Ленский смотрел на сильное лицо друга, уверенно выдающего круглые и гладкие фразы, и неожиданное раздражение ожгло крапивным стеблем.
– О, Господи! Слава! Да не в рапорте дело! Ты что, не понимаешь? – Ленский и не пытался (нервы! нервы!) скрывать досаду, отчаяние. – Да пойми же ты! Мне человек этот нужен! А ты его отпустил! Ну вот, где? где его теперь искать?
Он отдернул штору, вышел на балкон. Морозный воздух колко сжал лицо, прошелся между лопатками; неожиданно стало грустно и зябко, как в детстве. Будто оставшись за дверью, все случившееся отодвинулось, растаяло в мягком обаянии старого дворика, в грустной агонии зимы, тихо, как кошка, уходящей в темноту. Осталось только это – кружева теней, пожухлая виноградная лоза, усталая печаль пасмурной мартовской элегии…
Чужое присутствие вернуло на землю, он оглянулся. Рядом стоял Силич, мощной глыбой возвышаясь в темноте,
– Жень, да чего ты психуешь? Нервное? перепугался, что ли? – Силич чиркнул спичкой, осветил его лицо. – Или стоящее что-то было?
– Было Слава, было…
– Тогда, так и надо говорить, – в голосе Силича послышалась улыбка. – Я тебе этих красавцев из-под земли достану, завтра же будут в твоем распоряжении – обещаю. Но это завтра. А сегодня – давай ты меня уважь. Раз уж жив остался, – праздник у меня сегодня, помнишь? – юбилей. Мы в кафе собирались пойти, столик заказали… Там уже все наши собрались, уже празднуют вовсю, Алла раз двадцать звонила. Ну, да и черт с ней! Черт с ними со всеми! Не хочу я туда, Жека. Родственники, жена, коллеги, шеф – задолбали все, не хочу! Почему свой праздник я должен другим дарить? Давай, раз такая ситуация образовалась, дезертируем. Махнем к нам, на квартиру, стол организуем, оттянемся, как в старые добрые, а? Не поверишь, как этого не хватает! Давай, Женька, ностальгия заела – жуть! Ну? Согласен? Соглашайся!
– А Юрка?
– И Юрка, конечно! – оживляясь, подхватил Силич. – Куда мы без него?
Ленский прислушался к себе, прикидывая варианты. Ностальгические сопли – не самая лучшая перспектива, но, все ж таки, лучше, чем сутолочная ресторанная пьянка; душа просила, требовала, умоляла о тишине, покое.
Но главное, конечно – разговор с Юркой, данные объективного контроля, из первых рук, с пылу с жару, – ради этого и душещипательную историю можно выслушать, игра стоит свеч. А история будет, будет – он чувствует ее на расстоянии, как аквариумная рыбка – землетрясение; уже готова, просится наружу. Ладно, вся жизнь – компромисс, череда жертв в копилку целей; гуттаперчивая мысль встряхнулась, извернулось шуткой.
– Что, и водку пить будем?
– Ну вот! – Силич хлопнул его по плечу. – Давно бы так! А то, «понимаешь», «не понимаешь»! Нудеж один! Кстати, – он смутился, запнулся. – Короче, вот он, патрон этот, тот самый – может, хочешь себе оставить?
Ленский покрутил желто-серый цилиндрик (смерть Кощея) в пальцах, спрятал в карман.
– Поехали, Слава.
Каким-то чудом они миновали ставшие уже привычными в этот час пробки и уже через полчаса входили в ту самую «нашу» квартиру. Приобретенную когда-то из первых денег за игру и за десять лет успевшую пройти весь цикл эволюционно-ситуативных метаморфоз, превращаясь то в любовное гнездышко, то в приют одинокого страдальца, то в ночлежку. И, в конце концов, подвергшуюся чистилищу капитального ремонта, превратившего ее просто в квартиру, классический вариант современного кондоминиума классического современного мегаполиса.
Ленский так и не нашел времени побывать здесь после ремонта, и сейчас, обходя безукоризненные, стерильно-обезличенные комнаты, ощутил легкую грусть по временам, исчезнувшим под слоями штукатурки.
Силич суетился вокруг сервировочного столика, а он отвернулся к окну, смотрел на дрожащее море огней за стеклом, все произошедшее казалось зыбким и далеким, обманчивым, как луч света, заблудившийся в лабиринте зеркальных преломлений.
Тем временем содержимое упаковок, банок и баночек перекочевало в тарелки, несколько породистых бутылок оживляли аляповато-купеческий ландшафтик, – Силич выудил за горлышко одну, открыл, плеснул в бокалы.
– Давай сюда! – позвал он Ленского, все еще стоявшего у окна. – Юрку не ждем – он в пробке, наверно. И звонить бесполезно – я его телефон попросил отключить для конспирации. Так что, будешь за двоих отдуваться! – он довольно хохотнул, усаживаясь в кресло. – Давай, панегирь, рассказывай, какой я славный. Надо же, с детства врезалось в память: имя Слава – значит, и должен быть славным. Так мне взрослые втолковывали, когда лениться начинал. Всю дорогу – дома, в школе, на тренировках, – я имя свое возненавидел, честное слово!
Ленский подпустил иронии в голос.
– Имя поменять решил на старости лет?
Силич отмахнулся:
– Не обращай внимания, к слову пришлось. Ну, так что? За меня?
– За тебя, дорогой! – Ленский привстал (будто на стременах), протянул навстречу бокал.
Коньяк слегка отдавал орехом, приятно обволакивал нёбо. А, может, и в самом деле – напиться? – своего рода наркоз, душевная анестезия. Вот-вот разразится ливень ловстори, самое время приготовиться, запастись зонтом. Один за другим, Ленский сделал несколько глотков, ласковое тепло побежало в кровь, стало спокойно и уютно.
– Ну, как? – Силич выжидательно замер. – Нравится?
– Ты разоришься на коньяках.
– Хороший коньяк – моя слабость.
– Да-а, – Ленский покивал головой, откинулся в кресле. Подвисла пауза.
Силич отставил было бокал на стол, но передумал, снова взял и осушил до дна. Ага, кажется, нчинается!
– Историей одной поделиться хочу…
– Да-а?
– Выслушай меня, Ленский, прошу тебя. Знаю, что думаешь, но горит во мне все. Если не расскажу – помру на хрен. Будешь слушать?
Ленский вздохнул – как будто у него есть выбор. И в самом деле, день сегодня какой-то не такой. Бывает, бывает, происходит что-то где-то, какое-то колесико соскакивает со своей дорожки, и происходят непостижимые вещи. Шулер средней руки, для которого потолком карьеры было бы место штатного «исполнителя» в какой-нибудь задрипанной провинциальной дыре, едва не обыгрывает его, «маэстро». Человек, пришедший в качестве секунданта, стреляет ему в голову. И напоследок железобетонный, пуленепробиваемый Силич, которого просто невозможно заподозрить в сентиментальности, рвется рассказать историю своей первой любви. Что ж за день такой сегодня?
– Я слушаю, Слав. Валяй, рассказывай, – он подлил себе коньяка, уселся поудобнее.
Силич покрутил головой, невесело засмеялся
– Десять лет знакомы, все никак не привыкну. Ощущение такое, что заранее все знаешь. Ладно, проехали… Понимаешь, любовь у меня случилась… Давно еще, в молодости, – слова давались ему с видимым трудом. – Никому об этом не рассказывал. Не то, что от людей, от себя прятал. Забыть хотел. А сегодня весной в воздухе повеяло, и снова все закрутилось-завертелось, дало под дых…
Ленский молчал; замешательство друга доставляло удовольствие.
– Ну вот, – Силич улыбнулся, – тему обозначил – уже полдела, самое трудное позади. Хотя, какие еще темы могут быть, когда… Вот… Ну, что? Тогда – без предисловий? Да какие предисловия? – биографию мою ты знаешь – родился, учился и все такое. Но учился хорошо, вот в Москве и оказался. Понимал, что деньги, успех, будущее – все здесь. Поступил в Бауманку, инженером хотел стать; служба, погоны – это все потом, другая, следующая жизнь.
Квартировал в общежитии: первый опыт взрослости, самостоятельности. В комнате нас четверо, копейки до стипендии, общая кухня, один холодильник на этаж – университеты эти, брат, до сих пор снятся. Хорошие университеты, закалка жизнью – самая лучшая закалка. Лучшее лекарство от сантиментов разных и прекраснодуший – мне тогда это, ох, как надо было! Уж больно наивен был, чист, аки слеза младенца, последнее готов с себя отдать был, врать – ни Боже мой! Но Москва любого обломает. Сначала трудновато, конечно, пришлось, а потом – ничего, пообтерся, пообтесался, втянулся, куда только что подевалось.
Так оно и катилось все до поры до времени, но жизнь – игра, театр, скучно ей, когда вот так – из пустого в порожнее. И вот, в соответствии со всеми законами драматургии, наметилась интрига – возьми, да и свались на несчастную мою голову некто Илюша Зарецкий. Кто такой? Ох, дружище! Худший вариант из возможных – советская знать, барчонок, то ли из семьи дипломата, то ли из какой другой семьи, перевелся на наш курс – только представь себе! – из самой Америки! Ну, или не из Америки, может, и из Англии или из Австралии – не суть, а только – откуда-то оттуда, из загнивающего Запада. Как говорится, с пылу, с жару, пропитанный испражнениями вредительских пороков и пагубных привычек – денди с иголочки, красавец, парфюм, в институт на собственных «Жигулях» приезжал. Ферт, мажор, одним словом – я таких всем сердцем ненавидел, просто на дух не переносил! И кой черт его, спрашивается, в Бауманку занесло! Валил бы себе в свой МГИМО или ВГИК, или МГУ! – но вот, поди ж ты! занесло на мою голову!
Но ничего не бывает в жизни просто так, ничего не бывает случайного – ни декораций, типа ружья в первом акте, ни героев. Вот и Илья этот – помимо красной тряпки и аллергена морального суждено ему было сыграть и еще кое-какую роль, можно сказать, роковую и фатальную. Ну, а сперва – соперником моим стать, для начала – в учебе. Умный, гад, оказался, талантливый, даром, что хлыщ и мажор! То, что мне трудами тяжкими доставалось и ночами бессонными – он на лету схватывал! Ну, и плюс внешность-шмотки, легкость-раскованность, апломб аристократичный-столичный – ну просто-таки противоположность и вызов мне, тугодуму-тяжеловесу, просто антипод мой! – возненавидел я его, люто, истово возненавидел!
– Возненавидел… – повторил Силич и потянулся за другой бутылкой. Ленский меланхолично смотрел, как он открывает ее, так же машинально подставил опустевший бокал.
– Ну, а дальше и сам можешь продолжать – не успокоилась, не остановилась на этом судьба-злодейка, смастерила треугольничек. Не мудрствуя лукаво. Какой-какой? – любовный, разумеется! – вдобавок ко всему угораздило меня еще и влюбиться! И влюбиться – как и все привык делать – основательно, крепко, хоть и косолапо. Почему угораздило, спросишь? Да, потому что – в преподавательницу! В преподавательницу новую нашу по английскому, Светлану – не забыть имя! – Ивановну Баскакову.
Расхожий сюжет, скажешь, учитель-ученик, было-перебыло. Может быть, и так; хотя, если так взять – так ведь и все когда-то уже было, да? Впрочем, я и не думал об этом тогда, я тогда, вообще, ни о чем думать не мог. Ходил, будто пыльным мешком пришибленный, сам не свой, – наверно, это и есть та самая любовь с первого взгляда. Все равно, что удар молнии – через секунду ее нет уже, она уже где-то далеко, а ты – на земле, только и способен глаза вслед таращить и рот как рыба разевать.
Силич помолчал:
– Она и была похожа на молнию. Стройная, стремительная, белокурые волосы крупными локонами, огроменные синющие глаза, румянец, как у ребенка. И все это – мгновенно, ярко, живо, неподдельно, непосредственно! «Силич! Вы снова сегодня в этом свитере. Это уже третий раз подряд за неделю! Неужели у вас не хватает фантазии, чтобы изменить имидж? А что по этому поводу думает ваша девушка?» И тут же: «Потапов, как вы произносите слово „perfect“? Запомните: первый слог „п“ должен звучать, отрывисто, хлопком. Вот так: „п“, „п“. Запомнили? Тренируйтесь дома. Как? Приклейте к верхней губе бумажку и добивайтесь, чтобы она взлетала. Что? Да, так и ходите с бумажкой, пока не научитесь!»
В считанные дни и без единого выстрела завоевала она институт, популярность ее была колоссальной. Вся мужская половина была влюблена в нее поголовно, женская старалась подражать.
Вообще, надо сказать, весь ее образ был окутан ореолом какой-то тайны, тянулся за ней шлейф какой-то совершенно невероятной, наполовину шпионской, наполовину романтической истории. Будто бы работала она до этого в одном из наших посольств за рубежом, и была будто бы связана с разведкой, и, якобы, пришлось ее оттуда срочно эвакуировать в связи с дипломатическим скандалом. В каком посольстве, из-за чего скандал, никто, разумеется, не знал, но дыма, как известно, без огня не бывает; надо ли говорить, что это только добавляло ей популярности.
А какие мужчины к ней приезжали! На иномарках (это в 80-е!), лощеные, холеные, даже Илюша Зарецкий терялся на их фоне. Хотя нет, – роль! треугольник же! – он-то как раз и не терялся. Ухаживать за ней стал, не так, чтобы откровенно, конечно, но тонко, деликатно, да и вообще, установилась между ними некая связь, общность, что ли, были они, что называется, одного поля ягоды. Опять же, по-английски говорили, как на родном, – пока мы, убогие, корпели над материалом, – болтали о чем-то своем. И я ревновал, конечно, ревновал жутко. Понять не мог ни фига, пытался по интонациям сориентироваться; впрочем, так еше хуже было. Казалось иногда – воркуют, амуряться, ей-богу, так и растерзал бы обоих на месте.
Силич сделал порядочный глоток.
– До сих пор мне не дает покоя мысль: а, может быть, он, все-таки, любил ее? Может быть, болезнь эта протекала у него именно так, кто знает? Впрочем, тогда я даже и мысли такой не допускал, а теперь и вообще – какая разница.
Но любовь – открытое пространство, незамеченным остаться невозможно. Вот и меня очень быстро срисовали, и он, и она. Ей – так и вообще сам Бог велел – предмет приложения, женская интуиция и все такое, ну а он – уже как лицо, непосредственно вовлеченное и заинтересованное. И хотя виду не подавал, беззаботным и ничего не понимающим прикидывался, и, надо сказать, хорошо так прикидывался, убедительно, да только любовь – тот еще рентген, камера обскура: как облупленного я его видел, все его ужимки, мыслишки прыщавые считывал. И сам, конечно, был как на ладони: здоровенный увалень-молчун, робкий, стеснительный, глаза прячет – на раз все читалось, как дважды два.
Спросишь – как она реагировала на все это? Не знаю. Поначалу, думаю, льстило ей это, даже забавляло где-то. Хотя и напрягало, конечно – как-никак, а мы ученики ее, она педагог наш. А потом, видимо, привыкла, смирилась – и в самом деле: мало ли молодо-зелено, в первый раз, что ли. Перебесятся, перекобенятся, найдут себе подружек-погодок и забудут все благополучно. Что ж, может, так оно и было бы, да только серьезный был закручен узел, основательный, так просто не распутаешь. Хотя я, честно говоря, особо ни на что и не рассчитывал: слишком нереально, невероятно все было, в голове не помещалось – я и она. Не гонит из класса – и хорошо, и счастлив, разговаривает, улыбается – на седьмом небе. Лишь бы быть с ней рядом, видеть ее, слышать… Ну, и его контролировать, само собой, – опять же, конкуренция учебная-академическая, все дела…
Так и протанцевали мы втроем первый семестр; Октябрьские, Новый год прошли как в бреду, в угаре: только и думал о ней. Хорошо, хоть не пил тогда, тренировался усиленно, а то бы и не знаю, чем все закончилось.
Но отзвенели праздники, пролетела сессия, и вновь встретились мы с ней. В институте где-то, в коридоре. Представляешь, увидела меня, заулыбалась, и говорит: «Хорошо выглядите, Силич! Поздравляю с победой!» – это я тогда чемпионат города выиграл, пояс черный получил. А я стою дурак дураком, глазами только хлопаю, – нет, чтобы тоже комплимент ей отвесить. Окажись на моем месте Илюша Зарецкий, уж он-то точно не растерялся, выжал бы все из ситуации! А я пока придумал что-то, ее уже и след простыл.
Чуть я тогда себя по голове кулаком не хватил! Но, к счастью, в тот день факультатив был назначен, думаю – там реабилитируюсь. Уже и фразу заготовил, отрепетировал, прихожу, а нет никого, пустая аудитория, я один. Да, говорю себе, как бедному жениться – так и ночь коротка. И так тошно стало мне, так муторно! И со всей ясностью, со всей очевидностью открылась мне истина, простая и непреложная – никогда не быть нам вместе, никогда женщина эта не будет моей.
И только так я подумал, как открывается дверь, входит она, – я и вовсе обомлел. А она огляделась по сторонам и улыбается так смущенно. А где же, спрашивает, остальные студенты? А я опять мычу что-то нечленораздельное, ничего объяснить не могу. А она подошла к окну, за штору заглянула и говорит игриво так: «Когда же это стемнеть успело? Да там машины-то еще ездят?» И на меня смотрит, ответа ждет. Я понимаю – шутит, может быть, даже заигрывает, но язык будто деревянный, мысли – болванками чугунными; отвечаю, что наверно ездят, а сам глаза на нее вытаращил, не могу оторваться.
Совсем голова поплыла – она рядом, понимаешь, рядом! И в первый раз мы наедине, понимаешь? Только я и она, она и я. За стеной шаги чьи-то, каблучки цокают, голоса, но это где-то там, далеко-далеко, в другом измерении, на другой планете… А мы с ней – здесь, будто в сказке какой-то, заколдованные в этой комнате…
Не знаю, что она увидела в моих глазах, а только растерялась как-то, сникла вся. А потом села на стул, уронила голову в ладони и заплакала. Я и не понял сначала, что это она плачет, не приходилось до этого видеть, как женщины плачут. Да и как-то невероятно, неправдоподобно все это было – она и слезы. Не могла, ну просто не могла она просто плакать! такая сильная, красивая, независимая! – плакать, как ребенок! Даже вспоминать больно…
Не было у меня никакого опыта с женщинами, да еще в подобной ситуации – просто подошел, присел рядом. И как-то само собой, как само собой разумеющееся, положил руку на плечо, – ясно помню ощущения: плечо теплое, нежное под тонкой кофточкой, дрожит… Тело моей любимой женщины… И все это – не в сказке, все это – наяву!..
Силич передохнул, потер переносицу.
– Перестала дрожать моя Света, и почувствовал я, первый раз в жизни почувствовал, как земля уходит из-под ног. Пахнуло духами ее, тонкими, горьковатыми, телом ее, а она – совсем рядом, несчастная, плачущая, близкая. В голове совсем помутилось, уж и не помню, как все дальше было. Ехали куда-то, метро, Замоскворечье – все смешалось, сплелось сумбуром, видеорядом. Ничего не понимал тогда, был словно пьяный, очнулся уже в квартире, у какой-то ее подруги. В постели. С ней. Самого факта физической близости не помню, как и многого остального, помню лишь, лежали рядом, совершенно обнаженными, пили вино, и она была прекрасна, как богиня… Как сейчас вижу ее – худенькая, миниатюрная – все сгибает и сгибает мою руку, восхищается мускулатурой.
А плакала она, оказывается, от отчаяния, от одиночества, – старая история о сильной женщине; как там? – «Она идет по жизни, смеясь»…
– Силич опустил голову, замолчал.
ГЛАВА 4
Ленский смотрел на его побледневшее красивое лицо, сильные плечи, тасовал услышанное. История понемногу затягивала, врезалась – черт бы побрал эту его восприимчивость, сопричастие-сострадание – как бы не заразиться, не передознуться. Но, что поделать – оборотная сторона медали: любишь кататься, люби и саночки!.. Нет, все! надо завязывать! Хотя – опять-таки – как? И потом – друг, все-таки, юбилей; эх!..
– Ну вот, – заговорил, наконец, Силич. – оказывается, мечты сбываются, и, оказывается, даже самые безнадежные. И, оказывается, не только у идиотов. Хотя, у идиотов, как ни крути, а шансов куда как побольше будет, – состояние Вселенской безмятежности, вседостижимости, всеисполнимости – уже полдела, будто одно притягивает другое, будто вода в сообщающихся сосудах. Хотя, опять же, а что такое идиотизм? – частный случай идеализма, любовь – его романтическая версия; безмятежность в этом случае простирается до пределов абсолютной невменяемости, – я так, например, и вообще думать не мог, буквально ошалел от счастья. Состояние, надо сказать, хоть и приятное, но довольно опасное, учитывая деликатность ситуации; слава Богу, Света все взяла в свои руки. С самого начала рамки поставила: строжайшая конспирация, никаких условных знаков, записок, телячьих взглядов, и я его свято выполнял, чтил, как устав воинской службы. Даже ревность научился контролировать, мыслям разным об Илье, о муже ее не позволял в голову лезть. Да, да, муж, новый персонаж, новая головная боль. Не самая лучшая рокировка, замена катастрофы возможной на уже случившуюся и происходящую онлайн в режиме 24/7. Но Света умела находить нужные слова, – казалось, что это твои слова, твои мысли. И в самом деле – что за детство! мы же взрослые, люди, образованные, европейцы! Ведь ревновать – это пошло, собственничество и домострой, а любит она меня! меня! одного меня! Иначе как, чем объяснить, что она со мной? Тестостерон-адреналин? Лекарство от скуки? – лезло, конечно, в голову разное, неудобосказуемое, корчи чистоплюйства, гримасы добродетели, ревность все та же, опять же, но гнал я, гнал всю эту дрянь, шатания-сомнения – надо быть сильным, благородным, надо быть выше этого! И Света всячески меня в этой философии поддерживала и укрепляла, не прямо, конечно, а косвенно, обиняком, целую систему рефлекторных дуг выстроила – здесь тебе рафинада кусочек, а здесь – и тока разряд получить можно; ох, наверно, и натерпелась она со мной, «юношей бледным со взором горящим»!
И, вроде бы, понятно все – ни ей, ни мне неприятности не нужны; я – студент, она – преподаватель, замужняя женщина, любое подозрение, любой намек – и все! привет карьере! волчий билет! Вроде бы и понятно, и проговорено, и рафинада полный рот, но сквознячок какой-то, червоточинка какая-то все равно оставались! Тянуло холодом, сочилось ядом – ведь неправильно это все, не по-людски, ведь, если так подумать – обман все, ложь! Допустим, не испытывал я добрых чувств к мужу ее, и это еще – мягко говоря, но так-то тоже с ним – зачем? плевок в душу, в лицо! Подлость вперемешку с гадостью! И слово еще это мерзкое – адюльтер! – ну, не мог я так, не мог и все! совесть аж заходилась! И по мозгам било! – мама дорогая! Так и хотелось иногда развернуться, сгрести в кучу всю эту лабуду, всю эту гребаную декорацию, и… Но – нельзя, красная линия: наврежу любимой, себе наврежу. Впрочем, о себе в последнюю очередь думал, конечно, просто давило, душило это вранье, вранье и грязь, и совесть ныла и ныла, ныла и ныла, а сделать ничего не мог – будто в стеклянном доме – одно движение неосторожное, и развалится все на хрен, к чертовой матери.
Силич помолчал, улыбнулся.
– Видишь, казалось бы, простая интрижка, приключение, каких сотни и тысячи, а сколько рефлексии. Видишь, как все непросто у таких, как я, куда нам до идиотов; прав был классик: горе – от ума. На этом многие погорели, так и не прозревшие, так и не понявшие одной элементарной вещи: весь мир – обман, и выжить в нем можно, лишь обманывая. Всех, в том числе и самое главное – самого себя; счастье – не что иное, как добровольная иллюзия, поллюция самообмана. Сознательного и – самое главное! – добровольного; сиречь, и само – обман, – с какого-то момента, рано или поздно, это таки доходит до ума. Конечно, не сразу, но наступает день, и количество переходит в качество, и понимаешь: не случится ничего страшного, если немного притворишься. Не так, чтобы уж совсем, а чуть-чуть, немножко. Сделаешь то, чего от тебя ждут, ответишь добром на добро. Приврешь, поддакнешь, подмигнешь, подыграешь, – совсем как в детстве, когда делаешь вид, что не узнаешь в деде Морозе соседского дядю Вову. И все, и дело в шляпе, и всем угодил, и все довольны, и жизнь обязательно чем-нибудь наградит. Каким-нибудь бонусом, все тем же куском рафинада…
Настал такой день и для меня, истина эта открылась и мне. И, знаешь, многие вещи стали проще, доступней. Например, необходимость прощаться, зная, что отпускаешь любимую к другому, и, может быть, она будет принадлежать ему и говорить те же, что и тебе, слова. Необходимость не отводить, не опускать глаза, выглядеть счастливым и беззаботным, в меру грустным, но все понимающим – тоже тонкая штука. Хоть и достигается эмпирическим путем, но предполагает изначальные задатки. Душевной гуттаперчивости и комформизма, – у меня, очевидно, таковые имелись. Поэтому и этой наукой овладел довольно скоро, хоть и не без конфузов и усилий. Впрочем, еще раз повторюсь: притворство – базовое качество homo sapience, хотя, ей-богу, правильнее было бы – homo simulans.
И опять повторюсь: и для меня, и для Светы рафинада было с избытком, достаточно, чтобы заглушить горечь. А спор о том, что приятнее, получать или отдавать, дискуссии разные на темы морали и права, либидо и сексуальных патологий оставим за скобками.
А вообще, я был словно кусок глины в ее руках – что хотела, то и лепила, – вскоре и следа не осталось от прежнего Славы Силича. Будто заново родили-построили – вкусы, манеры, привычки; куда только подевались тяжеловесность, робость, провинциальность. И при этом – вот же физиология страсти, алхимия рефлексов – даже близко! сам себя не узнавал! – никаких рефлексий, восстаний оскорбленных чувств и возмущенного разума, просто паинькой был, теленком! Пажиком, вытащившим счастливый билет господской любви и допущенным в святая святых будуара, – от такого у кого угодно крышу снесет.