Лицо Суллы было действительно ужасно: не то чтобы вполне гармонические и правильные черты его лица были грубы; напротив, его большой лоб, выступающий вперед нос, несколько похожий ноздрями на львиный, довольно большой рот, выдающиеся и властные губы делали его даже красивым; эти правильные черты лица были обрамлены светлой рыжеватой густой шевелюрой и освещены парой серо-голубых глаз, живых, глубоких и проницательных, имевших одновременно и блеск орлиных зениц, и косой, скрытый взгляд гиены. В каждом движении этих глаз, всегда жестоких и властных, можно было прочесть стремление повелевать или жажду крови.
Когда он, воюя в Азии против Митридата[14], был приглашен уладить ссору, возникшую между Ариобарзаном, царем Каппадокии, и царем парфянским, последний отправил к Сулле своего уполномоченного Оробаза. Явившись на собрание, Сулла, хотя был только проконсулом, в сознании могущества римского народа и своего личного, ни на минуту не усомнился, что из трех приготовленных сидений среднее было для него. Он спокойно сел на него, посадив по правую руку от себя Оробаза, представителя самого могущественного и грозного царя Азии, а по левую – Ариобарзана. Парфянский царь почувствовал себя настолько оскорбленным и униженным, что по возвращении Оробаза предал его смертной казни.
Во время этого происшествия в свите посольства Оробаза был один халкедонянин, занимавшийся магией и умевший по наружности людей разгадывать их характер. И вот он, рассматривая физиономию Суллы, был так сильно поражен блеском его звериных глаз, что сказал: «Несомненно такой человек должен стать великим, и я только удивляюсь, как он переносит то, что до сих пор не стал первым среди всех людей!»
Но верный портрет Суллы, изображенный нами, не оправдывал бы эпитета «ужасный», который мы употребили, говоря о его лице: а оно было действительно ужасно, потому что было покрыто какой-то отвратительной грязновато-красной сыпью, с рассеянными там и сям белыми пятнами, что делало его очень похожим (как выразился о нем с аттическим сарказмом один афинский шут) на лицо мавра, осыпанное мукой.
Если лицо Суллы было так безобразно уже в молодости, то легко представить, насколько увеличилось его безобразие с годами. Неумеренность и развратная жизнь имели своим последствием то, что ядовитая золотушная жидкость, текущая в его жилах, все сильнее отравляла его кровь и не только увеличила количество пятен и струпьев на лице, но и все тело покрыла гнойными прыщами и язвами.
Когда Сулла, медленно ступая, с видом пресыщенного жизнью человека входил в цирк, на нем сверх туники из белоснежной шерсти, вышитой кругом золотыми украшениями и узорами, была надета, вместо национальной паллы или традиционной тоги, изящнейшая хламида[15] из яркого пурпура, отороченная золотом и приколотая на правом плече золотой застежкой, в которую были вправлены драгоценнейшие камни, сверкавшие под лучами солнца. Как человек, с презрением относящийся ко всему человечеству, а к своим согражданам в особенности, Сулла был первым из тех немногих, которые начали носить греческую хламиду. В руках у него была палка с золотым набалдашником в виде яблока, на котором с редким искусством и поразительным терпением был выгравирован эпизод из битвы при Орхомене в Беотии, где Сулла разбил Архелая, наместника Митридата. В этой резьбе было изображено, как Архелай, склонившись на одно колено, сдается Сулле. На мизинце правой руки Сулла носил большой перстень с кроваво-красной яшмой, на которой был выгравирован акт выдачи Бокхом царя Югурты Сулле[16]. Этот перстень Сулла всегда носил на пальце со дня триумфа Гая Мария и очень много, развязно и хвастливо говорил о нем. Это кольцо было отчасти первой искрой, которая зажгла огромный пожар пагубной войны между Суллой и Марием.
При рукоплесканиях толпы сардоническая усмешка искривила губы Суллы и он прошептал: «Хлопайте, хлопайте, глупые бараны!»
Между тем консулы дали сигнал начинать представление, и гладиаторы, числом сто человек, вышли из темниц и стали рядами обходить арену.
В первом ряду выступали ретиарий и мирмиллон, которые должны были первыми сразиться друг с другом, и, хотя момент, когда оба будут стараться убить друг друга, был очень близок, они шли, спокойно беседуя между собою. За этими двумя следовали девять лаквеаторов, вооруженные только трезубцами и сетями, которыми они должны были стараться поймать девять секуторов, вооруженных щитами и мечами; секуторы должны были, избегая сетей, преследовать лаквеаторов.
Вслед за этими девятью парами выступали тридцать пар гладиаторов. Им предстояло сразиться друг с другом по тридцать бойцов с каждой стороны и воспроизвести таким образом в малых размерах настоящее сражение.
Тридцать из них были фракийцы, а другие тридцать – самниты, рослые и крепкие юноши, отличавшиеся красивой и воинственной наружностью.
Фракийцы были вооружены короткими, искривленными на конце мечами и маленькими щитами четырехугольной формы, с выпуклой поверхностью; на голове у них были небольшие шлемы без забрала, – словом, это было вооружение того народа, имя которого они носили. Кроме того, гордые фракийцы были одеты в короткие туники из ярко-красного пурпура, а поверх их шлемов развевались два черных пера. В свою очередь, тридцать самнитов носили вооружение воинов Самниума[17], то есть короткие прямые мечи, закрытые шлемы с крыльями, небольшие квадратные щиты, железные наручники, которые прикрывали правую руку, не защищенную щитом, и, наконец, поножи, защищавшие левую ногу. Одеты были самниты в голубые туники, а шлемы их были украшены двумя белыми перьями.
Шествие заключали десять пар андабатов, одетые в короткие белые туники и вооруженные только короткими клинками, более похожими на простые ножи, чем на мечи; голова у каждого была покрыта шлемом, на опущенном и закрепленном забрале которого находились неправильные, очень маленькие отверстия для глаз. Эти двадцать несчастных, выгнанные на арену, должны были сражаться друг с другом, точно играя в жмурки, до тех пор пока их, вызвавших достаточно смеха и веселья у зрителей, лорарии – служители цирка, специально для этого приставленные, – подгоняя раскаленными железными прутьями, не сталкивали вплотную, чтобы они убивали друг друга.
Эти сто гладиаторов обходили вокруг арены под рукоплескания и крики зрителей и, когда подошли к месту, где находился Сулла, подняли голову и, согласно наставлению, данному им ланистой[18] Акцианом, воскликнули хором:
– Привет тебе, диктатор!
– Недурно, недурно! – сказал Сулла, обращаясь к окружающим и осматривая проходивших гладиаторов опытным взглядом победителя, испытанного во многих сражениях. – Эти смелые и сильные юноши обещают красивое зрелище. Горе Акциану, если будет иначе! За эти пятьдесят пар гладиаторов он взял с меня двести двадцать тысяч сестерций, мошенник.
Процессия гладиаторов сделала полный круг вдоль арены и, приветствовав консулов, вернулась в свои темницы. На арене, сверкавшей, как серебро, остались лицом к лицу только два человека – мирмиллон и ретиарий.
Настала глубокая тишина, и все взгляды устремились на этих двух гладиаторов, стоявших на арене и готовых к схватке.
Мирмиллон, по происхождению галл, был красивый юноша, белокурый, высокого роста, ловкий и сильный; на голове у него был шлем с серебряной рыбой наверху, в одной руке он держал небольшой щит, а в другой – короткий широкий меч. Ретиарий, вооруженный только одним трезубцем и сетью, одетый в простую голубую тунику, стоял в двадцати шагах от мирмиллона и, казалось, обдумывал, как лучше поймать его в сеть.
Мирмиллон стоял, вытянув вперед левую ногу и опираясь всем корпусом на несколько согнутые кнаружи колени. Он держал меч почти опущенным к правому бедру и ожидал нападения ретиария.
Внезапно ретиарий сделал огромный прыжок в сторону мирмиллона и на расстоянии нескольких шагов с быстротой молнии бросил на него сеть. Но мирмиллон в тот же миг быстрым скачком вправо, пригнувшись почти до самой земли, избежал сети и кинулся на ретиария. Тот, увидя, что дал промах, пустился стремительно бежать.
Мирмиллон стал его преследовать, но гораздо более ловкий и расторопный ретиарий, сделав полный круг вдоль арены, добежал до того места, где осталась его сеть, и подобрал ее.
Однако в тот момент, когда он ее схватил, мирмиллон почти настиг его. Ретиарий, внезапно повернувшись, в то время как его противник готов был на него обрушиться, кинул на него сеть. Но мирмиллон, упав ничком на землю, снова успел спастись. Быстрым прыжком он уже поднялся на ноги, и ретиарий, ударив его трезубцем, задел острием лишь щит галла.
Тогда ретиарий снова бросился бежать под ропот негодующей толпы, которая чувствовала себя оскорбленной неопытностью гладиатора, осмелившегося выступить в цирке, не умея как следует владеть сетью.
На этот раз мирмиллон, вместо того чтобы бежать за ретиарием, повернул в ту сторону, откуда его противник хотел приблизиться к нему, и остановился в нескольких шагах от сети. Ретиарий, поняв маневр мирмиллона, повернул обратно, держась все время около хребта арены. Добежав до меты у Триумфальных ворот, он перескочил хребет и очутился в другой половине цирка, совсем близко от сети. Поджидавший его мирмиллон бросился к нему навстречу.
Тысячи голосов яростно кричали:
– Задай ему! Задай!.. Убей ретиария!.. Убей увальня!.. Убей этого труса!.. Режь!.. Зарежь его!.. Пошли его ловить лягушек на берегах Ахерона!..[19]
Ободренный криками толпы, мирмиллон все сильнее наступал на ретиария, который, страшно побледнев, старался держать противника в отдалении, размахивая трезубцем, и в то же время кружил вокруг мирмиллона, напрягая все силы, чтобы схватить свою сеть. Внезапно мирмиллон, отбив щитом трезубец противника, проскользнул под ним, подняв левую руку и заставив трезубец ретиария скользнуть по щиту. Меч его уже готов был поразить грудь врага, как вдруг последний, оставив трезубец на щите мирмиллона, стремительно бросился к сети, но все же не настолько быстро, чтоб избежать меча: ретиарий был ранен в левое плечо, из которого брызнула сильной струей кровь, и все же он быстро убежал со своей сетью. Отбежав шагов на тридцать, он повернулся к противнику и вскричал громким голосом:
– Легкая рана! Пустяки!..
И спустя минуту начал петь:
– Приди, приди, мой красавец-галл, не тебя я ищу, а твою рыбу, ищу твою рыбу!.. Приди, приди, мой красавец-галл!..
Сильнейший взрыв смеха встретил эту песенку ретиария, которому вполне удалось вернуть симпатии зрителей: гром аплодисментов раздался по адресу этого человека, который, будучи безоружным и раненным, истекающим кровью, инстинктивно цеплялся за жизнь и нашел в себе мужество шутить и смеяться.
Мирмиллон, взбешенный насмешками противника и возбужденный завистью к симпатиям, которые толпа, по-видимому, перенесла с него на ретиария, яростно бросился на него. Но ретиарий, отступая прыжками и ловко избегая его ударов, крикнул:
– Приди, галл! Сегодня вечером я пошлю жареную рыбу доброму Харону![20]
Эта новая шутка произвела громадное впечатление на толпу и вызвала новое нападение со стороны мирмиллона, на которого ретиарий бросил свою сеть, на этот раз так ловко, что противник оказался совершенно запутанным в ней. Толпа шумно рукоплескала.
Мирмиллон делал неимоверные усилия, чтобы освободиться из сети, но все более запутывался под шумный смех зрителей. В это время ретиарий бросился к тому месту, где лежал его трезубец. Быстро добежав, он поднял его и, возвращаясь бегом к мирмиллону, кричал на ходу:
– Харон получит рыбу! Харон получит рыбу!
Но когда он вплотную приблизился к своему противнику, тот отчаянным, геркулесовским усилием своих атлетических рук разорвал сеть, и она, соскользнув к его ногам, хотя и не давала ему возможности двинуться с места, но освободила руки, и он мог встретить нападение ретиария.
Снова раздались рукоплескания в толпе, которая напряженно следила за всеми движениями, за всеми приемами противников. Ведь от малейшего случая зависел исход поединка. И действительно, ретиарий, приблизившись к мирмиллону в ту минуту, когда последний разорвал сеть, сжавшись всем корпусом, нанес врагу сильный удар трезубцем. Мирмиллон отразил удар щитом, разлетевшимся от удара вдребезги, но трезубец ранил гладиатора, и из трех ран его обнаженной руки брызнула кровь. Почти в тот же момент мирмиллон быстро схватил трезубец левой рукой и, бросившись всей тяжестью своего тела на противника, вонзил ему до половины лезвие меча в правое бедро.
Раненый ретиарий, оставив трезубец в руках противника, убежал, обагряя кровью арену, но, сделав шагов сорок, упал на колено, а потом опрокинулся на землю. Тем временем мирмиллон, упавший тоже от тяжести своего тела и силы удара, поднялся, высвободил при помощи рук ноги из сети и быстро бросился на упавшего врага.
Бурные рукоплескания встретили эти последние минуты борьбы и продолжались еще и тогда, когда ретиарий, обернувшись к зрителям и опираясь на локоть левой руки, показал толпе свое лицо, покрытое мертвенной бледностью; затем, приготовившись бесстрашно и достойно встретить смерть, он по обычаю, а не потому, что надеялся спасти свою жизнь, обратился к зрителям с просьбой даровать ему жизнь.
Мирмиллон, поставив ногу на тело противника, приложил меч к его груди, поднял голову и стал обводить глазами ряды зрителей, чтобы узнать их решение.
Свыше девяноста тысяч мужчин, женщин и детей опустили большой палец правой руки книзу – в знак смерти, и менее пятнадцати тысяч милосердных подняли его вверх между указательным и средним пальцами – в знак дарования жизни побежденному гладиатору.
К девяноста тысячам пальцев, опущенных книзу, немалое число принадлежало непорочным и милосердным весталкам, пожелавшим доставить себе невиданное удовольствие зрелищем смерти несчастного гладиатора.
Мирмиллон приготовился уже проколоть ретиария, как вдруг тот, выхватив меч у противника, с огромной силой сам вонзил его себе в левую сторону груди так, что почти все лезвие исчезло в теле. Мирмиллон быстро вытащил меч, покрытый дымящейся кровью, а ретиарий, приподнявшись в мучительной агонии, воскликнул страшным голосом, в котором не было уже ничего человеческого:
– Будьте прокляты!.. – упал на спину и умер.
Глава II
Спартак на арене
Толпа бешено аплодировала и обсуждала происшедшее, наполняя цирк бурным гулом ста тысяч голосов.
Мирмиллон удалился в темницы, откуда вышли Плутон, Меркурий и лорарий[21], для того чтобы крючьями вытащить с арены через Ворота смерти труп ретиария, прикосновением раскаленного прута к его телу удостоверившись предварительно в том, что он действительно мертв. Место, где умерший гладиатор оставил большую лужу крови, было посыпано блестящим и тончайшим порошком мрамора, принесенным в небольших мешках из соседних тиволийских карьеров, и оно снова засверкало на солнце, как серебро.
Толпа, аплодируя, наполняла цирк продолжительными криками:
– Да здравствует Сулла!
И Сулла, обратившись к Гнею Корнелию Долабелле, бывшему два года тому назад консулом и сидевшему рядом с ним, сказал:
– Клянусь Аполлоном Дельфийским, моим покровителем, вот подлый народ! Разве он мне аплодирует? Ничуть не бывало! Он аплодирует моим поварам, приготовившим ему вчера изысканные и обильные блюда.
– Почему ты не выбрал себе место на оппидуме? – спросил Суллу Гней Долабелла.
– Думаешь, это место сделало бы меня более знаменитым? – возразил Сулла и через минуту прибавил: – Кажется, недурной товар продал мне ланиста Акциан?
– О, ты щедр, ты велик! – сказал Тит Аквиций, сенатор, сидевший возле Суллы.
– Да поразит молния Юпитера всех подлых льстецов! – воскликнул экс-диктатор, с яростью схватившись правой рукой за плечо и сильно почесывая его, чтобы прекратить зуд, вызываемый отвратительными паразитами, которые изводили его своими укусами.
Спустя минуту он добавил:
– Я отказался от диктатуры, вернулся к частной жизни, а вы по-прежнему хотите видеть во мне господина. Презренные! Вы только и можете жить в рабстве.
– Не все, о Сулла, рождены для рабства, – смело возразил один патриций из свиты Суллы, сидевший невдалеке от последнего.
Этот смелый человек был Луций Сергий Катилина.
Ему было в это время около двадцати семи лет. Он был высок ростом, обладал могучей, широкой грудью и плечами, мускулистыми руками и плотным телом на широко расставленных ногах. Масса густых черных волос покрывала его большую голову; смуглое, мужественное лицо его с энергичными чертами расширялось к вискам; на его широком лбу большая и всегда набухшая кровью вена спускалась к носу; темно-серые глаза всегда имели жестокое и страшное выражение, а пробегавшие по всем мускулам его властного и резкого лица постоянные нервные судороги обнаруживали перед внимательным наблюдателем малейшие движения его души.
Ко времени, когда начинается наш рассказ, Луций Сергий Катилина приобрел себе славу ужасного человека, пугая всех своей страшной вспыльчивостью. Так, он уже убил патриция Гратидиана, спокойно проходившего по берегу Тибра, за то, что тот отказался дать ему под заклад его имущества большую сумму денег, в которой он, Катилина, нуждался для уплаты своих огромных долгов; а без уплаты он не мог получить ни одной государственной должности, чего он домогался.
То было время проскрипций, то есть время, когда ненасытная свирепость Суллы затопила Рим кровью. Гратидиан не был в проскрипционных списках, он был даже из партии Суллы; но Гратидиан был страшно богат, а имущество занесенных в проскрипционные списки конфисковалось, и когда Катилина притащил труп Гратидиана к Сулле, заседавшему в курии[22], и бросил его к ногам диктатора со словами, что он убил Гратидиана как врага Суллы и отечества, то диктатор оказался не особенно щепетильным и закрыл глаза на труп, но зато широко раскрыл их на огромные богатства Гратидиана.
Вскоре после этого Катилина поссорился со своим братом: оба обнажили мечи, но Сергий Катилина, кроме необыкновенной силы в руках, владел, как никто в Риме, искусством фехтования. Поэтому брат Сергия был убит, а Сергий наследовал его имущество, чем спас себя от разорения, к которому его привели расточительность, кутежи и разврат. Сулла и на этот раз посмотрел сквозь пальцы на братоубийство; не стали придираться к нему поэтому и квесторы[23].
При смелых словах Катилины Луций Корнелий Сулла спокойно повернулся к нему и спросил:
– А сколько ты думаешь, Катилина, есть в Риме граждан смелых, как ты, и обладающих, подобно тебе, величием души как в добродетели, так и в пороках?
– Я не могу, славный Сулла, – ответил Катилина, – рассматривать людей и вещи с высоты твоего могущества, однако признаюсь, что я чувствую себя рожденным для любви к свободе и для ненависти к тирании, хотя бы прикрытой великодушием или лицемерно действующей во имя блага отечества; должен сказать, что это благо было бы более прочным под властью всех, чем при деспотизме одного. И искренно говорю тебе, что, не входя в разбор твоих действий, я открыто порицаю, как и раньше порицал, твою диктатуру. Я верю и хотел бы верить, что в Риме есть еще много граждан, готовых на муки, лишь бы снова не попасть под диктатуру одного человека, а тем более, если этот человек не будет называться Луцием Корнелием Суллой и если чело его не будет увенчано, как у тебя, победными лаврами, приобретенными в сотнях сражений; тем более, если его диктатура не найдет себе извинения, какое отчасти имела твоя, в преступлениях, совершенных Марием, Карбоном и Цинной[24].
– Так почему же, – спросил Сулла спокойно, но с насмешливой улыбкой на губах, – вы не вызовете меня на суд перед свободным народом? Я отказался от диктатуры, так почему мне не было предъявлено обвинение и почему вы не явились требовать от меня отчета в моих действиях?
– Чтобы не видеть вновь резни и междоусобия, которые в течение десяти лет терзали Рим… Но не будем говорить об этом, так как у меня нет намерения обвинять тебя; ты совершил много славных подвигов, память о которых днем и ночью волнует мою душу, жаждущую, подобно твоей, Сулла, славы и могущества. Но скажи, не кажется ли тебе, что в жилах нашего народа еще течет кровь великих и свободолюбивых предков? Вспомни о том юном гражданине, который несколько месяцев тому назад, когда ты в курии, в присутствии Сената, добровольно отказался от диктаторской власти, отпустив ликторов и стражу, и уходил оттуда со своими друзьями домой, начал тебя порицать за то, что ты отнял у Рима свободу, наполнил город резней и грабежами и сделался его тираном. Согласись, что нужно быть человеком очень твердого закала, чтобы так поступить, так как по одному твоему знаку этот юноша мог бы в один миг поплатиться жизнью. Ты был великодушен – и знай, что я говорю не из лести, так как Катилина не умеет и не хочет льстить никому, даже всемогущему, великому Юпитеру, – ты был великодушен и ничего ему не сделал, но ты должен согласиться со мною, что если встречается такой юноша неизвестного плебейского звания – жаль, что я не знаю его имени, – способный на такой поступок, то можно еще надеяться на спасение отечества и республики.
– Да, это был смелый поступок, и ради смелости, проявленной этим юношей, я, всегда восхищавшийся мужеством и любивший храбрецов, не пожелал отомстить за нанесенные мне оскорбления и перенес все его ругательства и брань. Но знаешь ли ты, Катилина, какое следствие имели поступок и слова этого юноши?
– Какое? – спросил Сергий, устремив любопытный и испытующий взгляд своих полузакрытых в эту минуту глаз на счастливого диктатора.
– Теперь, – ответил Сулла, – тот, кому удастся захватить власть в республике, не захочет более от нее отказаться.
Катилина в раздумье опустил голову, но затем, преодолев себя, поднял ее и с живостью сказал:
– А найдется ли еще кто-нибудь, кто сумеет или захочет захватить высшую власть?
– Ладно, – сказал, иронически улыбаясь, Сулла. – ладно… Вот толпы рабов. – Он указал на ряды амфитеатра, переполненные народом. – Найдутся и господа!
Эта беседа происходила среди гула нескончаемых аплодисментов толпы, всецело занятой кровопролитным сражением, происходившим на арене между лаквеаторами и секуторами и быстро закончившимся смертью семи лаквеаторов и пяти секуторов. Шесть оставшихся в живых, покрытые ранами, в самом плачевном виде вернулись в темницы, а народ с жаром аплодировал. Затем поднялся смех, общий шум, сыпались остроты, шутки и замечания.
В то время как лорарии вытаскивали с арены двенадцать трупов и уничтожали на ней следы крови, Валерия, посматривавшая на Суллу, который сидел невдалеке от нее, встала, подошла сзади к диктатору и вырвала нитку из его шерстяной хламиды. Удивленный Сулла обернулся, рассматривая ее со страшным блеском своих звериных глаз. Она коснулась его и сказала с очаровательной улыбкой:
– Не истолкуй моего поступка в дурную сторону, диктатор, я взяла эту нитку, чтобы иметь долю в твоем счастье!
Почтительно поклонившись и приложив по обычаю руку к губам, она пошла на свое место. Сулла, приятно польщенный этими любезными словами, повернувшись к ней лицом, проводил ее учтивым поклоном и долгим взглядом, которому постарался придать ласковое выражение.
– Кто это? – спросил Сулла, лишь только повернулся к арене.
– Валерия, – ответил Гней Корнелий Долабелла, – дочь Мессалы.
– А!.. – сказал Сулла. – Сестра Квинта Гортензия?
– Именно.
И Сулла снова повернулся к Валерии, которая влюбленными глазами смотрела на него.
Гортензий ушел со своего места, чтобы пересесть к Марку Крассу, богатейшему патрицию, известному своей скупостью и честолюбием – качествами столь противоположными друг другу, однако сочетавшимися в этом человеке в своеобразную гармонию.
Марк Красс сидел возле одной гречанки редкой красоты. Так как эта красавица должна будет играть довольно значительную роль в нашем рассказе, то задержимся немного на описании ее наружности.
Эвтибида – таково было имя этой девушки, в которой можно было узнать гречанку по покрою ее платья, – обладала высоким, гибким, стройным станом. Талия у нее была изящная и такая тонкая, что, казалось, ее легко можно было обхватить пальцами рук. Лицо девушки было очаровательно: белая, как алебастр, кожа, едва тронутая легким румянцем на щеках, правильный лоб, обрамленный тончайшими вьющимися рыжими волосами, огромные глаза миндалевидной формы, цвета морской воды, блестевшие и сверкавшие так, что сразу вызывали чувство страстного и непреодолимого влечения. Маленький, красиво очерченный, слегка вздернутый нос, казалось, усиливал выражение дерзкой смелости. Красоту этого лица завершали коралловые губы, пухлые и чувственные, и два ряда жемчужных зубов, как бы освещавших блеском своей белизны грациозную ямочку на изящном округлом подбородке. Белоснежная шея девушки, посаженная на плечи, достойные Юноны, над полной сладострастной грудью, была точно изваяна; плечи и грудь составляли поразительный контраст с тонкой талией и усиливали общее очарование. Нежные, словно выточенные, обнаженные руки и ноги девушки оканчивались маленькими, как у ребенка, кистями и ступнями.