Еще посещая школу Архия, Цицерон, будучи пятнадцатилетним мальчиком, издал небольшую поэму «Главк Понтий»; поэма эта приобрела громкую славу, так как поражала непринужденностью, легкостью стиха и красотой слога. В это время не было еще ни Лукреция, ни Катулла, ни Вергилия, ни Овидия, ни Горация, которые впоследствии обогатили латинский язык своими великолепными поэтическими творениями.
Надо сказать, что посещение школы Архия не помешало Цицерону прилежно слушать лекции сначала философа-эпикурейца Федра, затем Диодота – стоика и Филона – академика, бежавших из Афин, когда этим городом завладел Митридат, и, наконец, посещать замечательные лекции по красноречию, которые читал уже в течение четырех лет в Риме знаменитый Молон из Родоса, прибывший на берега Тибра, чтобы просить у Сената возмещения издержек, понесенных городом Родосом в войне против Митридата: этот город выступал на стороне римлян. Красноречие Молона было настолько изумительно, что ему первому позволено было говорить в Сенате по-гречески без переводчика.
Науку о законах Цицерон с рвением изучал под руководством двух сенаторов, ученейших юристов, старший из которых был авгуром[27], а младший – верховным жрецом; эти два лица обучили его всем сокровенным тайнам своей профессии и юридическим тонкостям.
В восемнадцать лет Цицерон целый год сражался в марсийской, или гражданской, войне под начальством Помпея Страбона, отца великого Помпея, и с этого времени, по его собственным словам, стал восхищаться смелостью и счастьем Суллы.
За два года до описываемых нами событий Марк Туллий выступил впервые на Форуме с речью в защиту Квинция, которого один кредитор, имевший своим адвокатом знаменитого Гортензия, хотел вынудить уступить ему все имущество. Цицерон вовсе не хотел на первых же шагах своей карьеры мериться силами со страшным Гортензием, но просьбы его лучшего друга, артиста Росция, с которым Квинций был в родстве, заставили его согласиться: он выступил с защитительной речью и настолько убедил и очаровал судей, что вышел победителем.
Процессом, вызвавшим еще более шуму и проведенным Цицероном с мужеством, которое при его довольно слабом и нерешительном характере могло иметь источником лишь честность его души, был тот, в котором он защищал права одной женщины из Ареццо против декрета диктатора Суллы, отнимавшего у города Ареццо права гражданства.
Но вознесла молодого Туллия до вершины славы и сделала популярнейшим человеком его речь в защиту Секста Росция Америна, обвиненного в отцеубийстве отпущенником Суллы Корнелием Хрисогоном. Речь была горячей, резкой, бурной и в высшей степени убедительной; Росций Америн был оправдан, а Цицерон провозглашен достойным соперником Гортензия, который и в этом процессе имел в лице Цицерона противника, и притом счастливого и одержавшего победу.
В эти же дни другая небольшая поэма Цицерона переходила из рук в руки среди граждан всех сословий. Она вызвала всеобщее восхищение. В ней чувствовался крупный талант, которому предстояло поднять латинский язык до вершины совершенства рядом произведений – неизвестно, чем более заслуживавших восхищения: глубокой ли научностью, чистотой ли проповедуемых в них нравственных принципов, возвышенностью ли мыслей, чудным ли слогом или чарующими тонкостями изящной литературной формы в греческом духе.
Небольшая поэма эта носила название «Марий». От нее остался только короткий отрывок, и, несмотря на исповедоваемые в то время автором явно олигархические убеждения, она была написана в честь Гая Мария, которого Цицерон, родившийся, как и Марий, в Арпинуме, безмерно почитал.
Здесь мы просим извинения у наших читателей за частые отступления, к которым нас побуждает и характер трактуемой нами темы, и необходимость хоть бегло дать портреты необыкновенных людей, выдвинувшихся в этот последний век римской свободы мужественной добродетелью, чудовищными и пагубными пороками и поразительными подвигами; тем более, что не худо хоть немного освежить в памяти слабых и выродившихся внуков историческое воспоминание об их предках.
А теперь вернемся к нашему рассказу.
– Неужели это правда, боги всемогущие? – спросил удивленный Цицерон у юного Катона.
– Верно, верно! – ответил ворчливым и суровым тоном мальчик. – Разве я был не прав?
– Нет, ты был прав, храбрый мальчик, – возразил вполголоса Цицерон, целуя Катона в лоб, – но не всегда, к сожалению, можно громко говорить правду, и часто, почти всегда, право должно подчиняться силе.
И оба замолчали на некоторое время.
Затем Туллий спросил у Сарпедона, воспитателя обоих мальчиков:
– Но как случилось, что…
– В связи с ежедневными убийствами, – ответил, прервав Цицерона, Сарпедон, – совершавшимися по приказанию Суллы, я обязан был с этими двумя мальчиками посещать диктатора приблизительно раз в месяц для того, чтобы он относился к ним благосклонно и милостиво и занес их в число своих друзей. И Сулла действительно принимал их всегда благосклонно, ласкал и отсылал их всякий раз с приветливыми словами. Однажды, выйдя из его дома и проходя через Форум, мы услышали душераздирающие стоны, доносившиеся из-под сводов Мамертинской тюрьмы…[28]
– И я спросил у Сарпедона, – прервал Катон, – кто это кричит. «Граждане, убиваемые по приказу Суллы», – ответил он мне. «А за что их убивают?» – спросил я его. «За преданность свободе», – ответил мне Сарпедон…
– И тогда этот безумец, – подхватил Сарпедон, прерывая в свою очередь Катона, – страшным голосом, который был услышан окружающими, воскликнул: «О, почему ты не дал мне меч, для того чтобы я раньше убил этого злого тирана отечества?..»
Теперь, – заговорил Сарпедон после минуты молчания, – так как этот факт дошел до твоих ушей…
– И очень многие знают о нем, – сказал Цицерон, – и говорят о нем, удивляясь и восхищаясь мужеством этого мальчика.
– А если, к несчастью, слух об этом дойдет до Суллы? – спросил с отчаянием Сарпедон.
– Ну, так что мне до этого, – сказал с презрением Катон, нахмурив брови. – То, что я сказал, я повторил бы в присутствии этого человека, заставляющего трепетать всех, но не меня, клянусь всеми богами Олимпа!
И спустя минуту, в течение которой Цицерон и Сарпедон в изумлении смотрели друг на друга поверх головы мальчика, последний с силой воскликнул:
– О, если бы я носил мужскую тогу!..
– И что бы ты хотел сделать, безумец? – спросил Цицерон, сейчас же прибавив: – Помолчи-ка лучше!
– Я бы хотел вызвать на суд Луция Корнелия Суллу, обвинить его перед народом…
– Замолчи же, замолчи! – сказал Цицерон. – Разве ты хочешь подвергнуть нас всех опасности? Я необдуманно воспел подвиги Мария, выступил в двух процессах, в которых мои клиенты находились в оппозиции к Сулле, и, наверно, не должен пользоваться симпатиями экс-диктатора. Неужели ты хочешь, чтобы он в твоих безрассудных словах нашел повод присоединить нас к бесчисленным жертвам своей безумной жестокости? И если мы дадим себя убить, освободим ли мы Рим от его гибельного всемогущества? Страх оледенил древнюю кровь в жилах римлян, и Сулла, к прискорбию, действительно счастлив и всемогущ.
– Вместо того чтобы называться или быть счастливым, он бы лучше старался называться и быть справедливым, – прошептал Катон, который, повинуясь настоятельным увещаниям Цицерона, постепенно, хотя и ворча, успокоился.
Тем временем андабаты развлекали народ фарсом – фарсом кровавым и ужасным, в котором все двадцать несчастных гладиаторов должны были расстаться с жизнью.
Сулла, которому уже наскучило это зрелище, занятый одной мыслью, завладевшей им несколько часов тому назад, встал и, направившись к месту, где сидела Валерия, подошел к ней, любезно поклонился и, лаская ее долгим взглядом, который старался сделать насколько мог нежным, покорным и приветливым, спросил ее:
– Ты свободна, Валерия?
– Несколько месяцев тому назад я была отвергнута моим мужем, но не за позорный проступок с моей стороны, напротив…
– Я знаю, – возразил Сулла, на которого Валерия смотрела приветливо своими черными глазами, выражающими расположение и любовь. – А меня, – прибавил экс-диктатор, немного помолчав и понизив голос, – а меня ты полюбила бы?
– От всего сердца, – ответила Валерия с нежной улыбкой на своих чувственных губах и потупив несколько глаза.
– Я тебя тоже люблю, Валерия, и думаю, никогда я так не любил, – сказал Сулла с дрожью в голосе.
Наступило непродолжительное молчание, после чего бывший диктатор Рима, поцеловав с жаром руку красивой матроны, добавил:
– Через месяц ты будешь моей женой.
И в сопровождении своих друзей он ушел из цирка.
Глава III
Таверна Венеры Либитины
На одной из наиболее отдаленных, узких и грязных улиц Эсквилина, расположенной близ старинной стены времен Сервия Туллия[29], как раз между Эсквилинскими и Кверкетуланскими воротами, находилась открытая днем и ночью – и больше именно по ночам – таверна, посвященная Венере Либитине, то есть Венере Погребальной, богине, ведавшей похоронами и могилами. Эта таверна, вероятно, была названа так потому, что за находящимися вблизи от нее Эсквилинскими воротами с одной стороны было кладбище для простонародья, представлявшее собою массу небольших шахт, где трупы погребались как попало, а с другой стороны, вплоть до Сессорийской базилики, расстилалось поле, куда бросали тела умерших слуг, рабов и наиболее презренных людей – постоянную и любимую пищу волков и коршунов. На этом поле гниющего мяса, заражавшем кругом воздух, на человеческих трупах впоследствии, полвека спустя, богач Меценат развел свои знаменитые сады, которые, вполне понятно, должны были пышно разрастись. Они доставляли к роскошному столу владельца вкусные овощи и превосходные фрукты, приобретшие эти качества благодаря удобрению из плебейских костей.
Над входом в таверну находилось изображение Венеры, более напоминавшее отвратительную мегеру, чем богиню красоты. Изображение это было сделано пьяной кистью какого-то скверного маляра. Фонарь, раскачиваемый ветром, освещал бедную Венеру, которая ничего не выигрывала оттого, что ее можно было лучше рассмотреть. Однако этого скудного освещения было достаточно для того, чтобы обратить внимание прохожих на иссохшую ветку, прикрепленную над входной дверью таверны, и хоть немного разогнать мрак, царивший в этом грязном переулке.
Спустившись через маленькую низкую дверь по нескольким камням, неправильно положенным один на другой и заменявшим ступеньки, входящий попадал в закопченную сырую комнату.
Направо от входа подымался у самой стены камин, где пылал огонь и готовились в расставленных оловянных сосудах разные кушанья, в том числе неизменная колбаса из свиной крови и неизбежные битки, содержимое которых никто не пожелал бы узнать. Готовила эти яства Лутация Одноглазая, собственница и хозяйка этого грязного заведения.
Близ камина четыре терракотовые статуэтки, помещенные в небольшой нише в стенке, изображали ларов, то есть гениев – покровителей дома; перед ними горел светильник и были положены венки и пучки цветов. Перед камином стоял небольшой, весь измазанный стол, за которым на позолоченной скамейке пурпурного цвета сидела хозяйка таверны, когда ей не приходилось обслуживать своих постоянных посетителей.
Вдоль стен, справа, слева и против камина было расставлено несколько старых обеденных столов, вокруг которых стояли длинные неуклюжие скамьи и хромоногие табуретки.
С потолка спускалась оловянная лампа с четырьмя светильниками, которые вместе с горевшим и трещавшим в камине пламенем наполовину разгоняли мрак, заполнявший комнату.
В стене противоположной входной двери открывалась другая дверь, ведущая во вторую комнату, поменьше первой, но менее грязную. Все ее стены художник, очевидно не особенно стыдливый, забавы ради сплошь покрыл своими произведениями самого непристойного содержания.
В углу горела масляная лампа с одним рожком и оставляла всю верхнюю часть этой комнаты в полной темноте, слабо освещая только пол и два обеденных ложа, находившиеся в комнате.
Около часу первой зари (приблизительно – час ночи) того же дня, 10 ноября 675 года, таверна Венеры Либитины была полна посетителями, которые, шумно болтая, наполняли гулом и гамом не только самую лачугу, но и улицу.
Лутация Одноглазая вместе со своей рабыней, черной как сажа эфиопкой, суетились изо всех сил, чтобы удовлетворить громкие и единовременные требования жаждущих и алчущих посетителей.
Лутация, высокая, сильная, полная и краснолицая, несмотря на свои сорок пять лет и наполовину поседевшие каштановые волосы, могла бы еще назваться красавицей. Но лицо ее уродовал длинный и широкий шрам. Начинаясь с середины лба, он пересекал вытекший правый глаз, с веками, сходившимися на глазной орбите, и доходил до носа, у которого недоставало куска и целой ноздри. За это уродство Лутация уже много лет тому назад была прозвана Одноглазой.
История этой раны относится к давно минувшим годам. Лутация была женой Руфина, легионера, храбро сражавшегося несколько лет в Африке против Югурты. Когда Гай Марий одержал победу над этим царем и Руфин вернулся в Рим, Лутация была еще красивой женщиной, и притом такой, которая не во всем сообразовалась с постановлениями о браке, содержавшимися в законах двенадцати таблиц[30]. Случилось, что однажды муж, приревновавший ее к мяснику, убил его ударом меча, затем крепко вбил в голову своей жене необходимость соблюдения упомянутых законов ударом меча, память о котором осталась у ней навеки. Руфин был уверен, что убил ее, и, опасаясь ответственности перед квесторами, ведающими делами об убийствах, не столько за убийство жены, сколько за убийство мясника, предпочел бежать в ту же ночь под команду своего обожаемого вождя Гая Мария, после чего был убит в памятном сражении при Секстийских Водах, где знаменитый крестьянин из Арпинума, совершенно разгромив тевтонские полчища, спас Рим от величайшей опасности.
Лутация, оправившись спустя много месяцев от обезобразившей ее раны, на имевшиеся у нее сбережения, а также на собранные подаяния приобрела обстановку для кабачка и, прибегнув к щедрости Квинта Цецилия Метелла Нумидийского, получила в дар эту несчастную трущобу.
Несмотря на свое уродство, говорливая, любезная и веселая Лутация возбуждала не однажды страсть среди своих посетителей: многие из них не раз пускались в рукопашную схватку из-за предмета своей любви.
Нужно прибавить, что посетители кабачка Венеры Либитины вербовались среди самого презренного, низкого люда, грязнившего улицы Рима.
Плотники, гончары, могильщики, атлеты из цирка, комедианты и шуты низшего сорта, гладиаторы, мнимые калеки и нищие, распутные женщины последнего разбора были обычными посетителями таверны Лутации.
Но Лутация Одноглазая была не щепетильна и не обращала внимания на разные тонкости; с другой стороны, в таком месте не могли, конечно, бывать банкиры, всадники и патриции. Кроме того, добрая женщина полагала, что Юпитер поместил солнце на небе для того, чтобы светить как богатым, так и бедным, и что если для богатых существовали винные погреба, съестные лавки, рестораны и гостиницы, то бедняки должны были иметь свои таверны. Лутация убедилась также, что квадранты и сестерции бедняка и шулера ничем не отличались от тех же монет зажиточного горожанина и гордого патриция.
– Клянусь рогами Вакха-Диониса, ты дашь нам или нет эти проклятые битки?! – заревел громовым голосом старый гладиатор, лицо и грудь которого были сплошь покрыты шрамами.
– Закладываю сестерций, что Лувений принес ей с Эсквилинского поля немного мяса, выброшенного в пищу воронам. Не иначе как из него она готовит свои адские битки! – вскричал нищий, сидевший возле старого гладиатора.
Грубый громкий хохот последовал за этой грубой шуткой нищего, симулировавшего болезнь, которой он вовсе не страдал. Лувению – низкого роста, неуклюжему и толстому могильщику, на красном, грубом лице которого, усыпанном волдырями огненного цвета, было написано лишь выражение тупого безразличия, – шутка нищего не понравилась. Он вскричал в ответ хриплым голосом:
– Как честный могильщик клянусь, ты должна была бы, Лутация, в биток, приготовленный для этого негодяя Велления (таково было имя нищего), постараться вложить мясо быка, которое он нитками привязывает к своей груди, чтобы подделывать язвы, когда их у него вовсе нет, и таким образом обкрадывать граждан, у которых слишком чувствительное сердце.
Новый взрыв непристойного смеха раздался при этих гнусных словах.
– Если бы Юпитер не был лентяем и не спал так крепко, ему бы не грех потратить одну из своих молний, чтобы испепелить могильщика Лувения, этот зловонный бездонный мешок.
– Клянусь черным скипетром Плутона, я кулаками устрою на твоей варварской роже такую язву, которая тебе даст право молить людей о сострадании! – вскричал могильщик, в бешенстве подымаясь с места.
– Ну, подойди, подойди, дурак! – громко произнес Веллений, вскочив в свою очередь и сжав кулаки. – Подойди, чтобы я тебя послал к Харону, и клянусь крыльями бога Меркурия, что я от себя прибавлю монету, которую вложу тебе между твоими грязными волчьими зубами[31].
– Перестаньте вы, старые клячи! – зарычал Гай Тауривий, огромного роста атлет из цирка, страстно желавший поиграть в кости деревянными фишками. – Перестаньте, или, клянусь всеми богами Рима, я вас схвачу да тресну друг о друга так, что раздроблю ваши изъеденные червями кости и сделаю из вас трепаную мочалку!
К счастью, в эту минуту Лутация и Азур, ее черная рабыня, поставили на столы два огромных блюда, наполненные доверху дымящимися битками, на которые набросились с бешеной жадностью две более многочисленные из собравшихся здесь групп.
Среди этих счастливцев наступило скоро молчание, и на некоторое время они занялись пожиранием битков, признанных отличными. Между тем в других группах посетителей во время метания костей и обмена самыми грубыми ругательствами продолжались разговоры на излюбленную тему дня – о гладиаторских играх в цирке. Имевшие счастье присутствовать на этих играх как свободные граждане рассказывали о них чудеса тем, которые, принадлежа к сословию рабов, не имели права проникнуть за ограду цирка.
И все восторженно прославляли мужество и силу Спартака.
Тем временем Лутация, быстро войдя, поставила кровяную колбасу остальным посетителям, и на некоторое время в таверне Венеры Либитины все разговоры прекратились.
Первым нарушил молчание старый гладиатор, воскликнув:
– Я, сражавшийся двадцать два года в амфитеатрах и цирках, должен вам сказать, что никогда не видал более красивого гладиатора, более сильного и более ловкого фехтовальщика, чем этот непобедимый Спартак.
– Если бы он родился римлянином, – прибавил покровительственным тоном атлет Гай Тауривий, по происхождению римлянин, – у него были бы все необходимые данные для того, чтобы стать героем…
– Жаль, что он варвар! – воскликнул с выражением презрения Эмилий Варин, красивый юноша двадцати лет, на лице которого виднелись уже морщины, ясно указывающие на развратную жизнь и преждевременную старость.
– А я вам скажу, что он теперь очень счастлив, – сказал старый легионер из Африки, с широким шрамом на лбу и хромавший на одну ногу.
– Хотя он и дезертир, а все же получил в дар свободу!.. Случаются же такие невиданные вещи! Эх!.. Нужно сказать, что Сулла был в эту минуту в своем лучшем настроении, раз он решился на такую щедрость.
– Уж то-то злился ланиста Акциан! – заметил старый гладиатор.
– Еще бы! Уходя, он вопил, что его ограбили, разорили, зарезали…
– Его товар был и без того оплачен очень щедро.
– Товар, надо сказать правду, был хорош и красив!
– Не спорю, но и двести двадцать тысяч сестерций красивы и хороши.
– Клянусь Юпитером Статором, еще как красивы!
– Клянусь Геркулесом и Каком[32], очень и очень хороши! – сказал атлет. – Если бы я их имел… Мне хотелось бы их испробовать во всех видах и всеми способами, какими только наши чувства могут доставлять себе удовлетворение при помощи денег.
– Ты… А мы… ты думаешь, Тауривий, что мы не сумели бы оценить прелесть этих двухсот двадцати тысяч сестерций?..
– Не все умеют копить деньги, но все умеют их тратить.
– Однако не хотите ли вы мне сказать, что Сулле обошлись дорого его богатства?..
– Первую долю их он получил от одной женщины… из Никополиса.
– Она, уже довольно пожилая, влюбилась в него, тогда еще молодого человека, и, конечно, если и не красивого, то менее безобразного, чем теперь…
– И, умирая, оставила его единственным наследником своих богатств.
– А ведь в юности, – сказал атлет, – он был довольно беден, и я знал гражданина, в доме которого он, больной, несколько лет жил на полном иждивении, платя три тысячи сестерций ежегодно.
– Потом в войне против Митридата и при осаде и взятии Афин он взял себе львиную долю, и его богатства умножились. Затем пришло время проскрипций, и по его приказу было зарезано семнадцать бывших консулов, семь преторов, шестьдесят эдилов и квесторов, триста сенаторов, тысяча шестьсот всадников и семьдесят тысяч граждан, а все имущество этих лиц было конфисковано. И разве при этом Сулле лично ничего не перепало?
– Я бы хотел иметь ничтожную частицу того, что досталось ему во время проскрипций.
– Однако, – сказал Эмилий Варин, который, несмотря на свою молодость, многое изучил и в этот вечер, казалось, был настроен философствовать, – этот человек, сделавшийся из бедняка страшным богачом, из ничего – триумфатором и диктатором Рима, получивший от народа золотую статую перед Рострами с надписью «Корнелий Сулла Счастливый – император», – этот всемогущий человек поражен недугом, от которого его не могут избавить ни золото, ни лекарство!
Это замечание произвело глубокое впечатление на всю компанию и вызвало со всех сторон весьма скорбные восклицания:
– Правда!.. Правда!..
– И поделом ему! – вскричал другой хромой легионер, который, как бывший участник африканских войн, был почитателем памяти Гая Мария. – По заслугам ему эта болезнь, этому дикому зверю, этому чудовищу в образе человеческом! Так отомщена кровь шести тысяч самнитов, которые сдались ему под условием, что им будет сохранена жизнь, а он их всех приказал перебить в цирке стрелами; и в то время, как при раздирающих душу криках этих несчастных все сенаторы, собравшиеся в курии Гостилия, в страхе вскочили с мест, он с жестоким спокойствием сказал: «Не тревожьтесь, отцы сенаторы, это лишь несколько злоумышленников наказаны по моему приказанию; продолжайте ваше заседание».
– А резня в Пренесте, где он приказал убить в одну ночь двенадцать тысяч несчастных обитателей этого города без различия пола и возраста, за исключением того гражданина, у которого он гостил?
– А Сульмона, Сполециум, Терни, Флоренция – все эти великолепные города Италии, которые были сровнены с землей за приверженность к Гаю Марию и разрушены вопреки данному им слову?
– Эй, ребята! – закричала Лутация со своей скамейки, где она занялась приготовлением на оловянной сковороде нескольких кусков зайца, которые собиралась изжарить, – мне кажется, что вы говорите дурно о диктаторе Сулле Счастливом. Так я вам советую держать язык за зубами – я не желаю, чтобы в моей таверне оскорбляли имя величайшего гражданина Рима.
– Вот тебе на! Эта проклятая кривоглазая принадлежит к партии Суллы! – воскликнул старый гладиатор.
– Эй ты, Меций, – вскричал тотчас же на это могильщик Лувений, – говори с уважением о нашей дорогой Лутации!
– О, клянусь щитом Беллоны[33], видано ли, чтобы какой-то могильщик вздумал учить африканского ветерана!
И кто знает, чем кончилась бы эта новая ссора, если бы не послышался с улицы ужасный хор женских голосов, с претензией, по-видимому, на пение.
– Вот и Эвения, – сказали некоторые из посетителей.
– И Луцилла.
– И Диана.
И все взгляды устремились к входной двери кабачка. В нее входили, горланя и танцуя, пять девиц в коротких до неприличия платьях, с нарумяненными лицами и голыми плечами и непристойными словами отвечали на громкие и дикие крики, с которыми их встретили.
Не будем останавливаться на сценах, последовавших за приходом этих несчастных; вместо этого укажем на заботу, с которой Лутация и ее рабыня приготовляли на одном из столов ужин, судя по всему – обильный.
– Кого это ты ожидаешь сегодня вечером в свой кабак, чтобы угостить этими кошками, изжаренными вместо зайцев? – спросил нищий Веллений.
– Может быть, ты ожидаешь на ужин Марка Красса?..
– Нет, она ожидает Помпея Великого.
Во время этого хохота и шуток в дверях появился человек колоссального роста, сильного телосложения, еще красивый, несмотря на седину в волосах.
– Требоний…
– Здравствуй, Требоний!..
– Добро пожаловать, Требоний! – воскликнуло одновременно много голосов.