– Но Пелевину-то можно было? Взял и написал.
Боба вздохнул еще глубже:
– Во-первых, не написал, а ч-черканул в контексте. Во-вторых, он-то и п-продался на масскульт, ему теперь никто руки не п-подаст…
– Ну? А ему есть дело, подаст или не подаст? С такими тиражами ему все Шунты по колено пополам!
Кречинский безутешно вздохнул в третий раз, чем вызвал у Игоря воспоминание о Портосе, страдавшем по прокурорской вдове. Портос же тем временем думал о том, что можно, конечно, написать о Чечне в особом таком, легком циничном стиле, добавить порнухи, кокаина и какой-нибудь философской идеи – ну, к примеру, что чеченцев в Чечне давно нет, все в Москву перебрались, а палят там в горах друг по другу менты да военные, отрываются от нечего делать, чеченцы же ими из столицы командуют. И так далее… Это можно, наверное. Даже ловко может выйти. Интересно. И тиражно. Но только все равно не будет он, писатель Кречинский, этим бумагу марать, не разменяет на сегодняшние тиражи кусочек, да хоть клочок, пусть самый маленький, но свой клочок Вечности… Клочок, который выделят ему по ходатайству Воронина. Увы, сейчас только так. Только ни Балашову, ни кому другому говорить он этого не станет, разве что новой подруге, постоянно спрашивающей о гонорарах. Эх, еще водки. Глотнем за писательскую свободу! За свободу таланта – это в более широком смысле! Водки. Мне и худ-денькому л-литрядовому. Ему никто не откроет к-калитку в Вечность. Ни-кто. Никто!
– Старик, тебе с-скажу. С точки з-зрения исторической… – Кречинский поднял указательный палец. Лицо его покрылось, как кора, миллионом складочек и мелких морщинок. – С точки зрения историч’ской, ничего нового эта Чечня не значит. Было, уже сто раз было. Так что, простите, сэр, для лит’ратуры ваш герой – выхолощенная идея.
Балашов удивился в очередной раз: собеседник перестал заикаться, зато начал проглатывать гласные.
– Слушай меня, Балашов. Герой в России может быть только солдатом-победителем. Любой другой солдатик – эт’ сразу тебе люмпен, а люмпен – эт’ тоже было, Максим Пешков постарался. Эдакое огромное «На дне» размером с «Войну и мир» в масштабах Советского Союза. Ах, пр’стите, бывшего. Но не вздумай теперь русскую литературу кинуть. Не простят. Хм-хм. Попал ты, старик.
Начало
Назавтра, уже днем, Кречинский позвонил и глухим голосом принялся извиняться за вчерашнюю чушь, выяснять, не ездили ли к девочкам, и уговаривал готовиться к четвергу. Игорь в ответ весьма сухо сообщил, что еще подумает, время есть. Капризничал. Но на самом деле Бобины нехитрые мысли зацепили Балашова на удивление крепко, сыграв роль известного в логике доказательства «от противного». Ночью он думал о солдате-герое, который только и есть солдат-победитель. Ведь и правда, после мощных гранитных о́бразов-образо́в «героев ВОВ», высеченных когда талантливыми, а когда не очень талантливыми руками, больше «героев времени» в гимнастерках что-то не припоминалось. И даже махровый соцреализм как-то обошел окольной сторонкой советского миротворца, исполнившего свой невеселый долг в Будапештах, Прагах да Варшавах, закрывшего собой границу от полчищ китайцев, поплывшего на помощь Фиделю… А другие интернационалисты? Те, кого подпалил Афган? Эти персонажи в тельняшках годились разве что для боевиков, даже недотянув до их американского собрата по несчастью со странным именем Рэмбо. А почему? Может, прав таксист, и этот народ лишь патриотизмом объединим – когда тупому ясно, за что воевать? Или дело в том, что «их» Рэмбо, их пионер, их ковбой, их золотоискатель – он, проигравший ли, победивший ли, все равно по сути своей – герой-одиночка. Индивид. А что такое наш одиночка? Нет, наш индивид – не космонавт, не геолог, не сержант-десантник. Нет, увольте, наш одиночка – это чудик шукшинский, тот, который ночами луну в самодельный телескоп разглядывает, а телескоп этот самодельный на ловко умыкнутую от жены заначку собран, так что не знаешь, чему поражаться больше, конструкции ли прибора диковиной, достойной гения самого Галилея, или сметливости, проявленной при запрятывании рублей и трешек. Поди, одень такого чудилу в гимнастерку, нахлобучь ему каску! Вот солдат Иван Чонкин и получится. Это наш Рэмбо.
И главное, откуда он взялся? У нас же победителей-одиночек не бывает! Побеждает у нас народ, проигрывает – личность. И трагедия нашей проигравшей личности, «трагедия личного человека» – не ущемленная гордость, нет, не попранная свобода и справедливость, а рвущаяся из исхудалой груди густая черная тоска, что, считай, сызмальства прячется там, в глубоком колодце, для простоты называемом душой. Пока тело в бою – закрыт колодец, крепко приперта грузом крышка. Но стоит прерваться на миг гнету испытания, стоит вечной войне убрать тяжелую ступню с горла маленького чудака, освободить на миг дыхание – тут же вырвется с протяжным свистом тоска на волю, маня и пугая соседей. Нет, не прав Боба Кречинский – как раз наш-то герой-солдат не должен, не может быть победителем. В миг победы иссыхает его рабья свобода воина и праздная колченогая мысль начинает изъедать, бродить по телу в поисках мирного смысла. Вот! Вот такой «чеченец» и нужен. Таким, как бы сказал автор «Осени педераста», не западло и заняться, на время отложив миллениум! Сбежать в чужие края… Пожертвовать коровинскими посулами? В конце концов, за слова надо отвечать, даже если они произнесены про себя, в себя. В чем талант чистоты отличен от таланта поэтики? А в том, что талант поэтики выводит творца из себя и сопрягает с горним миром, а дар чистоты, напротив, очищает все наносное и оставляет лишь ядрышко истинного себя, такого себя, которому и творить-то иное, писать уже не для чего. Такого себя, который чище морали, который выше интеллигентности, которому только он сам себе и судья! Такого себя, который и внутри себя, и обязательно за границей обычного себя. В чужом краю… Игорь потер руки. Он был доволен тем, что, по крайней мере, в одном пункте расправился и с Кречинским, и с Галей. Дело оставалось за малым – начать и кончить книгу, вырастить ее из пока неведомого материала. Ее и себя, и бес с ним тогда, с российским пен-клубом и его ксендзами. Не в посулах их дело, а, напротив, в самом побеге и в жертве!
Ута гайст
Ута отправлялась в Москву в приподнятом настроении. Суета последних месяцев оставалась позади, вот-вот за горизонтом должны были скрыться и серое кельнское небо, суетливые коллеги-журналисты, замороченные заботами о падающих гонорарах и уходящих любовницах (как у них только сил хватает). И даже с приятелем, или, выражаясь точней и современней, с бойфрендом, она простилась без щемящей тоски, хотя и знала почти наверное, что вряд ли вернется к нему. Впереди ее ждала щекочущая неизвестность, круговерть огромной столицы, командировки в Сибирь с немногословными, тертыми русскими парнями из съемочной группы и бойкая, веселая и все знающая журналистка Маша, у которой Уте предстояло жить ближайшие три месяца.
Первый раз Ута побывала в Москве в студенческие годы. В Мюнхене, на факультете славистики, учили знатно, но все равно для закрепления знаний она на каникулы отправилась в Союз, терпеливо скопив денежки частными уроками немецкого. И хотя тянуть отстающих в школе недорослей было ох как скучно, Ута была девушка упорная – если уж знать русский, то как следует. А почему русский? Бог ведает. Уж не потому, конечно, что на нем разговаривал Ленин – до Ленина дочке совсем не бедных родителей из далекой Западной Германии особого дела не было, но вот каким-то случайным книжным ветром занесенная заразила ее, запала ей в душу эта жизнь, похожая на долгую песню о реке Волге, запала – и все. Как и странные рассказы доктора Чехова.
Ута высадилась в Шереметьево одна, без суетливых и восторженных туристов. Она отказалась от услуг шустрил-таксистов, села на автобус, потом спустилась в метро, запуталась в пересадках, обращалась к гражданам и гражданкам, правильно выговаривала слова «извините, пожалуйста», получала от отзывчивых москвичей обильные советы. Более того, она с легкостью обрела провожатого, с которым провела не только остаток пути до гостиницы «Советская», но и весь первый теплый и сырой августовский вечер. Правда, как стемнело, провожатый был отправлен домой, «нах хауз» – мол, «созвонимся завтра». Самой странно стало: милый малый, даже похож на нее чем-то, как родственник, глаза тоже голубые, с лучиками… С лучиками-колючиками… Устала. В той похожей на кремовый торт летней, вымытой дождем Москве Ута вдруг почувствовала себя женщиной. Созревшей, привлекательной и независимой. То есть свободной. А женская свобода – богатство, им нельзя разбрасываться зря, хоть и кажется оно поначалу неисчерпаемым, вечным, прямо как та же река Волга, что течет издалека…
А назавтра, когда короткий яростный ливень прибил к асфальту мелкую въедливую пыль, а затем солнце, поначалу робко взглянув на город, потом, видно, на что-то решившись, вмиг просушило землю, гражданка ФРГ Ута Гайст вышла на Ленинградский проспект и побежала в направлении центра, мелькая белыми птичками кроссовок фирмы «Пума». Одета она была в синий спортивный костюм с белой полосой на груди. Народу на широкой улице было немного, редкие прохожие сторонились бегуньи, размашисто покрывающей метры, и лишь одинокий постовой проводил ее улыбкой, видно, приняв за свою. Возле «Белорусской» госпожа Гайст нашла попутчиков – колонна армейских грузовиков медленно тянулась к центру, и желтолицые, словно опыленные охрой, солдаты долго смотрели пустыми, обращенными внутрь узкими глазами на движущийся с той же скоростью, что и они, предмет. Добежав до площади Маяковского, Ута свернула на Большую Садовую, а выцветшие солдатики, не справившись с инерцией их тяжелых машин, покатили дальше.
На Садовом кольце машин было больше, дышать полной грудью стало тяжело. По всем законам здорового образа жизни, которым фройляйн в меру сил, несмотря на доктора Чехова, старалась следовать, пора было возвращаться в гостиницу, смывать с себя гарь под дай бог работающим душем и подкрепляться фруктами, которых, вопреки ожиданиям, в российской столице развелось великое множество. «Кооперация», – вспомнила Ута приобретенное слово и двинулась дальше. Ее тянул, всасывал в себя покатый город, вздувшийся жилами улиц, как напрягший мышцы атлет.
Она уже не бежала, а, глубоко дыша, шла туда же, куда тянулись наплывающей, сгущающейся массой смурные и упрямые люди. Впереди, у Дома Правительства, что показался ей куда меньше, чем представлялось по телерепортажам из взбурлившей парламентаризмом страны, она увидала танки. Юноша с жидкой бородкой раздавал отксеренные листки. Ута прочла и наконец поняла: в Москве путч. Не зря предостерегал ее от поездки отец. Но фройляйн не испугалась. Напротив, вчерашнее женское чувство напомнило о себе заново, только по-другому: где-то там, за этими спинами, за танками, за домами притаились чужие, и чужие эти хотят опорочить ее молодость, ее полную женской силы свободу. Ей вспомнились желтолицые солдатики с прорезями глазниц. Стало страшно…
Два дня в своем тоненьком спортивном костюмчике она провела на площади, возводила под промозглым ночным дождем баррикады, грелась у костра, прислушивалась к тревожным сообщениям, изучала новые слова и вглядывалась в озаренные ночными огнями лица: студентов, танкистов, таксистов, девчонок, качков, алкоголиков, бабок, депутатов, омоновцев, дорожных рабочих… Через неделю Ута покидала Москву с твердым желанием стать настоящей журналисткой и вернуться, обязательно вернуться сюда вновь, к этим лицам, которые она понимает и о которых наконец должна рассказать правду. «Я приеду», – тоном, не оставляющим сомнений, сказала она своей новой боевой подружке Маше, провожавшей ее в Шереметьево.
Но в Германии это настроение как-то незаметно пошло на убыль, будто кровь по капелькам взяли да выпустили: журналистами желали быть многие, рабочих мест, увы, не хватало, к тому же мэтры-профессора в сандалиях и ковбойках, влюбленные в Горбачева, затаили в душе опасливую неприязнь и к новому мессии Ельцину, и ко всей поднявшейся вместе с ним чудной да пьяненькой России, снова, вопреки их опросам и прогнозам, замутившей какую-то азиатчину. Молодой журналистке чем дальше, тем труднее становилось грести в море свободной прессы, чтобы избавиться наконец от клейкого определения «молодая».
Но вот папашу Гельмута Коля уложили-таки на обе лопатки красные да зеленые, денег и на Россию, и на «свободную журналистику» как-то сразу перестало хватать, и Уте пришлось искать себе другие заработки. Туристов водила, синхронила, но душа – душа скучала. Заболела, заразилась Москвой душа. Впрочем, можно было снимать для коммерческих каналов столь любимые ими ужастики о малолетних преступниках с рабочих окраин да об оргиях новых русских, но тогда нельзя было держать в памяти «те» лица, поскольку потом невозможно будет смотреть «им» в глаза. Нет, уж лучше переводы.
Время от времени она заходила и на WDR, и на «Голос Европы», и на «Радио Германии», отчаянно предлагала себя, заявляла, что займется Чечней, Ингушетией, Дагестаном, экономикой, наконец. Так прошел год, и еще год, и еще… И вот миллениум проглотил старого российского президента, а мэтры сказали, что сыты уже Чечнями по горло, хватит, наговорились на век вперед. Ищите другие темы. Ищите, ищите…
Но упорная немка нашла-таки лазейку. Посидев три месяца практиканткой в русской службе «Немецкой волны», Ута Гайст получила наконец направление в московский корпункт «Радио Германии». На год. За свой счет. И на свой страх и риск. Зато теперь она себя покажет. Ее еще услышат ненавистные мэтры. Десять лет копилась, бродила в теле сбереженная для этого города, как для суженого, ее нерастраченная женская сила. Если есть цель, должен быть и результат – таков закон природы после появления человека разумного. Иначе зачем Господу потребовалось создавать его?
Сомнения
Чем ближе время подкатывало к четвергу, тем больше Игоря охватывало сомнение. К своему удивлению, он обнаружил: позиции по пресловутому «чеченскому вопросу» – чтобы действительно было ясно, что там к чему, – как раз такой позиции у него и не имелось. И на что тогда «пенам» такой мессия?! Более того, размышляя о войне, Игорь наткнулся на непонятный факт: среди всех его многочисленных знакомых ему не удалось припомнить ни одного, кто имел бы к ней хоть малейшее касательство. Для четырех лет кровавого конфликта, о котором говорили все и вся, это представлялось более чем странным – «афганцы» были, «китайцы» были, были и «эфиопы», и «египтяне», и даже «абхазцы», – а вот «чеченцы» отсутствовали на корню. Прячут их, что ли? Нет, не совсем так. Была у него знакомая, у которой тетка погибла во время взрыва на Варшавке. Но чеченцы дома рванули или не чеченцы, так и осталось неясно. Разные ходили слухи… Игоря удивило наблюдение, что, оказывается, он от «жизни» находится очень далеко, не ближе к ней, чем заклятый друг детства Фима Крымов.
Не помогло Игорю и обращение к истории. Откопав в огромной, собранной еще отцом библиотеке книгу по истории кавказских войн, он лишь больше укрепился в своем непонимании, вычитав там, что в необходимости завоевания Кавказа и включении его в состав империи не сомневались ни декабристы, ни даже такие демократы, как Добролюбов. Об огромном кавказском корпусе тогда в метрополии знали и вспоминали куда меньше, чем сейчас, а для большой России дух стоящей на Кавказе армии был, наверное, столь же далек и непонятен, перпендикулярен, что ли, как мир индусов или китайцев.
Непонимание умных предков ничуть не проясняло ситуацию, но хоть в какой-то степени утешало. Однако и это слабое утешение пропало после телефонного разговора с издателем:
– А чего тут долго думать? При царе государство подкупало кавказцев, а теперь те подкупают государство. Все же яснее ясного!
Эта ясность Игоря расстроила. Досадно стало, что всем вокруг все яснее ясного, все всем понятней понятного, а ему, писателю, надежде российского пен-клуба, ничего не понятно. Не в свое дело ты лезешь, лирик Балашов!
Коровин не оправдал ожиданий писателя. Узнав про пен-клуб, он не только не принялся отговаривать Игоря от новой затеи, а, напротив, перекинулся в лагерь Кречинского. Рассказы, мол, погодят, а тут масштаб, да и по «Культуре» уже отпиарили!
– Да ты не страдай этой вашей болезнью российского интеллигента. Не те времена. Ты пиши, а там разберешься. Поможем. Я тебе таких персонажей найду, пальчики оближешь. Эксклюзив. Только ты и напишешь. Потому как ты – посторонний. Чистым скальпелем здоровое от гнилья отделишь. Чего еще ждут-то от литературы, по большому счету?
Витя Коровин когда-то был хирургом и к жизни относился с хирургической точностью и простотой. Балашову так и осталось невдомек, с какой стати приятель занялся издательским делом. От избытка энергии, что ли?
И с какой стати издал сборник балашовских историй о потерянных московских чудаках, от которых убытку наверняка было больше, чем доходу? Хотя говорили, что коровинское издательство идет в гору, что у него нюх на авторов и железная хватка!
– Балашов, я в тебе не ошибся, – тем временем бодро и настойчиво увещевал Коровин, уже потирая руки в предвкушении заветного Набатова.
«Ошибся», – еще круче печалился Игорь, все более склоняясь к тому, что в четверг ни к какой Турищевой ему идти не следует, поскольку идти, собственно, не с чем. Но вслух Коровину этого не сказал. Лишь попросил поскорее найти какого-никакого «чеченца», для восполнения недостающей фактуры. Зная коровинскую рассеянность, можно было дать сто к одному – приятель о просьбе позабудет. А значит, появится предлог для отказа.
– Сделаем, Игорек, сделаем. Одного духа я тебе хоть завтра достану.
«Мальчик Юнге»
Господин Юнге немало удивился, когда ему позвонил Роберт Беар. Отто Юнге, маленький улыбчивый человечек с голой, как яйцо, головой слыл знатоком Афганистана и Пакистана не только в стенах родной радиостанции, но и далеко за ее пределами. Так что интерес коллеги из восточного отдела «Голоса Европы», расположившегося по соседству с «Радио Германии», был бы вполне объясним, если бы не одно «но»: коллега Беар был тем редким исключением среди знакомцев Отто Юнге, кто его откровенно недолюбливал и, более того, старался клюнуть при первой возможности – стоило им повстречаться на какой-нибудь конференции или у общего начальства. Их даже прозвали Патом и Паташоном, поскольку и внешне они отличались разительно: аккуратный в движениях, будто произведенный природой по принципу минимальности, «афганец» и огромный, размашистый, с густой шевелюрой и могучими рыжими усами «славист», носящий к тому же фамилию Беар – «медведь». Друзья удивлялись: с чего это Беар так взъелся на Отто, Юнге-то и мухи не обидит!
На самом деле все объяснялось просто – начальник отдела стран СНГ и Балтии искренне не любил ни Советский Союз, ни его «посткоммунистические», как он выражался, останки и не мог взять в толк, почему это эксперт афгано-пакистанского отдела радиостанции «Радио Германии» отнюдь не спешит клеймить агрессора, а выдает какие-то обтекаемые «объективные» формулировки, в которых, как в китайской улыбочке, искривлялся и исчезал весь пропагандистский запал, необходимый журналисту, работающему на «восточном фронте».
Когда во время первой Чеченской кампании в Германии вспомнили о холодной войне и вроде бы позабытой уже пропаганде, по длинным коридорам радиостанции какое-то время ползали неприятные для Юнге темные слухи. Откуда они шли, так и осталось неясным, но сам Отто грешил на коллегу из соседнего здания. И усмехался благодушно: в кабинетных войнах Беар против «мальчика Юнге»[4] был мальчишкой. Только знать об этом всем вокруг вовсе необязательно. Восток – дело тонкое, как говаривали его эксперты из России.
Но вот кончились надежные, как «Дойче банк», времена Гельмута Коля, прорвались к рулю экономные ребята-демократы, принялись бомбить да восстанавливать Косово и по ходу дела решительно обрезать бюджет радиостанции, так что на «Голосе Германии» одна за другой стали закрываться редакции. И вот тогда, то есть теперь, и у Отто Юнге стало тревожно на душе. Неспокойно стало, когда в трубке он услышал молодой ироничный голос Беара, как ни в чем не бывало предлагавшего встретиться в общей столовой для недолгого, совсем недолгого разговора.
– Ну что, Отто, готов к переезду в Берлин? Получил наконец права или так и будешь на трамвае ездить? – вместо приветствия выкрикнул Беар.
Традиционно кельнское «Радио Германии» собирались переселить в чопорный Берлин, вслед за правительством объединенной страны. В Кельне у Отто Юнге была традиция: восемьсот метров, отделявшие его дом от работы, он покрывал исключительно пешком, беря себе в помощницы длинную трость. Он спешил редко, считая себя знатоком такой сложной субстанции, как время, которому ни за что и ни в чем нельзя уступать – иначе проглотит, ненасытное. Вот и на вопрос Беара он не ответил, лишь отпил из чашечки кофе, давая понять, что готов выслушать коллегу, вряд ли пригласившего его для беседы об автомобилях.
– Отто, у вас наверняка на российской стороне есть знакомые, которые знают Кавказ, Среднюю Азию, Таджикистан и Афганистан. Поделитесь с нами. На время.
– Роберт, зачем вам мои источники, когда у вас полно своих? – Юнге отпил еще глоток и поправил на носу маленькие очки с круглыми стеклышками.
– А, надоели. Все долдонят одно и то же, – небрежно ответил собеседник, наклонился через стол к маленькому человеку и произнес доверительно: – Может быть, вы были правы, Отто, а мы смотрели на вещи однобоко. Несколько однобоко. Их ФСБ жмет на то, что в Чечне воюют талибы, они и укрывают там Назари, а мы не верили.
– А при чем тут Чечня? – сухо спросил Юнге. – Я же не Чечней занимаюсь. И даже не Средней Азией. Вы бы, Роберт, обратились к русским сами.
Беар долго готовился к разговору, но, несмотря на все аутотренинги, этот занозистый старикашка снова начал его раздражать.
– Господин Юнге, мы тоже занимаемся не Чечней. Мы охватываем весь СНГ, как вам, наверное, известно. И хотим знать правду. Хотя бы как можно больше правды. И о Чечне, Узбекистане, Таджикистане в том числе. Не мне вам объяснять, как это сейчас связано с Афганистаном! Вы же сами нам столько лет это объясняли! Нам нужны ваши люди с той стороны.
Юнге задумался:
– Господин Беар, для меня нет «той» и «этой» стороны. Это вы «охватываете» СНГ, а я не военный, не разведчик, не политик. И не посредник. Я эксперт. Я жутко педантичный немец… Я узкий, маленький, у меня нет охвата… – Юнге получал свое маленькое удовольствие от разговора…
– Но я не говорю «нет», – вдруг добавил он.
«Морда ты хитрая. Лисица старая, а не немец», – бушевал Роберт Беар. В конце концов, он тоже был экспертом, он руководил куда более важным отделом, он, а не Юнге «охватывал» стратегически важный участок земного шара, но почему-то рядом с этой миниатюрой, с этой уменьшенной копией человека он чувствовал себя студентом, у которого профессор вот-вот будет принимать зачет.
Тем не менее не сказанное «нет» Отто Юнге уже стоило дорогого, так что Беар решил не обострять.
– Подумайте, коллега. Ваши информанты только спасибо скажут. Ваша-то касса пуста, а нам пока гонорарный фонд выделяют исправно.
«Что правда, то правда, – бормотал про себя маленький человек, с силой отталкиваясь тростью от асфальта, смоченного скоротечным дождем, – эти пока словно сыр в масле катаются. Может, дать Логинову подработать? Он и на Кавказе бывал. Пусть меняет им имидж». – И Юнге громко рассмеялся, испугав проходивших мимо школьников.
«Чеченец»
Боба Кречинский, памятуя о последней встрече с Балашовым, решил до нового серьезного разговора воздержаться от питья, подготовить организм. Разве что пива позволял себе – уж больно душная хмарь повисла над городом. Как будто пыльным одеялом накрыли. Крепился как мог. Так что первое, о чем он подумал, когда Балашов нудным голосом сообщил, что ни к какой Турищевой он не пойдет, – это о напрасно не выпитой, упущенной за эти дни водке, после которой такие ш-шуточки понять было бы легче.
– С-старик, не дури. Завтра в с-семнадцать ноль-ноль в Домжуре. Н-набатов занят, каких-то т-творцов из Африки обрабатывает, но на следующей неделе, если фишка выйдет, – к нему.
Однако упрямый Балашов бубнил и бубнил какой-то бред – мол, что решил о Чечении писать долго, что уже полез в историю. Не понял Кречинский и упоминания об Афгане. Но самым возмутительным показалось то, что от роли спасителя «великой русской» на конгрессе «пенов» Балашов категорически отказался. Не готов, мол. А кто готов?! Толстой, мля, Достоевский готовы? Собака невоспитанная. И кто только надоумил его с этим Афганистаном! Он бы еще ВОВ вспомнил…
Боба был прав, предполагая, что прозаика охмурили «ксендзы». Во вторник вечером Игорю Балашову позвонил-таки Коровин и таинственным голосом сообщил, что в среду с утра тому предстоит приобрести бутылку и выдвигаться в направлении Амурской улицы, по такому-то адресу, где в десять ноль-ноль его будет ждать обещанный «чеченец». Только десять ноль-ноль должны быть десять ноль-ноль, потому что «чеченец» – мужчина серьезный, деловой, ждать не любит. И ради бога не надо дешевой водки.