Он вел бой скупо, сосредоточенно. Отстреливался и приберегал гранаты до момента, когда шакалы не вытерпят и побегут на штурм, – если они ждали в засаде Аргоева, то он в любой момент мог ударить им в спину с гор. Это было бы здорово, но Азамат не испытывал азарта. Время от времени его взгляд останавливался на прозрачных глазах напарника, лежавшего на спине бездвижно, безмолвно, но пока живого и державшего на линии автоматного огня худой Азаматов тыл. Однако Аргоев не пришел. Аргоев еще ночью ушел в верхний лагерь – разведчики Суры сообщили, что русские готовят большую зачистку и что русский спецназ, замаскированный под чеченцев, малыми группами обкладывает нижние лагеря и схроны. По настоянию начальника штаба Аргоев снялся в горы, выслав навстречу русским хитрецам отряд опытных «истребителей». На них-то и наткнулись Азамат с Темирбулатом.
Азамат не подпускал врагов близко, но через полчаса из ближнего села был доставлен гранатомет РПГ-9 старого доброго образца. По наступившей, внезапно сосредоточенной тишине Азамат понял, что в стане противника что-то изменилось. Опыт говорил ему, в чем было дело, но душа сжималась, отвергала, не хотела верить. И тогда он крикнул, что сдается – вдруг они поверят, вылезут из своих укрытий и он унесет с собой хотя бы одного предателя! А если нет, то он погибнет от пули, а не от огня, извергнутого из душной пасти гиены. Но они не вышли. Через минуту техника войны сделала свою работу просто и надежно. А еще через час Большой Ингуш узнал по тайному шифру от Аргоева, что секретная операция, проведенная по его просьбе, завершена эффективно: двое разведчиков из российского сверхсекретного диверсионного отряда, работавшие под «чеченским прикрытием», уничтожены. Единственное, чего не удалось воинам Аргоева, – это сохранить матчасть. Но Большого Ингуша такие мелочи уже не волновали— деньги с продажи он получил, а осторожность была превыше всего.
Иное тайное сообщение получил от Суры Одноглазый Джудда. Пакистанец сожалел, что два бойца из чеченского отряда Зии Хана Назари по ошибке были уничтожены его разведчиками, поскольку были приняты за гантемировцев. При этом непоправимо пострадала спецтехника, оплаченная великим воином джихада. Аллах да примет души этих «шахидов», мучеников ислама.
Джудда возвел единственное око к небу. Теперь о группе Черного Саата из «чужих» знает лишь Большой Ингуш. Но Большой Ингуш еще нужен им с Назари.
Одноглазому не жаль было двух погибших чеченцев. Не жаль было и сгоревшего передатчика. Чего стоили эти песчинки в том океане войны с неверными за новый мир, к берегу которого они все только подошли и стихию которого они с Назари готовились разбудить.
2000 год. Москва
Русский классик
Игорь позорно опаздывал на презентацию собственной книги. Накануне дал слабину, не удержался, пошел-таки на Фимин день рождения. Ну и… Фиме-то что, ему сегодня речей не держать, ему можно дышать в сторону, а вот у «автора» с похмелья подготовленные им слова западали в памяти, как клавиши старой пишущей машинки. Машинки со странным названием «Ундервуд». И все же были бы эти неприятности не так уж страшны, а при определенном угле зрения даже весьма симпатичны и даже вполне укладывались бы в сценарий жизни «сегодняшней творческой интеллигенции», или, по-простому, «имидж», если бы не одно «но»… Сегодняшняя презентация была не простой, а «золотой», поскольку туда обещало приехать телевидение, да не какое-нибудь кабельное, а новостники с канала «Культура». Ну, а что значит для молодого прозаика канал «Культура», всякому, наверное, понятно. Впрочем, любой известностью писатель сейчас готов был пожертвовать ради избавления головы от тупой и упрямой боли, зарывшейся в мозги, как в песок. Беда была в чувстве ответственности, не усыпленном алкоголем. Ни канал «Культура», никакие другие каналы не приезжали к писателям без «мазы», так что Игореву издателю Вите Коровину, решившему раскрутить литератора Игоря Балашова до классического, по его собственному выражению, масштаба и для начала откупившему минуту у «Культуры», было бы ой как досадно слышать на протяжении долгих эфирных долей невразумительное мычание перспективного автора.
– Ты – талант из интеллигенции. Из последней. Ты не замкнулся и с дерьмом не смирился! На тебя пойдет спрос. У тебя поиск. Мир в капле души. В чистой. Как у нас, медиков, подобное подобным. Не то, что нынешние – не душа, а ложка дегтя, – объяснил свою инвестицию Коровин.
Интеллигенция, индульгенция… Откуда это все? Из какого века? Не вспомнить. Скорее вам, барин, Алка-Зельтцер. Сельтерскую…
Да, автора поутру мучили угрызения, а вместо собственной речи вспоминалась мудрая и обнадеживающая интеллигентного человека фраза его друга, художника Фимы Крымова: «Причиной любого похмелья – угрызения совести».
Увы, угрызения совести были, и к литературе они прямого отношения не имели. К Фиме он ходил с Галей, а ушел один. А ведь хотел, хотел снова сойтись с ней, сам позвал ее, но черт дернул влезть в спор с юбиляром… Хотя он всегда с ним спорит! И все-таки, если бы Крымов с таким вызовом не глянул на него, произнося тост за поэтов, которые спасут человечество, он бы не стал встревать с алаверды в пользу прозаиков, которые вообще сомневаются, именно человечество следует ли спасать. Глупо, глупо, глупо! Тоже мне, Чайльд Гарольд. Можно было ведь сообразить, что Галя всегда на стороне поэтов! Интеллигенция! Как назло, Галя вчера была хороша, ему так захотелось поцеловать ее в гладкие, собранные в пучок волосы на макушке – испугался уколоться о заколку! Да что греха таить, что там макушка! Он снова возжелал близости! Вот, сблизились! Назло же следовало бы совершить что-нибудь неинтеллигентное. «Ты никогда не перейдешь границы между ремеслом и искусством, потому что ты не веришь в силу поэзии. В тебе нет этого таланта свободы», – уела она его на прощание ровной, по-аптечному вымерянной фразой, но он уже успел напиться и ответил грубостью. Вот за что похмелье.
Отпустило лишь часам к трем. После повторного холодного душа он все же заставил себя сесть за стол, отогнать мысли о Гале и постараться самому себе объяснить, о чем, собственно, его книга? О герое «нашего времени», вспомнилась ключевая, давно заготовленная фраза. Так. О молодом человеке. Так. Столичном. Чистом, как капля души… Так. Хотя почему о «герое»… А, поздно… О способном и энергичном. Энергичном – неловкое слово. Оно похоже на инвестицию и в чем-то неуловимо фонетическом противоречит интеллигенции. Успешном, не лишнем. Но разочаровавшемся. В чем? В чем беда нашего времени? Беда для интеллигента? В цинизме. А что такое цинизм? Свобода, лишенная чистоты. Значит, разочаровавшемся в цинизме. В цинизме постсоветской культуры – уже теплее, и в идеалах демтусовки. И на взлете, на самой дуге внешнего успеха вдруг решившем отъехать из свободной России. В Австралию, в скуку, навсегда. Почему в Австралию? А бог знает почему. Подальше от тусовочной поэзии, равноудаленной от смысла и от души. Нет, барин, сельтерской вам. От злобности. А то и впрямь взбунтуетесь против своей кормилицы, против интеллигенции. С Галей все равно, видно, не судьба, но хоть доказать ей, что граница между ремеслом и искусством преодолевается не талантом поэтики, а талантом чистоты! Но есть ли у него признаки такого таланта, Балашов в нынешнем состоянии определить не мог.
Нет, в Австралию, в Австралию.
Вспомнив все-таки идею собственной книги, Игорь обрадовался. Не за себя, а за Витю Коровина. Теперь за эфирную минуту у автора имелся шанс предстать. Тьфу, подражателем. Нет, продолжателем. Продолжателем традиции. Чьей? Да хотя бы М.Ю. Лермонтова. И всей великой русской. Так хочет Витя Коровин. Витя Коровин утверждает, что по нынешним временам такой бренд прозвучит. Прозвучит не в тусовке, а в массах. Модернисты поднадоели. Публика по реальному реализму соскучилась. Витя уже бюджет выделил на массовый тираж, уже лотки проплатил, уже с провинцией поработал… Бедняга.
Балашов нарисовал на листе большой круг и принялся аккуратно заштриховывать его, заполнять пустоту образованного искусством пространства. Вновь обретя идею и расправившись с пустотой, Игорь составил короткий текст выступления, в ужасе глянул на часы, побрился-оделся, морщась и кривясь, обильно надушился одеколоном и двинулся на улицу ловить самое стремительное такси, – бригада новостников обычно снимает интервью с автором до мероприятия, а потом берет наспех общий план и уезжает монтировать, дабы поспеть втиснуть сюжет в вечерние новости. Технология…
«Хотя какой, к черту, Лермонтов русский классик? – с ехидством по отношению к собственной речи и даже, беря более широко, к собственной книге говорил себе Игорь, стоя с вытянутой рукой на тротуаре широкой, растекшейся талым снегом улицы. – Господи, в этом «русский классик» столько «с», что мне их не выговорить. И это Лермонтов, а что же с Достоевским? Тот вообще чистый немец по письму и по мысли. И еще два «с» втиснулись…»
– До Тургеневки… За сотню, но так, чтобы к пяти там. Мухой долетим?
– Торопитесь куда? – поинтересовался водила, молодой чернявый парень. Он ловко увернулся по встречке от трамвая, идущего в лоб и отчаянно позвякивающего, как привязанная к кошачьему хвосту консервная банка. Игорь отметил, что у лихача поломаны уши, а ладони крупны настолько, что в них можно спрятать дыньку средней величины. Руль в этих ухватах казался штурвалом, а юркая «девятка» – шельмоватым суденышком, обходящим плывущие по черным улицам неповоротливые суда, ведомые сонными москвичами.
– На презентацию.
– На чью?
– На свою.
– Вы что, фотомодель, а? – усмехнулся водила.
– Нет, писатель. Книгу должен представить.
– У вас какое кредо? О чем то есть пишете?
Балашов задумался. Отвечать на этот вопрос уже приходилось, и каждый раз становилось неловко, как будто лезли ему в ту самую душу, или, как любил выражаться высокопарный Фима, «в походную творческую мастерскую». Впрочем, вот так, о кредо, еще никто…
– Кредо? Наверное, подобие. Маленького человека и большого мира. Но такая цель в идеале, так сказать. А книга пока – о герое. Нашего времени. О мужчине, лишенном любви к прошлому… – начал он и уже без особого напряжения памяти воспроизвел сюжет о новом русском диссиденте, беглеце от свободы.
«В пять минут уложился», – удовлетворенно отметил про себя Балашов. От шустрой езды он пришел в себя настолько, что с лету выговаривал все двойные «с» и уже без содрогания думал о предстоящем фуршете с водкой, в который щедро, по-купечески вложил свою «творческую мастерскую» Витя Коровин.
– Лишен любви к прошлому? Мне интересно. А вот скажите, раз вы писатель, почему у ваших сейчас что ни герой, то либо мужеложец, либо гермафродит? Это от отсутствия любви к прошлому? Или оттого, что воевать не за что? Раньше матросы были, космонавты, а теперь сплошь чудь всякая. А ведь как напишете, так они и в жизнь лезут, спасу нет. А может быть героем нашего времени офицер? Борец с терроризмом из какой-нибудь ФСБ? Или обычный российский офицер? Печорин там или как его? Или солдат, теперь дворян нет. Солдат после Чечении. Не в том смысле, что герой, а в том, что он для нашего времени, как рыба для ухи. Какой он на вкус, таково и оно будет, в том плане, время.
– И какой он на вкус? – с досадой спросил Балашов. Он не писал про чудь, он писал про «чистых», которые на стекло дышат и теплом, теплом дорожат, потому как за стеклом – стужа, а ведь прав водила, в самую больную точку ему всадил, под дых. Балашовского контингента уже в природе нет. Так что не успел родиться писателем, а уже устарел. Ошибся с бюджетом Витя Коровин. Потому что таланта нет? Права Галя? Может, и впрямь выкинуть ей назло коленце, написать про героя из ФСБ? Вот они с Фимой скривятся в презрении… Фи.
– А бог его ведает… Я там разных видел. Может, щука, может, сом. Только не осетр, это точно. Злой, вороватый да жилистый. И недоверчивый еще. Такого сейчас запусти в Европу или в Австралию вашу на дармовое – враз загнется. Не выдюжит. Сгорит, сопьется, сам себя изведет или других изводить начнет, кенгурей этих без нужды отстреливать, сберкассы ихние бомбить или на «поршах» на красный гнать, бюргеров калечить. Я бы сберкассы бомбил и на «порше» носился. За бюргерами. Мне кенгурей жальче.
– А здесь что, иначе ездят? Вот мы на красный летели только что за будь здоров…
– А «здесь» с «там» равнять не надо, здесь дело другое. Здесь если губами шлепать, ботву на зебре пропускать, так лучше пешком ходить или на вашу презентацию за сутки в путь отправляться. Вас бы, нынешних писателей, сперва всех в Чечению на месяцок, на перековку… А потом, я и говорю: какой солдатик оттуда придет, такие и мы становимся. На самом деле, все, кто от одного семени, все, кто одной кости, по низшему равняются, не по высшему. Все мы, русские, так. Диффузия называется. Она посильнее вашего подобия будет. С вас сотня, прибыли. Без пяти пять, как в аптеке. Да вообще я так скажу, Россия наша – это ж монумент проигравшему солдату. В том плане, исторически…
«Надо же, – подумал Балашов, выбираясь из машины. – Может быть, правда, отринуть сейчас все это интеллигентство, и плюнуть «им» в лицо не ФСБ, конечно, но какой-нибудь Чечней? Что, слабо тебе, Балашочек? Что, права все-таки Галя? Или не права, или ведет тебя судьба за руку? Ведь вот так, за сотню, за сто рублей и довезли с ветерком, и творческий путь изменили, и концовку телеречи, можно сказать, на блюде поднесли. Тему героя нашего времени ваш покорный слуга продолжит в следующей книге, книге о солдате чеченской войны. Вот как. И прости меня, Витя Коровин».
– А как книга-то ваша? Название-то какое? – высунулся из салона водила.
– «Москва – Мельбурн». Такое вот название. А что?
– Поищу на развале. Почитать люблю, а то чего еще делать? Одним извозом не прожить, душа замкнется совсем, а я в завязке. Поищу. Хотя этот ваш напрасно слинял. Не герой он нашего времени, ни хрена. Скука там. Не зря мы – самые читающие. Поди, не Австралия.
Пен-клуб
Забот у мэтров российского пен-клуба было множество. И не мудрено: на носу висел Всемирный конгресс пен-клубов в Москве. И все бы ничего, справились бы с заграничными писателями, собрались бы, погудели, на пароходе бы сходили, укатали бы иноземцев да сами бы упились вусмерть, чай, не впервой. Но занозой в пятке сидел въедливый немец Гюнтер Гросс. Этого хоть пои, хоть не пои, а все равно в печень влезет с чеченской войной. А держать ответ перед нобелевским лауреатом придется им, мэтрам. Причем не здесь, на внутренних, российских разборках, а «там». Там, где еще уважали великую русскую и куда приглашали ее лучших, особо ценных сынов. Где давали читать лекции. За деньги. Где очень кстати вручали премии и выделяли гранты. Где поддерживали в трудные времена. Но за это теперь требовали. Пока требовали определиться и внести, немедленно внести ясность в вопрос о Чечне – стоят ли «сыны», как им и положено, следуя примеру достойных подражания предков, за гуманитарные ценности и права человеков, или же продались они государству, глушащему со скуки своих граждан на Кавказе, как мух в деревенском сортире. Фи. Если так, то не место им, наследникам, в цивилизованном сообществе. Литераторов.
Мэтры же определяться не торопились, поскольку вся эта политическая «сиюминутовка», как говаривал один из остроумных наследников, по сути, по художественной сути своей была просто мелка в свете их творческих планов. Она попахивала типичным масскультом, и даже говорить-то о таком без стеба в солидном, понимающем столичном обществе считалось дурным тоном – мезозой времен оттепели и покоренья Крыма.
– Может, так и скажем? – предложила Людочка Турищева, секретарь пен-клуба, главному мэтру Андрею Набатову. – Пен-клуб – организация неполитическая, творческая. Общего мнения у писателей нет, да и большого литературного интереса тема пока не вызвала. Что попишешь, у нас демократия. Поставим их немного на место. И о Косово как-нибудь намекнем.
Набатов огладил ладонью голый затылок и наморщил и без того морщинистый лоб, усилив свое сходство с бульдогом. Коллега Гросс был, наверное, хороший писатель. Когда-то Набатов даже брался читать его рассказы. Но главное – Гросс был его другом. Его личным, как говорится, им приватизированным западным другом. К тому же еще и лауреатом. Это с одной стороны. А с другой – с «копфом» у друга явно не все было в «орднунге», свое место во всемирной истории он с кем-то перепутал, решив, что уже заслужил в ней какую-то Роль…
Набатов с удовольствием согласился бы с маленькой умной женщиной, попросил бы ее подготовить тезисы и сделать это тонко, по-женски. Как только она и может. А сам глотнул бы коньячку да и сел бы за свою работу, которая Нобелевскую премию ему не принесет, а вот место в великой русской – как знать, как знать… Но увы. Отвечать-то за всякие намеки да параллели выйдет ему, а не Турищевой, а то, что упрямый самоуверенный немец будет добиваться откровений и плевать ему на все Косовы, – это Набатов чуял наверняка.
– Люда, а может, есть у нас кто-нибудь из молодых, кто о Чечне пишет? Какой-нибудь там Филькин или Фомкин, кому рисковать нечем. Плевать. Не все же они в пелевинцы или в сорокинцы подались! Найти бы такой экземпляр, мы б тогда показали: вот, работаем над темой, осмысляем, ищем платформу, а проблема неоднозначна, вон что господин наш талантливый, Фомкин, говорит.
– Эх, если б был. Молодые сейчас – модернисты, а старые – все как один юмористы. Есть, конечно, еще почвенники, но с ними, сами знаете, от Гросса не отбиться. Мотыга и есть мотыга. Вы вон один и держитесь, – грустно покачала головой маленькая женщина. – А потом я ведь только что немцам интервью давала, объясняла, что наши писатели жизненными проблемами не горят. Иммунитет к реализму наработали-с. Есть один ископаемый то ли в Туле, то ли в Воронеже, так тот еще Афган перепахивает. Ему об окончании войны не сообщили.
– Зря вы так о почвенниках. В истории искусств неизбежны периоды эклектики, за которыми следуют времена развала и пустоты. Пустмодернизм. Вот тогда обращение к фольклору – спасительный эликсир. И почвенники иногда эту объективную тягу отражают. Или выражают. Кто как… Иногда… А нельзя туляка этого под Чечню пододвинуть? Если он не контуженный? – Набатов смотрел на секретаря с прищуром, так что неясно было, то ли он шутит, то ли говорит всерьез. Эта его понтовая, под селянина, манера Турищеву раздражала и заставляла быть бдительной. Ох, непростой он, Андрей Набатов. Прежде чем ответить, она встряхнула память и счастливо вспомнила, что как раз во время поездки в Кельн, куда она только что сопровождала целый выводок молодых, от тридцати пяти до пятидесяти, писателей, на «русские чтения», Боба Кречинский шутил по адресу какого-то своего знакомца – мол, прозаик собрался что-то такое-эдакое отстраненное писать о чеченской войне. Осмысленное. Точно, чудака того еще по «Культуре» показывали…
– Если хотите, Кречинского можно спросить, у него мелькал кто-то. Чуть ли не Чацкого нашего времени на «чеченской» теме собрался настрогать. Война, эмиграция, Австралия, – сказала она, точно не помня, о чем там шла речь и предоставляя Набатову самому принимать решение.
– Очень мило. О-очень мило-с. – Мэтр даже позавидовал развороту темы и на миг позабыл о Гроссе. – Нашли бы вы этого «Грибоедова»…
«Классик форевер»
Боба Кречинский дозвонился до «Грибоедова» вечером, когда тот как раз занимался делом, скучным даже для прозаика: переводил с немецкого статью о мудреных математических фракталах. Фракталы эти, по неведомой писателю причине, понадобились российской фирме, которая время от времени заказывала Балашову переводы. Спасибо однокласснику Ваську Ачикяну. Что делать, «великая русская» хоть и манила, но пока не кормила, а вот знание иностранного языка приносило хоть и нерегулярные, но ощутимые заработки. «Фракталами называются структуры, состоящие из частей, которые в каком-то смысле подобны целому», – раз за разом повторял только что переведенное определение некоего Бенуа Мандельброта и огорчался, что в длинном «имени-фамилии» не мог обнаружить самоподобия – как будто в этом Мандельброт обманул его, слукавил. Не совсем доверяя лукавому Бенуа, Балашов тем не менее вынужден был признать за ним новизну – его фракталы, в отличие от евклидовых треугольников и окружностей, бесконечно углублялись сами в себя, повсюду, в каждой точке, сгибались заново и заново по заданному образцу и никогда не завершались, то есть были живыми «вещами в себе». Видимо, Васька Ачикяна, производителя модных обоев, привлекли узоры, завораживающие философской бесконечностью самоподобия. Игоря же больше позабавило участие детища Мандельброта в литературе – оказалось, что филологи различают произведения с фрактальной природой, самым примитивным примером которого указывалась «У попа была собака…». За размышлениями о связи Ачикяна с недробимыми структурами и с поповской собакой Игоря и застал звонок Бобы Кречинского.
– С-старик, – кричал он в трубку, – спишь, что ли? Так свое с-счастье п-проспишь!
Балашов был изрядно удивлен – Кречинский хоть и бывал с ним не раз и не два на общих тусовках, но особой дружбы не водил. Тем паче, что сам Балашов пока относился к категории «начинающих прозаиков», а вот Боба после своей «Осени педераста», получившей отзыв самого Воронина, прыгнул в «молодые писатели», то есть соотносился с Балашовым, как лейтенант с рядовым. И хоть Кречинский от природы снобом не был, законы писательского сообщества он соблюдал свято.
– С-старик, в июне на конгрессе пен-клубов будешь за Чечню отдуваться, оборону д-держать. В передовом блиндаже. А там, прикинь, все равно, куда ни повернется – ты уже знаменит. Всемирно. Сам Н-набатов интересуется. Я тебе белой завистью завидую. Правда. Откладывай свои д-делишки, дуй в «ПэЖэ», оботрем т-твою везучую.
Игорь, сказать по правде, позабыл про обещанного «чеченского героя» и занимался рассказом о миллениуме, поглотившем, как ночь, одну заплутавшую во времени студентку-двоечницу, а заодно и целую эпоху. Этот миллениум, задуманный трехстраничным, типично «балашовским» эпизодом, на глазах пух, словно от голода, и потихонечку вырастал в солидную повесть, а при дальнейшем попустительстве автора – не дай бог и в роман. Коровин хоть торопил со сборником, но ему лучше уж был миллениум, чем то, что пообещал с похмела его протеже на канале «Культура».
После презентации Игорю все-таки позвонила Галя и голосом, наполненным осенним холодным всезнайством, поинтересовалась, как идет работа над апологией КГБ. Бунтуешь как подросток? Смотри, в чужом краю не потеряй себя, – предупредила его, а он положил трубку и остался доволен собой. Значит, все-таки заметили его побег… Тем он и удовлетворился и обратился к студентке и миллениуму.
– Балашов, ты не чуди только, какой м-миллениум?! У меня на тебя конгениальный п-план! – пробасил Боба за столиком в «ПэЖе», то есть «Парижской жизни», модном клубе, что на Петровке. – Тоже мне Нострадамус… Нет, назвался г-груздем – полезай в пен-клуб, нечего было по телеку про Ч-чечню пургу гнать.
«Что правда, то правда», – мысленно согласился Игорь и вспомнил водилу. О солдате обещал. Только зачем? Как Галя тогда его прикнопила к полу? Не дано поэтической свободы? Границы меж ремеслом и талантом не одолеть?
– Ты что, с-старик, не в себе? Сюжет? Фабула? Туфта, все туфта! Забудь пока, – убеждал Кречинский приятеля. – С фабулой потом поможем. Так всегда делается. Ты сейчас не о сюжете думай, а о том, как перед Г-гюнтером Г-гроссом предстанешь. Г-Гете, мля! Д-Державин! Старик у-упрямый и вредный, а ему втолковать надо, ч-что в нашей литературе с гуманизмом все в порядке, только сплеча мы тут р-рубить не должны, пока у солдат-федералов головы режут и заложников, как баранов, таскают. Ну, в таком духе. Шолохову Н-нобелевскую премию не за осуждения дали, а за объем видения. Во как.
– Как бы старик твой «Поднятую целину» не припомнил… Гете!
Аргумент вызвал у Бобы сомнения. Он даже покачал массивной квадратной головой и снова заказал водки. С этим Балашовым он себя не в своей тарелке чувствовал: вроде и говоришь ему русские слова, а тот не понимает. Как иностранец, ей-богу. Будто он писатель, а остальные – так, погулять вышли. А что сам наваял-то пока? Ну, поверил в него один отдельно взятый издатель, только с пен-клубом раскрутиться можно покруче! Другой бы тут от радости уже прыгал, уже графинчик-другой засадил бы, а этот, флегма, думает что-то себе, думает.
– Ты, с-старичок, помозгуй до четверга, а там мы с тобой к Турищевой с-съездим. Может, сам Набатов п-почтит. Только не тяни, начинай вникать в проблему.
– Кречинский, а ты что? Сам почему не хочешь взяться?
Боба вздохнул тяжко и опустошил рюмочку:
– Понимаешь, ты ч-человек не тусовочный, тебе все равно. А мне, как говорится, западло за это браться. Воронин как уз-знает, ч-что я «на реальность клюнул», первый в меня камень кинет. Не камень – булыжник. Или тот ж-же Шунт. Потом не отплеваться до самой к-кончины.