– Я помогу Вам разобраться в вопросе, если станете писать надлежащий материал. Именно надлежащий, вдумчивый. Странно, что нам прислали наставника с таким низким уровнем подготовки, без профильного образования, опыта работы в специализированных заведениях. У нас ведь особые малыши. Но спорить с выбором не буду – посмотрим, чем окончится эксперимент. У нас есть подходящий ребенок для Вас.
Она резко встала, поманивая меня пухлой рукой. Все это произошло так стремительно, что я даже не сразу сообразила, что случилось и куда она бежит. А жаба уже неслась вон из кабинета, даже не оглядываясь, поспеваю ли я следом. Она шла по интернатовским коридорам, и от нее зловеще пахло болотом.
В интернате было все, как и везде. Вот на стенах детские рисунки – или конкурс какой-то, или какой-то отчет перед меценатами. На подоконниках, под пелериной из короткого несвежего тюля – папоротники и драцены в исполинских керамических горшках. Пол из виниловой плитки – местами ободранной и очень скользкой.
Меня немного покоробило то, что потенциального подопечного мне уже подобрали. Без меня – моего мнения и моего участия. Я не была до конца уверена, но мне искренне казалось, что в выборе подопечного должна поучаствовать и я – черт знает как… может быть, рассказать о вкусах, интересах, предпочтениях и ближайших планах. И в том, что меня не спрашивали и со мной ничего не обсуждали, мне чудился какой-то подвох. Было неприятное подозрение, что все сделано для того, чтобы я «провалилась» – даже не знаю, может быть, я каким-то образом не сошлась бы с ребенком, не смогла бы найти общий язык, и тогда эта жаба смогла бы гордо полоскать меня по всем инстанциям, до которых бы добралась. Это бы сделало ее жизнь на пару месяцев веселой и счастливой. Потом она бы опять тухла в своем болоте без новых ярких впечатлений и побед над внешним миром.
А подвох действительно был. Оля была глухонемой. Десятилетний глухой интроверт. Провал для всех, кто ранее пытался достучаться до ее нутра. Достать из этого ящика что-то, кроме вызубренных уроков и рассказа о любимой книге, еде и игре. Очень складный и очень неискренний рассказ.
В момент знакомства для меня сразу рухнула львиная доля всех планов, иллюзий и надуманных мной стратегий покорения детского сердца. Я грезила совместным походом в консерваторию, занятиями в музыкальном классе (когда-то я и сама училась в музыкальной школе, но забросила), иностранным языком и даже записью видеосюжета на телевидении – знакомые телевизионщики сказали, что не стали бы возражать, если бы я привела на студию какую-то сиротку в рамках знакомства с профессией. И тут…
Оля ждала нас в игровой комнате – это такой кабинет, где стоит только пара парт и детских стульчиков, а пол застелен необычно чистым ковром и всюду лежат игрушки, конструкторы, раскраски, книги.
Оля сидела за столом, поджав одну ногу, и читала. При нашем появлении она явно нехотя подняла глаза от книги и сосредоточенно осмотрела сначала заведующую, затем меня, затем опять заведующую. Перехватив Олин взгляд, жаба громко (хотя глубина звука не играла в этой ситуации никакой роли) и активно артикулируя, сообщила:
– Вот, Оля. Это Вероника Игоревна, твой новый друг и наставник.
При этом я почему-то почувствовала себя собакой или чем-то и вовсе не значительным для нормальных взрослых людей – может быть, какой-то куклой. Заведующая повернулась ко мне и, заливаясь победным сиянием, невнятно пояснила:
– Не волнуйтесь, она читает по губам.
При этом я не сразу сообразила, что она имеет в виду. Только тогда, когда заведующая вышла вон, все так же победно сияя, как будто оставляла меня наедине с палачом, до меня дошло, что ребенок – глухой. И вот я стояла перед своим условным синедрионом, и в моей голове лопались мыльными пузырями все идеи, планы и надежды.
Оля сидела неподвижно и напряженно смотрела на меня. Мне было страшно. Судорожно сглотнув, я как-то сипло выдавила из себя:
– Можешь звать меня Вера. Или Ника. Как тебе больше нравится.
Оля опустила глаза, порылась в бумаге на столе перед собой и огрызком цветного карандаша прямо поперек рисунка какой-то детской раскраски написала большими каллиграфическими буквами: «Наша заведующая похожа на жабу».
Я посмотрела девочке в глаза, и у меня внутри как будто что-то наконец-то разжалось, я снова смогла дышать, говорить и больше не чувствовать себя так, как будто жду приема жизненно важного лекарства, а его все не приносят и не приносят. Я взяла Олину записку, прижала ее к груди и расхохоталась. И девочка засмеялась вместе со мной.
Так в моей жизни появилась Оля. Мой маяк в море слез.
Да, скажу честно, что первое время нам было нелегко. Забывшись, я часто говорила ей в спину, рассказывала что-то тогда, когда она и вовсе не смотрела на меня. Когда мы ходили в цирк, я могла наклониться и шептать ей в ухо. Потом меня сжигал стыд, а Оля умудрялась даже подкалывать меня этим, хотя чаще, почти с царской щедростью, она прощала мои проколы или делала вид, что не замечает их. Меня мучило, что наше общение почти полностью строилось в режиме моего бесконечного монолога, в котором Оля участвовала только на уровне кивающей или отрицательно качающей головы. Иногда она писала мне записки, но это долго, скучно, не всегда удобно. Я, конечно, училась языку жестов, но давался он мне еще хуже, чем все те иностранные языки, что я учила в школе, а потом в институте. Я всеми силами придумывала способы услышать друг друга. И я постепенно открывала Олю. К моему ужасу, она оказалась не просто умнее, но даже мудрее меня. Пусть детская бескомпромиссность и радикальный максимализм все же выдавали ее истинный возраст, но она была очень начитанной, обладала хищным умом, который хватал и проглатывал на лету, и мыслила так широко, что, на мой взгляд, была тем человеком, который, в принципе, вполне даже способен представить бесконечность. Она умела радоваться маленьким вещам и получать удовольствие, чему я стала учиться у нее, чуть ли не впервые обнаружив такую черту в близком мне человеке. Оля казалась мне настоящим чудом.
Вообще-то общаться нам было положено раз в неделю или реже, как мне удобно – на выходных, например. Когда я как наставник должна была изображать старшего друга и делиться опытом, обеспечивать досуг, развлечения и другие полезные и увлекательные мероприятия. Но как-то довольно быстро выяснилось, что нам этого критично мало. Тогда Оля начала писать мне письма. За неделю между встречами их у Оли иногда накапливалось два или три. Она передавала их мне при встрече, а я отдавала ей свои ответы, которые она читала тогда, когда я уже уходила.
А я придумала кое-что еще более банальное – я купила Оле мобильный телефон. При необходимости она могла написать мне сообщение или перекинуться парой фраз в вайбере. Кстати, телефон стал незаменим и тогда, когда в личной беседе Оля пыталась сказать что-то важное, а я никак не могла понять ее. Она нервно набирала на телефоне и тыкала экраном мне в лицо. Иногда она была так возбуждена и суетлива, что я не успевала прочесть, а она снова хватала телефон и снова что-то набирала.
Мне было хорошо с этим маленьким вундеркиндом. Странно, но с самого первого дня она оказалась каким-то лекарством в первую очередь для меня самой. Меня порой угнетало и волновало ощущение, что я просто не могу ей дать так много, как мне представлялось, когда я переступала порог ее интерната. Обездоленный, никому не нужный подросток, без тени смущения и лицемерия, не задумываясь о таких глупостях как такт или учтивость, в два счета рассмотрел во мне существо еще более обездоленное – никому не нужного взрослого, который давно и ничему в этой жизни не рад. Вот так незаметно мы как будто поменялись ролями.
При нашем сложном взаимном позиционировании Оля быстро стала для меня вдвойне важней. Мой наставник, который даже не пытался меня наставлять: не тошнит менторской моралью, не тычет в лицо примерами, не гонится за абстрактными идеями и идеалами, а просто окунает в жизнь с непосредственной беспечностью и, наконец, дает заметить и распробовать то, что всегда оставалось скрыто. Даже в детстве. При этом Оля многое брала взамен сама: с детской же непосредственностью вторгалась она в любую мою подноготную и копошилась в моих чувствах и мыслях, пытаясь через меня, через мой опыт понять и весь остальной «взрослый» мир, который находился за стенами интерната. И этот окружающий мир не то чтобы не нравился – в нем как-то слишком долго не находилось ничего достойного и интересного. И для нее, и для меня. Но мы искали. Нам хотелось быть живыми и все же однажды вынырнуть из наших морей слез.
Глава 3. Пашка
Есть вещи, о которых мне трудно говорить. Трудно говорить обычным человеческим языком – не подвываниями и плачами старухи, не сухим языком новостных сайтов и хроник, не матерными эмоциональными всплесками, где главное – невербальная сторона посыла. Трудно. Но рассказать это тоже нужно. Ведь это сильно изменило нашу жизнь.
Война.
Я помню, как началась война. Она не затронула нашего города непосредственно, но была где-то тут, рядом – в пределах нескольких часов на электричке, на расстоянии одного телефонного звонка. И она убивала по адресам, по которым мы когда-то ездили в гости, она выстраивала новые границы, создавала новые правила и условности: повышала налоги, отнимала чьих-то сыновей, лишала крова, веры в людей и человечество. И, конечно, она взрывала и насильничала и рушила все надежды, все планы, всю жизнь.
Я помню, как она началась, и случилось это не то чтобы внезапно, но… это случилось. В новостных хрониках это называется локальный конфликт. Новостные хроники назначают виновных и зачинщиков, призывают судить провокаторов, вводить новые законы, соблюдать договоры, заключать сделки. В жизни это ощущается совсем не так. Как будто начинается новый, страшный отсчет – военных дней, раненых, убитых. И жуть берет от того, что это может длиться еще день, еще месяц, еще год или даже годы. Всю жизнь. Война – это трагедия, но гражданская война – это трагедия, возведенная в квадрат. По ту сторону ведь тоже стоишь ты.
Вот так я могла бы об этом рассказать. Впрочем, знаете, при всем трагизме и с полной глубиной осознания, нельзя все время быть в тонусе от страха. Не получается бояться все время. Притупляется все, даже этот кошмар. Мы пережили подскочившие цены, стали спокойней относиться к потоку жутких новостей, перестали вздрагивать от громких звуков, оглядываться на шеренгу карет «Скорой помощи», которые неслись из аэропорта в больницу. А в городе между тем у каждого третьего уже было оружие, вывезенное с фронта. Ревнивый муж бросал в жену гранату, дети играли патронами в песочнице. А мы жили, жили, жили, как и раньше… Просто – жили. Ведь жизнь все побеждает.
Но будь проклята война и будь проклята человеческая натура, которая позволяет нам ужиться со всем, чем угодно.
Да, я помню, как началась война. В одну зиму, в один день. И тогда, той зимой, этот кошмар казался вспышкой безумия, которая пройдет со временем. Отпустит. Потому еще зимой все это не казалось таким страшным. Но с первыми оттепелями все стало еще сложнее. Безумие стало хроникой. Дни превратились в недели, затем – в месяцы.
Одной из таких весен сюрприз преподнес Андрюха, мой старший племянник. Ему пришла повестка. Вот так война тянулась и к нашей семье своими костлявыми хищными ручищами.
Андрюха держал в худых лапках повестку, и лицо его было серым. Время военное, откупаться, как раньше, не получалось – вопрос взят под строгий контроль, призывников отлавливали возле метро и кинотеатров, в спортзалах, в парках. Не попасть в армию могли помочь только очень серьезные связи, так что денег Машиного мужа вдруг оказалось мало.
Андрюха выдувал тощую грудь и строил из себя патриота:
– Пойду воевать! Получу медаль, и государство меня не забудет! Может быть, мне даже квартиру дадут…
– Посмертно, – убитым голосом говорила Мария и обзванивала всех, кому могла дозвониться.
Андрюха же продолжал браваду:
– А еще говорят, дают земельные паи. И вообще, у военных форма красивая!
Юношеский пыл сбил наш дед, который взял Андрюху за плечи и увез на денек на дачу – смотреть военные фильмы без купюр, от которых Андрюхе стало совсем страшно. Он начал ныть и паниковать. Маша и ее муж бегали по знакомым – искали тех, кто поможет спасти сына.
Вот в этот момент меня и выручил Пашка. Чертовски повезло, ведь я связи наживать не умею, пользоваться ими потом так неловко, так что никогда моя работа в газете мне ничем не помогала. Получается, то, что Андрюху отмазать от армии помогла именно я, было чудом.
Павел вообще умел появляться в моей жизни очень вовремя. Мы были знакомы еще со школы – он учился на два года старше. Потом и в институте сталкивались – Паша поступил на другой факультет, но в тесных коридорах или в библиотеке мы здоровались чуть не каждый день. Кажется, тогда и подружились. Помню, обменивались какими-то книгами, друг за друга писали рефераты. Хотя, если подумать, дружба была какая-то странная… Пашка держался не просто как друг – как родственник, как искренне близкий человек, а потом вдруг отдалялся, терялся, становился холоден и равнодушен.
Пашка вообще был довольно странным типом – одет всегда так, как будто донашивает костюмы деда – все старое, обтрепанное, не по размеру, но при этом может запросто пригласить в ресторан и там начать безобразно гусарить с купаниями коней в шампанском. Редко бывает в больших компаниях, людей как будто даже сторонится, но стоит с ним куда-то прийти, неважно куда – в горсовет или на закрытую вечеринку в клуб, обязательно окажется, что он тут кого-то знает, а иногда даже всех! Здоровается за руку, хохмит, делится сплетнями, обещает заглянуть, наведаться и не забывать.
Помню забавную историю, как мы с Павлом пришли в клуб, и сидит он там в своих обносках с гордым достоинством английского принца. Какая-то девица фыркает:
– Фу, обсос какой-то…
Но тут мимо нас пробегает директор этого клуба и к Пашке кидается как к родному, лично подносит кружку чая, предлагает заходить почаще. Поболтав с директором, Пашка поворачивается к девице и спокойно так сообщает, что ему статус не позволяет сильно уж выделяться. Девица слегка обалдевает и обращается ко мне, кто же этот загадочный принц-инкогнито. А я, уже прилично так приняв шампанского, почему-то не могу придумать ничего умнее и смешнее, чем сообщить, что Пашка содержит самый крупный публичный дом в городе. Девица обалдевает еще больше, но потом до конца вечеринки буквально ходит за Пашкой по пятам:
– Если не женится, то, может быть, на работу возьмет…
Впрочем, был долгий период, когда мы с Пашкой не общались – вот как-то жизнь развела, а тут вдруг он позвонил, как будто почувствовал, что нужен. И тут же, узнав о том, что Андрюхе пришла повестка, предложил дать контакты нужных людей или даже лично все уладить – просто потому, что нужным человеком, решающим проблемы с призывниками, оказался один из Пашкиных отчимов!
Легенда гласит, что у Паши было семь отчимов и все они исключительно полезные люди, никогда не отказывавшие нерадивому приемышу. Единственным бесполезным был биологический отец, который горько пил, продал все, что честно наживал в молодости, и давно уже осел где-то на чужой даче в пригороде. Паша говорил, что даже не знает, где именно. Надо понимать, в гости не рвался и от недостатка отцовской любви не горевал.
По характеру Пашка был натурой увлекающейся и ветреной. По окончании института (с красным дипломом, между прочим!) он нигде толком не работал, но постоянно затевал какие-то проекты, которые зачастую переставали его хоть как-то занимать, как только было раздобыто, куплено и оборудовано все, что для них могло бы быть нужно. Так были открыты и тут же перепроданы два магазина – спортивного питания и женского белья, утонул в бездне интернета вполне жизнеспособный и интересный портал знакомств, который мог бы стать альтернативой современных соцсетей, осталась нераспроданной партия китайских кроссовок, которые были в один из сезонов так популярны. Одному увлечению Пашка остался верен – еще со школы он не разлучался с фотокамерой и делал отличные снимки. Они иногда становились идеальными иллюстрациями к моим статьям на новостном портале или даже в журналах. Паша однажды даже выставку делал и был награжден за свои работы какой-то грамотой от местных властей. Хотя был достоин значительно большего, но ему, как всегда, было некогда долго и серьезно заниматься этим вопросом – отбирать и высылать куда-то свои работы, находить пути на фотографический Олимп, делать имя.
Паша суетился и бегал, ему до всего было дело. С камерой на плече он мотался по всему городу и зачастую о каких-то происшествиях знал раньше полиции. Очень полезный друг для журналиста. Впрочем, Пашка мой единственный, а потому – самый лучший и самый полезный друг без вариантов. Вот так сложилось.
Была в нем еще одна диковинная странность – он очень любил теории заговоров и увлекался всякой паранормальной чертовщиной. Временами он прибегал ко мне на работу, чтобы показать очередной снимок «чего-то странно светящегося в ночном небе» или прочесть длинную лекцию о том, почему на каком-то диком пустыре так забавно – кругами – растет трава. И о городе он знал потрясающе много (про все мистические скелеты в шкафу уж точно), так что если бы не его страсть к чертовщине, он бы мог любого краеведа и экскурсовода за пояс заткнуть.
С этим своим потрясающим увлечением он стал очень полезен мне с Олей. В хорошую погоду мы выбирались куда-то погулять втроем, и тогда мой добрый школьный товарищ взахлеб рассказывал о каждом доме, заборе и канализационном люке, который нам попадался. Оля, кажется, не все успевала понять и разобрать, но всегда оставалась в восторге от этих совместных прогулок. Она даже завела специальный альбом, в который рисовала все, что ей особенно запомнилось после прогулок с Пашей. Получалось не очень хорошо и внятно, но думаю, все равно было полезным занятием.
Пожалуй, самой интересной нашей вылазкой была прогулка на остров. Есть в нашем городе такой – небольшой пятак, скала посреди реки, аккуратно зажатая между двумя заселенными берегами. Паша этот «пуп земли», как он его окрестил, очень любил. Обещал написать о нем книгу, но особо в это верить не приходилось – бурная натура не позволила бы. Но не без восторга он рассказывал, что когда-то этот пуп был значительно более внушительным по размеру: высокой скалой с уступами. Тогда и города никакого не было, была только бурная река и дикое поле. Реку усмирили, когда поставили плотину, уровень воды поднялся, течение стало менее стремительным, а пуп стал совсем мал.
– В давние времена, – вещал Паша, закатывая глаза, как будто припоминая эти самые времена, – это была устрашающая, величественная скала посреди бурной реки. Многочисленные пороги и скалы поменьше и так делали это место очень опасным для судоходства, а наш пуп и вовсе был грозен, неприступен и очень опасен.
Оля остановилась, чтобы сфотографировать виды острова на смартфон, чтобы потом перерисовать в альбом, Павел замолчал. Когда Оля снова к нему повернулась, он продолжил:
– Остров-скала с многочисленными гротами еще в восьмом веке стал настоящим убежищем для монахов. Тут был поставлен монастырь, который мог жить своим нехитрым бытом в безопасности и недоступности от разбойников, которые в изобилии гуляли по здешним степям. Монастырь просуществовал вплоть до советской власти…
Оля не поняла, вопросительно посмотрела на меня, я, чтобы не вдаваться в подробности, только махнула рукой:
– Сто лет назад развалили монастырь…
Она кивнула, Павел продолжил увлеченно вещать:
– Поставили плотину, уровень реки поднялся, опасные пороги ушли под воду, а вместе с ними гроты и пещеры, которые во множестве украшали наш пуп земли. А ведь это были мистические места, полные бандитских кладов… я почти уверен, что монахи некоторым бандитам давали убежище, чтобы обогатиться и самим, а сколько святых мощей тут схоронено, сколько старинной утвари, магических артефактов!
Оля похихикала, достала смартфон и написала мне в вайбере: «Он так хочет в это верить! Индиана Джонс!» Мы перемигнулись, а Пашка, в бурном ораторском запале уже забравшийся на какой-то пень, мечтательно смотрел вдаль:
– В шестидесятых годах прошлого века тут разбили парк, перебросив мост на островную часть. Инженер Африканов во время пуска моста в эксплуатацию лично стоял под ним на одной из балок, о чем сохранились кадры хроники. Остров грозились превратить в чудный сад, но он фактически остается хоть и зеленой, но довольно дикой зоной, волей наших городских властей абсолютно заброшенной, а в вечернее время еще и банально страшной. Единственная достопримечательность – небольшая пещера с восточной стороны. И я в ней, кстати, никогда не был.
– А хочешь? – уточнила я.
– Нет, – пожал плечами Паша. – Думаю, там все загажено любителями разных субкультур.
Оля тоже в пещеру не хотела, потому мы просто побродили по острову. На нем, как мы заметили, сравнительно недавно было начато строительство часовни, но по какой-то причине остановлено и заброшено. Может быть, военное время всему виной, хотя не могу сказать, что город перестал отстраиваться в других местах. Стройки кипели, а часовня на острове так и осталась стоять, как какой-то исполинский костяк. Как будто тощий великан умер стоя и беспощадное время давно выветрило остатки плоти с его костей.
Паша сделал несколько снимков, повздыхал и зачем-то сказал:
– А тут княгиня Ольга останавливалась… Твоя, Оля, тезка. Знатная баба была!
А Оля записала в блокнот очередную идею для зарисовки по мотивам прогулки: «Инженер Африканов под мостом». Картина вышла шедевральной. Я хотела ее отправить на какой-то конкурс, но психолог из интерната нашел ее слишком угрожающей, и она осталась у меня. До сих пор висит рядом с рабочим столом. Очень хорошо резонирует с настроением в понедельник.
Глава 4. Появление героя
День накануне был тяжелый, душный. Начало лета выдалось очень жарким. И вечер не принес облегчения. И только ночью в небе как будто что-то лопнуло и полило, полило. Гроза раскалывала небо, то и дело дрожали стекла в окне, трещали ветки, сыпались молодые, еще покрытые колючкой каштаны. И под это светопредставление я вдруг на удивление легко уснула, так и не дописав статью про буллинг в старших классах и про то, что нам обещает жизнь после карантина.
Спала крепко, но вдруг проснулась посреди ночи и заплакала. Все выходило из меня с этими слезами – усталость и страх, обида и злость. Все обиды последних лет, все сомнения, все удары судьбы.
В темной ночи слезы текли черными реками. Я почти физически ощущала, какие они липкие, вязкие, тягучие – как будто вся грязь, весь ил со дна, выходили из меня капля за каплей. А грязи этой накопилось полным-полно – я весила почти сто тонн. Потому и матрас старенькой кровати подо мной провисал почти до пола, сбитый комок простыни больно впивался в бок, комком лежал плед – я не могла ничего сделать, все плакала и плакала. Собственно, мне оставалось только плакать. Я не могла шевелить свинцовыми руками и ногами, не могла поднять головы, и на каждом вдохе грудная клетка поднималась с трудом, как мраморная плита.
Потом слезы стали чище. Даже реки могут очищаться, если в них перестать лить яд. Слезы пахли гарью и горчили, когда попадали на губы, но от черной вязкой гущи осталась только муть. Я смогла сбросить с себя плед, выпутаться из простыни. Мне было легче, но горечь не уходила.
А потом, наконец-то, внутри что-то лопнуло, какая-то колоссальная пружина разжалась, и реки очистились. Вмиг они стали совсем светлыми и холодными. Такими кристальными, что можно было рассмотреть дно. Дно слез, лежащее где-то очень глубоко внутри. Так глубоко внутри, что это, наверное, было уже где-то вне меня. В других измерениях, где, очевидно, могли учитываться все Я – и кем я была, и кем я буду, и даже кем никогда не была и никогда уже не стану.
Реки иссякли, хотя осталась такая сладковатая наплакавшаяся усталость. Когда я вдруг, впервые за много дней, смогла расслабиться, растянуться на постели, как мне хотелось, и даже не бояться сигналов будильника, не слушать их, наплевать на них. Не ждать сна, если он не идет, а просто слушать, как сладко быть уставшей от слез. Не бояться – это очень важно. Не тревожиться. Не смириться еще, но уже не бояться. Переболеть, искупить и так освободиться. Принять.
За окном ничего не видно. Но там, в сырой ночи, стоит мой город. К которому меня приговорили и пригвоздили, как бабочку. С сухими бумажными крылышками, с которых, должно быть, уже и вся пыльца осыпалась. Я просто экспонат паноптикума. Приворожили так крепко, что я даже не уверена, что в мире есть что-то кроме этого города. Наверное, врут, когда пишут в газетах или говорят по телевизору про какие-то другие страны, другие миры – если выехать за город километров на десять, то там будет пустота. Спины слонов, которые стоят на китах, которые лежат на большой черепахе, неспешно ползущей сквозь вечность. Или что там видать? Чешуйчатый бок змеи Уроборос, которая вечно жрет сама себя, и если долго смотреть в одну точку, то через год или чуть раньше можно встретиться с этой змеей глазами. И окаменеть. А может быть, вообще ничего не видно – просто серая туманная мгла, все сгущающаяся и сгущающаяся, пока окончательно не превращается в прочное и очень концентрированное ничто. В лимб.