактически Лидия Яковлевна, дети молчали. О причинах избиения Генки Скобельдина Глеб упорно никому не говорил. Не сказал ни в милиции, ни маме, ни на собрании совета отряда. Выписанный из больницы Генка тоже упорно молчал, что всеми расценивалось как благородство.
На педсовете встал вопрос об исключении Глеба из школы, но за него неожиданно вступилась Лидия Яковлевна, взяв большую часть вины на себя, дескать, допускала педагогические промахи в воспитании ребёнка. Ей объявили строгий выговор и, кажется, лишили премии. После этого Лидия Яковлевна почему-то повеселела и стала относиться к Глебу с теплотой, которой прежде не было.
Пойди, разбери их, этих Ушинских с Макаренками.
13.
Вам когда-нибудь приходилось быть евреем? Глебу впервые пришлось им побывать классе в четвёртом.
Уже зарубцевались душевные раны, которые были связаны с Генкой Скобельдиным. История эта почти забылась. О ней напоминала разве что нижняя Генкина губа, украшенная двумя жирными шрамами. Сам Генка Глеба сторонился, что свидетельствовало о Генкином уме.
В пионерах Глеба по-тихому восстановили. Без торжественности, конечно. Какая уж тут торжественность?
Учился он по-прежнему очень хорошо, особенно по арифметике и физкультуре. Урок «родной речи» тоже любил, хотя иногда у него и проскальзывали изрядно подзабытые «мартоношские» слова. Были это как слова его родного неизвестного языка, так и украинского. Однажды на уроке Лидия Яковлевна попросила назвать слово, обозначающее «гуся женского рода». Вместо вполне очевидной гусыни из глубин памяти Глеба всплыло украинское слово «гуска», над которым смеялся весь класс.
Но такие пассажи случались всё реже. Глеб вполне обрусел, хотя свою малую родину помнил прекрасно, вспоминая её с неизменной теплотой.
Он не ощущал себя русским. Ему вполне хватало того, что он чувствовал себя просто человеком.
Лицом он походил одновременно на маму и на отца, но был, если можно так выразиться, ухудшенной копией двух оригиналов. Природа умудрилась вытянуть из родителей самые неудачные черты, доведя их едва ли не до гротеска. В общем, так себе получился экземпляр.
В конце третьего класса у Глеба волосы вдруг стали темнеть и начали виться, как у барана. Откуда какой-то новый ген в нём выскочил наружу – пойди, разберись! В сочетании с очками Глеб стал очень походить то ли на турка, то ли на араба. Но, поскольку в СССР и тех, и других практически не было, его гораздо легче было отождествлять с евреем. В Союзе с имперских времён прочно прижилось польское обозначение этой древней нации – жиды. Когда Глеба во дворе впервые назвали жидом, он удивился: вроде не жадничал никогда. Но потом понял: слово «жид» говорят, когда хотят обидеть еврея.
Глеб любил евреев, как любил и остальных людей тоже. Подлецов вроде Генки Скобельдина не любил, но ведь подлец – это не национальность. Глеб помнил и чтил Земляка, который был евреем и здорово помогал им с мамой. Глебу были глубоко симпатичны соседи по квартире Рафальсоны, с сыновьями которых он почти дружил и дружил бы по-настоящему наверняка, если бы не огромная разница в возрасте.
Он старательно пытался понять: почему можно не любить человека только за его национальность, и не находил ответа. У него были причины для сомнения: если взрослые, которые умнее детей, не любят евреев, значит, он, Глеб, возможно, чего-то важного не знает. Чего-то такого, что радикально способно изменить его представление о человеколюбии.
На уроках в их классе очень часто Лидия Яковлевна говорила о дружбе народов СССР. Всем классом их водили в кино на фильм «Свинарка и пастух», где красивый горец полюбил красивую русскую девушку, а она его. Такое отношение людей друг к другу было естественным, единственно возможным. Глеб не знал, что всё это называлось интернациональным воспитанием, но принимал его с охотой, как сами собой разумеющиеся отношения между людьми.
Однажды, проходя мимо кабинета завуча, он нечаянно услыхал разговор завуча Надежды Ивановны с его классной руководительницей Лидией Яковлевной. Он никогда бы не стал подслушивать, но в их разговоре несколько раз прозвучала его фамилия.
– Брэворош ни в коем случае не должен вручать цветы почетному гостю, – услышал он громкие отрывистые слова завуча. – Вам что, неевреев мало?! Почему именно какой-то жидёныш должен вручать цветы народному артисту республики, почему?!
– Брэворош прекрасно учится, – оправдывалась классная руководительница, и голос её дрожал от волнения. – Его уже восстановили в пионерах, он больше не хулиганит, не балуется.
– Он – еврей! Что о нас могут подумать представители РОНО? Они, между прочим, тоже будут на встрече.
– Надежда Ивановна, – упиралась Лидия Яковлевна. – Но ведь почётный гость школы – Аркадий Райкин. Он тоже, кажется, еврей…
– Райкин – еврей?! – возмутилась Надежда Ивановна. – Какой он вам еврей?! Он – народный артист! Где вы видели еврея народного артиста?
– Но ведь он – Исаакович, – не унималась классная.
– Даже если это и так, – слегка сдала свои позиции завуч, – то он народный еврей, то есть, народный артист страны! Разницу ощущаете?!
Лидия Яковлевна молчала, видимо, ощущая разницу между народным евреем и самым обыкновенным, стандартным.
Глеб отошёл от двери завуча растерянный и смятённый. На будущий год, в пятом классе, Надежда Ивановна должна была преподавать в их классе ботанику. Глеб об этом знал и заранее побаивался её.
Вечером, делая уроки, он никак не мог сосредоточиться. Мама заметила это и осторожно спросила:
– Что-то случилось, сынок?
Глеб после некоторых раздумий спросил:
– Мам, а кто мы по национальности?
Мама удивилась вопросу и пожала плечами.
– В паспорте у меня записано «молдаванка», – словно размышляя, сказала она. – У папы твоего уже не помню, что было записано. Может, тоже молдаванин, а может и украинец. А разве это важно?
– Оказывается, важно, – вздохнул Глеб и после небольших колебаний рассказал ей о разговоре завуча с классным руководителем.
Мама внимательно слушала сына и почему-то немного грустно улыбалась. Это удивило Глеба.
– Чему ты улыбаешься, мам? – спросил он.
– Ничему, – опять улыбнулась мама. Просто вижу, как быстро ты взрослеешь. Тебя волнуют уже такие взрослые вопросы. Так и не замечу, как ты вырастешь и женишься.
– Вот ещё! – фыркнул Глеб.
Народному артисту Аркадию Райкину цветы вручал Саша Тимофеев – мальчик с красивым русским лицом. Никто не догадывался, мама Саши была еврейкой, потому что на родительские собрания в школу всегда приходил Сашин папа.
14.
В конце четвёртого класса многие мальчишки и девчонки заболели «низкопоклонством перед Западом». В принципе, у них это проявлялось в двух особенностях осознания нового бытия: в попытках добыть жевательную резинку и в стремлении заполучить или хотя бы послушать пластинки с песнями групп «Beatles» и «Rolling Stones». Высоко ценились и самопальные фотографии этих групп, и их солистов по отдельности. Фотографии печатались путём пересъёмки обложек заграничных журналов, попадавших в СССР неведомым путём. Вернее, все знали, что журналы контрабандой завозили советские моряки торгового флота. Дело это было рискованное, об этом знали даже школьники младших классов.
Конечно, бесспорным лидером по добыче всей этой прелести был Алик Короблёв, батя которого продолжал бороздить необъятные просторы мирового океана. И мировой поп-музыки, как вскоре стало понятно Алькиным одноклассникам. К счастью, Алик Кораблёв был тюфяком и не мог сполна стричь купоны, используя своё привилегированное общественное положение сына моряка загранплаванья. Но с ним охотно поддерживали приятельские отношения почти все в классе. Не был исключением и Глеб. У Кораблёвых была просторная комната в малонаселённой коммуналке, выходившая двумя окнами на Большую Подьяческую улицу. Естественно, в комнате было много иностранного барахла, от которого у каждого входящего в неё впервые захватывало дух. Чего стоил только умопомрачительный магнитофон «Panasonic»!
Алик не жадничал и щедро делился с одноклассниками своим богатством. Дорогостоящие альбомы грампластинок выносить из дома Алику было запрещено. Но он часто нарушал запреты и давал приятелям пластинки послушать или переписать на магнитофон, которые, правда, мало у кого были. Пластинки порой не возвращали, и Алик бывал бит отцом за это широким морским ремнём, который висел в их комнате на почётном месте среди иностранной швали.
Некоторые одноклассники вроде Генки Скобельдина после школы ошивались в центре города, надеясь выпросить у какого-нибудь иностранца жвачку. Часто получалось. Но ещё чаще мальчишек гоняла милиция.
Глеб жвачку никогда не пробовал, да ему почему-то и не хотелось. Честь и достоинство советского пионера он понимал как-то буквально, по-газетному, и она, эта совсем невидимая честь, не позволяла Глебу унижаться перед холёными иностранцами.
В один из вечеров, когда Глеб делал уроки, а мама читала своего любимого Чехова, неожиданно раздался звонок. Оказалось, приехал дядя Сеня. Военная форма ему по-прежнему была очень к лицу. Он странным образом заметно помолодел и словно расправил крылья. Мама почему-то очень смущалась его неожиданной молодости и старалась больше молчать, суетясь то на кухне, то у стола в комнате.
– А как там поживают мои апартаменты? – спросил через какоето время дядя Сеня. Мама в очередной раз смутилась, засуетилась ещё больше прежнего:
– Ждут вас, Семён Игнатьевич, не сомневайтесь!
– Да я не к тому, – тоже засмущался дядя Сеня. – Просто привёз шалуну сувенир из дальних странствий, хотел посмотреть, как он будет гармонировать, так сказать, с имеющимся интерьером.
Дядя Сеня открыл свой скромного вида чемоданчик и достал из него огромную морскую раковину нежно розового цвета. Глеб и мама смотрели на неё зачарованно.
– Значит, всё же были на Кубе, или где-то в тех краях?
– Что вы, что вы! – дурашливо замахал руками дядя Сеня. – Купил в ближайшей комиссионке.
Они втроём прошли в комнату Глеба. Дядя Сеня одобрительно посмотрел на обстановку. Порядок в комнате был образцовый. Дядя Сеня поставил раковину на широкий подоконник, и сразу же создалось впечатление, что она тут стояла всегда.
Потом пили чай, как в прежние времена. Дядя Сеня балагурил, справлялся о маминой работе, о здоровье Глеба и его учёбе. О себе ничего не рассказывал. Только, прощаясь, с неожиданной грустью посмотрел на маму и сказал:
– Я в Ленинграде проездом. Сейчас еду на аэродром. Лечу в Москву, а потом – к новому месту службы, на Чукотку. Труба зовёт, так сказать. Он вдруг порывисто схватил своими длиннющими ручищами в охапку маму и Глеба, поцеловал их по очереди в макушки и, не прощаясь, вышел из комнаты. Мама и Глеб почему-то так и остались стоять на месте, беспомощно глядя друг на друга.
Больше они о дяде Сене не слышали никогда.
15.
Трудно сказать почему, но Глеб не любил иностранную музыку. Это не было проявлением его патриотизма или ещё чем-то. Просто не любил, как не любит кто-то манную кашу или, допустим, дождь на дворе.
До поры ему казалось, что он вообще ничего не любит из того, что любили его сверстники. Читать, правда, любил, но этим никого в середине 1960-х годов удивить было нельзя: запоем читал весь Советский Союз. Глеб к пятому классу давно перечитал Чуковского, Маршака, Гайдара и тайком от мамы переключился на Мопассана. Сам бы он, конечно, до этого не додумался, но сосед Геня Рафальсон, учившийся к тому времени уже в техникуме холодильной промышленности, открыл ему глаза на этого замечательного французского новеллиста. Проскочив сразу через несколько интеллектуальных ступенек, оставив нечитанными «Приключения Буратино» и «Приключения Чиполлино», Глеб, стремительно взрослея, погрузился в мир сложных человеческих отношений. У каждого свои жизненные университеты, которые часто бывают совершенно непредсказуемыми.
Неожиданно Глеб оказался оглушённым стихами Лермонтова, особенно его стихотворением «Бородино». Казалось, оно было написано специально для него, Глеба! В то время как другие пятиклассники это произведение «проходили», часто – проходили мимо него, – Глеб увидел в этом стихотворении программу своей будущей жизни, не меньше.
Странным образом он запомнил «Бородино» слово в слово с первого прочтения и не уставал твердить эти стихи снова и снова. Как про себя в будущем он чеканил: «Полковник наш рождён был хватом…».
То была божественная музыка, с которой не могли сравниться никакие зарубежные ансамбли, обожаемые сверстниками. Мопассан и Лермонтов – нечастый выбор для пятиклассника. Но не он выбирал произведения этих очень разных авторов: казалось, это они, сумасшедший француз и нервный потомок шотландца, зачем-то выбрали Глеба своим душевным наследником. Одиннадцатилетний Глеб в своём неуютном двадцатом веке продолжал жить душевными переживаниями взрослых героев века минувшего. Глебу было очень комфортно с ними наедине. Он читал то новеллы, то стихи и душа его сжималась и перекручивалась, как бельё, которое после стирки своими сильными руками выжимала мама.
Не меньше, чем классики литературы, на Глеба неожиданно повлияло кино. Точнее, только один фильм – «Вертикаль», который Глеб увидел впервые во время летних каникул 1967 года, после окончания пятого класса. Герой фильма, которого играл артист Владимир Высоцкий, имел совершенно удивительный тембр голоса, голос настоящего мужчины. Глебу казалось, что у его папки был чем-то похожий голос. А, может, и вовсе такой же. Высоцкий пел пронзительные песни, от которых бросало в дрожь. Глебу не хотелось стать альпинистом или гитаристом, подобно персонажу Высоцкого, но ему нравилась высота духа этого человека. Он хотел, как Высоцкий, парить силой воли, благородством над трусостью и низменными чувствами слабых людей, населявших планету Земля.
В первых числах августа 1968 года к Глебу с мамой заглянул Матвей Иосифович Цукерман, или попросту Земляк, как звали его мама и Глеб. Земляк сиял от счастья: он раздобыл для Глеба бесплатную путёвку в пионерский лагерь «Чайка» под Зеленогорском, который находился на берегу Финского залива.
– Последняя летняя смена, лагерь маленький, уютный – всего четыре отряда, – тараторил Земляк. – Директор лагеря – мой старый приятель, за Глебом приглядит, если что.
Это «если что» очень не нравилось Глебу. Но сама возможность поехать в лагерь, покупаться в Финском заливе казалась заманчивой.
В лагере оказалось лучше, чем Глеб предполагал. Воспитатели и пионервожатые в душу не лезли, построениями и всякими массовыми играми загружали в меру. Большую часть времени можно было болтаться по территории и заниматься своими делами. А свои дела были так себе, не особо примечательными: забравшись в укромное место, Глеб с приятелями играл в карты, в подкидного дурака, и травил анекдоты. Оказалось, что его память хранила великое множество неизвестно каким путём попавших в неё смешных историй. Особое место занимали анекдоты про Чапаева. Василий Иванович в те годы был очень почитаемым героем Гражданской войны, и анекдоты про него попахивали политической гнильцой. Оттого они были ещё более привлекательными. Если отбросить политическую составляющую, то можно было понять главное: Чапаев пользовался всенародной любовью. Абы о ком анекдоты не сочиняются.
Кульминацией пребывания в лагере стал настоящий поход с ночёвкой до посёлка Рощино, на целых двенадцать километров. Возглавлял поход физрук Павел Николаевич, бывший военный лётчик. Человеком он был суровым, жёстким. Как занесло его в этот лагерь, похоже, он и сам не понимал. Во время продвижения отряда по лесам и перелескам Карельского перешейка, напоминавшего парад хромых уток, он негромко ворчал: