А тут еще в один прекрасный день и слава подвалила – абсолютно неожиданно для всех и самого себя стал я знаменит, самой настоящей звездой стал, – эмоции и вовсе зашкалили, эго улетело в космос. Ну да, да, спортивные мои подвиги, чемпионство мое, как говорится, награда нашла героя.
И все, завертела жизнь в радужном калейдоскопе. Куда-то подевались прежние друзья, интересы, об Илюше Зарецким даже и не вспоминал. Да и кто он такой, этот Илья? Какой-то мелкий третьесортный мажоришка! Теперь моей дружбы искали самые известные люди, знакомства со мной добивались красивейшие девушки. Впереди была вся жизнь, а в ней – Света, без нее ничего себе не представлял. Знал просто, верил, что так будет. До того верил, что никак по-другому и думать не мог – будем с ней вместе и точка! Как это – будем, как утрясется все – неважно, просто будем и все! Говорю же: улетел совсем, крышу снесло напрочь!
Ладно, к сути; пронеслась весна, близилось лето, я вовсю строил планы. Стройотряд и романтика тайги мне не грозили, как подающая надежды звезда спорта, я отправлялся на сборы в Подмосковье – на электричке какой-то час до Белорусского вокзала. И Света никуда вроде бы не собиралась. А это значит – никто и ничто не сможет помешать нашим с ней встречам, это значит – счастье продолжается! И уже мерещились мне роскошные замоскворецкие вечера, пиршества плоти на смятых пашнях влажных простыней, но все планы мои разрушила их виновница, Света собственной персоной. Просто и буднично сообщив, что считает нашу связь изжившей себя, а потому более не имеющей смысла, – она сказала мне это на кухне, во время ритуального чаепития, которым заканчивалось обычно текущее свидание и предварялось следующее. Только в этот раз вместо даты и времени, я услышал свой приговор. Услышал, что она уже давно думала об этом, только не решалась сказать, опасаясь сделать мне больно, но, в конце концов, решилась. И сейчас, когда видит, как спокойно я к ее словам отношусь, понимает, что волновалась напрасно.
«Подумай сам, ну что мы за пара…», – говорила она, помешивая чай ложечкой, и этот звук колоколом отдавался в моей голове. – «Я старше, моя жизнь уже наполовину прожита, а ты – молод, красив, талантлив, тебя ждет прекрасное будущее. Я буду только тяготить тебя; поверь, очень скоро наша связь станет для тебя обузой, тяжким бременем, ничего, кроме боли и разочарований не принесет. Так давай расстанемся сейчас, пока еще не причинили друг другу зла, пока не натворили непоправимого; у нас разные пути, разные судьбы, отпустим же друг друга…».
Я слушал и не слышал, молчал, оглушенный, парализованный. А она подсела ко мне, нежная, моя – я чуть с ума не сошел! только что обладал этим телом, наслаждался им! – обняла за шею, прошептала: «Ну, что ты, малыш? К ударам судьбы надо относиться легче, тогда быстрее заживают раны».
И ушла. А я остался. Один в пустой квартире, показавшейся без нее, без ожидания ее, без возможности обнять, целовать, любить ее безобразно, бесстыдно громадной, безнадежно пустой и чужой, – мозг отказывался принять, поверить. Я казался себе наинесчастнейшим человеком на планете, я хотел умереть. Нет, не то, чтобы собирался сигать в окно или шарил в поисках веревки или бритвы, но, если бы кто-нибудь в тот момент по каким-то причинам захотел меня убить, я не стал бы сопротивляться.
Когда я опомнился, день за окном уже догорал, надо было уходить. И я ушел. Бросил, как обычно, ключи в почтовый ящик – будто пуповину оборвал, точку поставил; поплелся к себе в общагу…
Ну, не буду утомлять рассказом о бессонных ночах и окаянных днях – всего этого с избытком в любовной лирике. И да, вот так – увы и ах, но не потянул на мачо, слаб оказался на поверку; сил только и хватило на внешние приличия. Впрочем, и этого не понадобилось – занятия закончились, соседи по комнате, однокурсники, друзья разъехались кто куда, кто по домам, кто по тем же стройотрядам, – не перед кем было ломать комедию. И остался я один, один на один с самим собой. Валялся в убогоньком своем общаговском склепе-пенале, отупевший, опустившийся, немытый-небритый. Гонял и гонял по кругу одни и те же мысли, весь этот слюняво-покаянный, апокалиптический хоровод: что сделал не так, в чем виноват, за что наказан? И – самое главное! под дых! – неужели все, что было, все эти дни, ночи, признания, откровения, все это милое, суматошное, сумасшедшее, сокровенное, трогательное, суть и естество любви – неужели все это можно вот так вот взять и выбросить? Неужели все это ничего не значило?
Одним словом, прошел я, брат, весь этот круг, всю эту науку. Без помощи, без подсказок, без поддержки, как говорится, всухую. И ничего, жив остался. Озлобился только. На весь женский пол.
Он улыбнулся, покачал головой.
– Интересно, у других любови тоже вот так же вот заканчивались? Вот у тебя, например, Ленский. Можешь вспомнить?
Ленский молча пожал плечами.
– А-а, ты, бессердечный, безнравственный, неуязвимый Ленский, – проворчал Силич, наполняя бокалы. – Знаю, ты никогда не ревновал. Потому, что не любил. Ты ведь у нас плейбой, Демиург и Казанова в одном лице – зачем тебе любить, кого ревновать?
И уж, конечно, не злобствовать, как мне. Хотя, и я – не то, чтоб озлобился, а разочаровался, скорее, что ли. Сверху вниз стал смотреть, предвзято, презрительно и подозрительно, – следующей ступенью инициации, как и следовало ожидать, стал ренессанс, метаморфоза, так сказать, гусеницы в бабочку. Недавнего губошлепа и увальня в того самого мачо, дерзкого и безжалостного хищника, находящегося, к тому же, в состоянии перманентно-кататонической постлюбовной фрустрации, а потому считающего, что имеет полное моральное и какое угодно право на амурные бесчинства. Которые тут же и стал учинять, благо ситуация складывалась максимально благоприятная – вокруг спортбазы (на сборах, слава Богу и спасибо тренеру, таки очутился) – пансионаты, дачи, санатории: просто переизбыток женской ласки и неудовлетворенности, атмосфера вседозволенности и навсесогласия. Ну, а тут как тут – я, демон юности и порока, воплощение сладострастия и легкомыслия, клейкая лента для мух, – словом, затянуло меня в этот водоворот, пустился, как говорится, во все тяжкие. Мимолетные флирты-перепихи, связи без обязательств, на ночь, на час, на взгляд, на закуску, без сомнений и объяснений, без вины и будущего – будто в бреду, во сне, в сказочной стране свободы и наслаждений. И все это – лихорадочно, нетерпеливо, самозабвенно, будто наверстывая, будто вдогонку и впрок, реванш и месть, гордость и отчаяние, какая-то поистине звериная, первобытная жадность жизни. И при этом где-то на самом краю, в самом уголке – надежда, хлипкий несмелый росточек – а вдруг? может, еще и не кончено ничего? Вот увидит она меня, красавца, любострастца, усыпанного перхотью побед и шрамами разочарований, не пропавшего, выжившего, торжествующе несчастного и непокоренно-смиренного, увидит и растрогается, и пожалеет, и снизойдет, и все снова будет хорошо, и все будет, как прежде – такая вот романтическая хрень, конвульсии агонизирующего инфантилизма. А снаружи, в реальности – конвейер тел и совокуплений, в перерывах тренировок – игривые разглагольствования с тренером о роли и пользе секса в жизни спортсмена; двоемыслие – краеугольный камень цивилизации, базовое преимущество homo sapience над остальными видами; огонь, рычаг, колесо – все это вторично. Впрочем, как бы то ни было, но к концу сезона уже подташнивало от всего этого трахательно-терапевтического вперемешку с сентиментально-депрессивной меланхолией изобилия, – казалось, еще немного и просто тупо сойду с ума; самое время было остановиться.
Да, собственно, и возвращаться уже пора было – как-то незаметно пробежало-кануло лето, последние августовские деньки, и вот уже – электричка, тот самый час до Белорусского вокзала. Москва, незабвенная alma mater. И, конечно же – она, Света, – увидел ее, и сразу понял – не будет кина, ничего не будет! Ни возвращения, ни прощения – ничего! Возомнил, размечтатся о кренделях небесных, а сам – как был салагой, так и остался. Пыжился-тужился, а она меня – одним мизинчиком, можно сказать – походя, между делом. Даже парой фраз не перекинувшись, одним взглядом. Нет, ничего такого, просто посмотрела. И ведь как посмотрела! – не сквозь, не как на пустое место, с интересом посмотрела, с теплотой, искренней, неподдельной! С сообщничеством, дружеским и одновременно равнодушным, и тоже искренним, и тоже неподдельным, – вот это-то меня и добило. Если бы презрением облила или безразличие изобразила – был бы еще шанс, а так… И как хороша, как убедительна была в этом своем непритворстве! как смела, беззаботна! Разговаривала, смеялась, шутила! Леди Независимость, Фея Совершенство. И при этом – плоть от плоти притворства! самого высшего полета, самой наивысшей пробы! Просто стрим-дефиле какое-то, мастер-класс в режиме реального времени! – что называется, смотри и учись! И я смотрел. Смотрел, смотрел, смотрел – может быть, впервые не таясь, уже не притворяясь. Смотрел… Расписываясь в бессилии и поражении, прощаясь с надеждой – нет, не победить мне в этой игре! ни за что! никогда! Все равно, что аутсайдеру из третьего дивизиона – в высшую лигу, или – с метлой в космос, впрочем, и это – опять-таки к ней…
Что ж, где-то в глубине я был готов и к этому – все то же двоемыслие плюс врожденный крестьянский рационализм. И я уже знал лекарство, испытанное, верное – ну да, да, все то же самое: лето, сексуально-терапевтическое сафари. И как-то так вдруг соединилось все, как-то так вдруг все срослось-совпало – оказалось, то, летнее лето было всего лишь разминкой, прелюдией, а все самое главное начинается только сейчас. И понесло, брат, потащило! Закружила, затянула пучина столичная; ох, дружище, лучше и не вспоминать! Впрочем, всего и не упомнишь – какая-то каша сплошная перед глазами! какая-то чехарда невообразимая! Какие-то сейшены, квартиры, кабаки, вечеринки, лиц карусель – с кем только не сводила судьба, с кем только не доводилось просыпаться! – в какой-то момент даже задумываться о карьере жиголо стал. Тем более, и предложения иногда поступали, недвусмысленные довольно и конкретные, – контингент-то, сам понимаешь, тот еще, богемно-элитный, не привыкший к отказам и вокруг да около. А я еще, к тому же, и имидж себе успел создать – что-то вроде этакого пролетарского l’homme fatal, дикаря-глубинария с элементами духовности и нравственно-интеллектуального доминирования, – и это нравилось, котировалось, слетались как мотыльки на огонь, ну, или мухи, сам знаешь, на что. Вообще, в глубине души женщина всегда жаждет подчинения, и чем выше она по положению, тем сильней жаждет. Ну, а уж если все это еще и духовностью обставить, подпустить флеру романтического, подвижничества-покаяния разного – вообще гремучая смесь, устоять невозможно; короче, угодил я в самую точку. И конкурентов не было у меня и близко, безраздельно гегемонил на токовище; вскоре даже и слава пошла, и мода установилась, даже кружок почитательниц-обожательниц, что-то вроде секты, образовался. А я, брат, силу свою и значимость почувствовал, загордился, – ну и закрутились-завертелись мыслишки разные, липкие-блудливые – а почему бы и нет? Вот так вот протелепай-прошустри годков с десяток, а потом остановись, отлежись, вскружи головенку какой-нибудь юной-впечатлительной с папой министром – наверняка подвернется кто-нибудь, и – все! в дамках! жизнь удалась! И чем не карьера? – всяко лучше, чем полжизни в каком-нибудь вшивом НИИ от зарплаты до зарплаты прозябать и стены отирать по общагам да коммуналкам! И, казалось бы – чего проще! просто оставь все как есть, обозначь статус и катись себе по накатанной, ан не тут-то было. Останавливало что-то каждый раз, не мог через себя переступить. Да и какой из меня альфонс? – презрению, жестокости так и не научился. Жалко всех этих дурочек было, а жалость в таком деле непозволительна, – здесь или ты, или тебя. А я сердцем больше жил, чем умом; не было во мне ни злости, ни алчности, просто в какой-то момент гордыня обуяла. Нравилось видеть себя светским львом, Адонисом. Этаким вчерашним сермяжным никем, разбивающим сердца и вершащим судьбы недавних небожителей, – ну, и куда с такими данными в негодяи! Вдобавок еще и Свете отомстить хотелось, доказать что-то, – ныла, кровоточила ранка. И из всего из этого, будто из мясорубки – совсем уж что-то немыслимое лезло, что-то совсем уж непристойно-непотребное. С примесью все того же депрессивно-капитулянского, какое-то просто бесстыдство отчаяния – казалось, вот приду к ней на занятие, прямо из чужой постели приду, весь в запахах и грязи – и ее тоже измажу, и ее тоже с собой затяну в этот омут, в это болото, будь оно трижды проклято! И легче станет, и честнее, и правильнее, справедливее, – она ведь тоже такая, ничем не лучше, – ну, не верил я! ну, вот хоть убей, не верил в это ее непритворство! в открытость, бесхитростность! В правоту ее не верил! – ведь поигралась, да? просто поигралась со мной, а когда надоел – взяла и выбросила! А теперь ломает из себя честную, глаза делает невинные!..
И неизвестно, от чего было хуже – от того, что она так со мной обошлась, или от того, что я так о ней думаю; запутался я, одним словом, дружище, совсем запутался.
Вот где-то приблизительно в это время и познакомился я с девушкой одной, Аллой звали.
– Алла? – Ленский изобразил удивление. – Уж не жена ли твоя?
– Жена, – Силич почему-то смутился. – Надеюсь, ты не изменишь отношения… – он помедлил, подбирая слова. – Впрочем, как хочешь, какая уже разница…
Ну да, вот так вот и встретились…
На одном из сейшенов очередном. Так, ничего себе, симпатичная, милашка. Влюбленная – чутье у меня к тому времени развилось – будь здоров, глаз был наметан. Ну, влюбленная и влюбленная, и что с того? – как материал – бесперспективная, опасная даже, – уж больно чистенькая, домашняя. И экзальтированная, эмансипированная, к тому же, этакая пассионария-собственница, – с такими осторожнее надо быть, как бы себе дороже не вышло. Потом еще пару раз пересекались где-то – так, тоже ничего особенного, привет-привет, пока-пока; а потом раз – как гром среди ясного неба – домой приглашает. Если честно, смутился, растерялся, но домой – так домой, почему бы и не сходить для разнообразия.
Ну, купил хризантем букет, конфет коробку, поехал. Пообтесался, конечно, к тому времени, пообвык, трудно было удивить чем-то, но, надо сказать, впечатлил меня тот прием! Квартира больше на музей похожа: о пяти комнатах, картины в золоченых рамах, прислуга в фартучке шустрит. Стерильно все, концептуально. Ну, и семейка – типично партхозноменклатурная: мать – работник ЦК, отец – тоже какая-то где-то шишка, но под простых, от сохи, что называется, косят. Довольно неубедительно, надо сказать, хоть и ненавязчиво. Ко мне – сдержанно-снисходительно, с нотками иронии и презрения: насквозь тебя, студента-лимиту-голь перекатную, видим, – в другой раз включил бы брутала, какого-нибудь недотепу-неандертальца, вазу разбил бы или сломал чего-нибудь, а в тот – ничего, сдержался. Будто рубашку смирительную набросили: смотрю, улыбаюсь, гладиться даюсь. Неожиданно для себя самого. И не то, чтобы скандала побоялся или еще чего такого. Не побоялся, нет, скорее, поостерегся. А еще точнее – смутился я, оробел. Будто со стороны себя увидел. Бедного, убогого – заношенный свитерок, рубашка несвежая, а вокруг – чистый Эрмитаж, филиал Лувра! Лепнина-позолота, фаянс, канделябры разные, прабабушки моей ровесники! И таким дешевым, таким карикатурным себе показался! Все это дикарство мое! Вся эта скандально-бунтарская бутафория! Выделываюсь под крутого, с достоинством собственным нянчусь-ношусь, а всего достоинства – болт между ног, вот и все достоинство! И так вдруг ясно это стало, будто свет всключили. И так паскудно сделалось, так постыло – руки и опустились, ничего уже и не захотелось. Смотрю на рожи эти улыбающиеся, сам улыбаюсь, а в голове одно – свалить отсюда поскорее. Куда, зачем – не знаю, не понимаю, лишь бы только свалить, лишь бы поскорее. С полчаса, наверно, только и выдержал. На тренировку сослался, еще на что-то, бочком-бочком и выскочил. Выскочил, пробежал сколько-то, только беги, не беги – от себя не убежишь. Как сейчас помню – дождик моросит серенький, сыро, мерзко, и скулить, реветь белугой хочется, – внутри, глубоко, в сердце самое – будто гвоздь забили. Будто ломка какая наркотическая, душу наизнанку выворачивает…
А тем временем праздники близились ноябрьские, готовились все так, будто решили революцию еще раз повторить. Только уже алкогольно-сексуальную, – все чего-то ждали, предвкушали, готовились. И тусовка светская, и общежитие – каждый, разумеется, на свой манер и карман; все, кроме меня. Решил я забить на все, в кои-то веки манкировать священной кумачовой пьянкой, – и там, и здесь – так все достало к тому времени! Думал, улизну от всех, запрусь в комнате, отдохну. Почитаю что-нибудь или просто тупо отосплюсь – ничего и никого не хотелось.
Все бы так и случилось, если бы не перехватил меня сразу после демонстрации отец Аллы. Откуда взялся – хрен его знает; увидел меня, обрадовался, рукой замахал – я сразу понял – отделаться не получится. Так и вышло: слово за слово, предложил подвезти. Узнал, что в общагу еду, засмеялся: нет, говорит, теперь точно не отпущу. Пока нормальным обедом не накормлю – знаю, дескать, как вы там питаетесь, сам студентом был. Вообще, настойчивым таким мужиком оказался, продуманным, а по виду не скажешь.
Ладно, думаю, и в самом деле – почему горячего не съесть. Отобедаю и буду таков – времени на книжку и сон еще хватит. Ан не тут-то было – приехали, а там стол, гости, шампанское. Представил меня – хоть сквозь землю провались: звезда советского спорта, будущий академик, – аплодисменты, взрыв интереса. Смотрю: Алла, – о ней как-то и забыл за суетой за всей, а она – вот она. Красивая, взрослая, – увидела меня, глаза дрогнули. И вдруг шепчет – от кого от кого, но от нее! – давай уедем, говорит. Куда, спрашиваю. Да неважно, говорит, лишь бы отсюда. А у меня к тому времени совсем голова кругом – шампанское, веселье, хохот; и в самом деле, думаю, пора сваливать. Думал, уедем, соскочу где-нибудь на перегоне, думал, да прогадал. Вцепилась в меня моя Алла, люблю, говорит, и никому не отдам, даже англичанке твоей. Кольнуло, конечно – откуда знает, но сначала спросить поостерегся – вдруг послышалось, а потом уже и не до того было – затянула-таки прорва праздничная.
Короче, проснулся утром с ней в одной кровати. Не сказать, конечно, что рад был этому обстоятельству, но и переживать тоже было не из-за чего. Ну, переспали и переспали, первый раз, что ли. В конце концов, все совершеннолетние, а в числе свобод, дарованных Великой Октябрьской – и свобода отношений. Это все я и дал понять пассии своей новосостоявшейся, разумеется, максимально дипломатично, в обтекаемых выражениях и иносказательном ключе. И она – вроде как ничего, вроде, поняла, поняла и приняла, вроде, и расстались мы с ней легко и беззаботно. Нежно даже расстались, ведь нежность – та же свобода, ее производная, разве не так?
Ну вот, вроде, и все чинно-благородно, никто никому ничего не должен. Но ныло, ныло сердце, так никуда и не делся, остался тот гвоздь…
Так все и случилось. Через пару дней увидел я ее (Аллу) снова, прямо у входа в институт. При всем параде – в шикарном меховом манто, с огромной черной (выпросила, наверно, у папашки для форсу) машиной, с невозмутимым кожаным водителем. И, все-таки, попал, влип – подумалось; теперь надо соображать, как из этого всего выпутываться, как все это на тормозах спускать. Ну, а пока – что делать? – пока пригласил в кафе. На последние деньги – сидим, болтаем, а я сам не свой, кручу в голове, высчитываю – хватит ли расплатиться. И тут она – как мысли мои прочитала! – небрежно так, будто бумажку какую бесполезную – швырель на стол четвертак; у меня аж дыхание сперло. Надо было вернуть, конечно, сказать что-нибудь ироничное, остроумное, интеллектуальное, но не нашелся, мысленки какие и были – смазались, смешались. Опять-таки, постеснялся, сконфузился. Как-то стыдно показалось копейки свои убогие светить, – ну никак не канали медяки мои против четвертака ее, новенького, хрустящего. А потом и поздно уже было, упущен был момент. Только и осталось – улыбаться, бормотать какую-то околесицу, попурри из анекдотов; и взгляд ее не забуду – с прищуром, все понимающий. И снисходительный, благосклонный – будто двери мне открывала, войти приглашала. И я шагнул, вошел – легко, просто дался мне этот шаг. Будто давно уже примеривался, много и долго репетировал; вот так вот, братишка… И, признаться, вкусно, в кайф мне с ней рядом было, – и эта манера ее, барская, холеная: перчатки на стол, нога на ногу, и томность великосветская, взгляд сквозь официанта, – вроде бы и сам таким рядом с ней становишься, или стал уже – лорд-барин, хозяин жизни. Только уже не виртуально, не в мечтах розовых слюнявых – наяву, в реале.
А на следующий день она приехала снова. Уже без водителя и на другой машине. Забрала меня, отвезла к себе и – уж прости за натурализм – трахнула там. Именно трахнула – прямо с порога, едва вошли только, как в кино – стала раздеваться, меня раздевать, – сначала даже как-то не по себе, неловко стало, а потом засосало, затянуло, ум помрачился, помню только – взгляд бесноватый, закушенная до крови губа. Ни убавить, ни прибавить – коррида просто, бомба ядерная. Прямо на родительском священном ложе, посреди шедевров и лепнины – и в этом тоже были своя острота, извращенно какое-то изощренное наслаждение. Хотя, конечно, в тот момент ни хрена не соображал, все на инстинктах, как во сне; очнулся – будто на берег волной выбросило. И она рядом, обняла, о любви шепчет… Не знаю даже как сказать – пожалел ее тогда, что ли. Наверно, пожалел, все-таки – от сердца ведь все, от души – влюбилась ведь девка. Как смогла, так и влюбилась – все мы не подарки, у каждого свои тараканы. Неправильно это все, конечно, было, надо, надо было остановиться, объясниться, но упущен был момент, и даже не знаю, когда упущен – тогда или раньше еще. Да и неважно это было, и поздно уже было пить боржоми, трепыхаться.
И стала она приезжать почти каждый день. Не стесняясь, не таясь. Выходила из машины и стояла рядом, высокая, надменная, в длиннющем своем умопомрачительном манто – девчонки наши все пищали от зависти. Увозила меня. Потом привозила и уезжала, оставляла один на один с самим собой. С терзаниями своими интеллигентскими, со стыдом – какую-то необъяснимую силу, власть возымела надо мной эта девушка. Хотя и девушкой ее уже как-то и язык не поворачивался назвать – в постели такое вытворяла! – образ милашки-активистки как-то сам собой испарился-выветрился. И ведь все! ей-богу! все понимал! Понимал, а ничего поделать с собой не мог! С одной стороны, и лестно (чего греха таить) было – маркиза, красавица, воспылала страстью и все такое, с другой – чувствовал себя крепостным каким-то, рохлей, размазней! плющило, колбасило не по-детски! И все собирался, собирался объясниться, с духом собирался, речь готовил, а как до дела доходило – будто язык проглатывал, дара речи лишался. Будто боялся чего-то, будто и в самом деле должен был; и вообще, какое-то как бы раздвоение личности произошло. Тот, прежний, который бунтарь и мачо – в угол был задвинут, а этого нового, нынешнего все устраивало – и машина, и квартира роскошная, и остальное все. Так и телепался день через ночь, ночь через день. И все врал и врал, себе, всем. И жаль было Аллу, и жаль себя, и совестно и виновато было. И перед ней, и перед самим собой, и почему-то – она-то, казалось бы, здесь при чем! – перед Светой. И перед всем миром вообще; и затягивал и затягивал этот омут, и затягивался, и затягивался узел, и надо было разрубать его, и все висело свинцовой глыбой, и не было сил, и не было видно этому ни конца, ни края…
А потом… Эх, брат! Все эти теории о судьбе, о фатуме – такая фигня! – жизнь играем нами, как захочет. Иду как-то вечером мимо той самой аудитории, когда-то «повенчавшей» нас со Светой, вижу – полоска света под дверью. Ей-богу, дружище, хоть смейся, хоть плачь, но нахлынуло, накатила вдруг тоска, ностальгия, комок встал в горле – «наша» комната, наш Мыс Доброй Надежды. И свет этот – откуда? занятия давным-давно уже окончились – будто тайный знак, маяк метафизический. Толкнул дверь, вошел – за столом, в профиль ко мне – Света, что-то пишет. Услышала меня, вздрогнула, замерла.
Я осмотрелся – мы одни в комнате. Да, знаю, по всем каконам и правилам должен был повернуться и уйти. Облив равнодушием, тщательно прикрыв дверь; должен был, но не смог. Не нашел сил. Все смешалось – злорадство, торжество, боль, вина, надежда – совсем уж какая-то глупая, неуместная. И помню только – мысль мотыльком отчаянным – вот посмотрю в глаза, тогда и уйду. Посмотрю – что увижу? Неужели же, как и всегда – в коридорах, на занятиях – эту авгуровскую безмятежность, порочно-сообщническую недосягаемость?
Поставил стул напротив, сел – в полнейшей тишине, без всякой реакции с ее стороны – спряталась, закрылась от меня ладонями; минута прошла, другая… И вдруг увидел я – плечи ее подрагивают, и сквозь пальцы медленно так выползает, покатилась слеза. Помутилось в голове, все забыл сразу, и гордость, и злорадство, сам едва не заплакал. Подхватился, обнял ее, плачущую, страдающую. Целовал голову, волосы, а она все прижималась, жалась ко мне, будто котенок – помню, хорошо помню чувство жалости, нежности, острой, горькой вперемешку с радостью, торжеством – любит! она любит меня! Можно было ни о чем не спрашивать, ничего не говорить! Но она говорила, ох, говорила! – как глоток воздуха тонущему, как мед горячий на рану! «Милый, любимый, прости… Соскучилась, изболелась… Разве могла знать, что так полюблю…». Говорила, говорила, а я задыхался, сходил с ума от счастья. И все, все, что было – расставание, Алла, все рассуждения мои, концепции-конструкции-планы – все летело к чертям, все было ненужным и неважным; мы опять были вместе. Словно злая волшебница сняла заклятье, и все плохое ухнуло в пропасть, растаяло прошлогодним снегом, и все началось заново…