Книга Катехон - читать онлайн бесплатно, автор Сухбат Афлатуни. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Катехон
Катехон
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Катехон

Кроме этого платья он принесет ей череп другого мужчины. Он положит его перед ней, перед ее ногами – белый череп с написанным на нем словом. Она не обратит на него внимания. Но если бы не принес, она не обратила бы внимания на него самого.

Где взять череп другого мужчины? Этому не учат родители, и об этом молчат сказки, которые старухи рассказывают детям на ночь.

27

«Так где он должен был добыть череп?» – Она глядела на его спину.

Она сидела около стола, рядом стояла тарелка с косточками от черешни.

Пересесть на кровать она отказалась.

Чуть дальше стоял коньяк «Самарканд», треть бутылки была еще цела.

Они были вместе уже месяц: ходили, стояли, садились, поднимались, шли. До серьезного не доходило. Когда он приближался к ее лицу, она спокойно отворачивалась.

«Если бы я знал, – сказал он, – я бы сам тебе его принес».

«В Судмедэкспертизе можно достать…»

28

Турок остановил запись и вопросительно поглядел на Славянина.

– Судебно-медицинская экспертиза, – откликнулся тот с дивана.

Славянин лежал в серой футболке; у него болела голова.

Эту запись он слушал уже второй раз. Он поднялся, прошелестел тапками на кухню, набрал воды. Таблетка проскользнула в горло; погас свет, возникло чувство вины. Вины не за что-то, а за само свое существование. За эти руки и ноги, за слюну во рту и головную боль в затылке. Он знал, что это в нем от Сожженного.

Германия истекала от зноя.

От реки тянуло прохладой и гнилью. Воды в Гере было по щиколотку. Плавали квелые утки, некоторые с утятами.

Этот сегмент сознания Сожженного, над которым они сидели уже третий день, был самым… задумался, подыскивая слово.

Сложным? Запутанным?.. Пока думал, шел обратно в комнату, где за столом, поджав под себя ногу, сидел Турок.

Другой ногой Турок отталкивался от пола; кресло крутилось.

29

«В Судмедэкспертизе можно достать…»

На ней было платье с серыми цветами, он подарил ей на день рождения.

Она так и не сказала ему своего имени. Каждый раз он называл ее разными именами, она спокойно слушала. Аня. Вера. Люба. «Я угадал?» – «Нет». Венера. Аня. «Анна тебе подошло бы…» – «Уже было». Гюльчатай. Она усмехалась.

Он знал, что она училась в медучилище, потом ушла. Почему? Отстранялась от его вопросов так же, как от его губ, его рук.

«Там этого добра…» – Она махнула рукой.

Это всё еще о черепе.

Повертела грецкий орех, лежавший на клеенке.

«Расколоть?» – спросил он.

Она неопределенно шевельнула бровью. Он положил орех на пол и осторожно ударил. Она наблюдала за ним. От нее пахло коньяком, хотя выпила немного; вообще пила немного.

«Неудачно…»

Ядро было смято в кашицу.

«А если я убью кого-нибудь?» – Он продолжал держать молоток.

В комнате было уже темно.

«Зачем? А, череп… – Она слегка зевнула. – Иди сюда. Сегодня тебе будет позволено поцеловать вот этот палец».

От ее голоса тоже пахло коньяком. Протянула левую руку, выставив мизинец.

«Ну ты что… сейчас откусишь…»

Резко поднялась:

«А теперь – проводи меня».

30

Он съездил в Самарканд. Город он нашел чужим, родителей – постаревшими. Каждый день звонил ей от соседа; дома телефон был, но были и родители. Начнется: кто, что, как зовут… Что он должен был ответить, если сам не знал ее имени? Но главное, город. Город изменился, многие уже уезжали.

Встреч с бывшими одноклассниками он избежал. Его не тянуло в прошлое. Школа, огромная светлая фабрика унижения, его больше не волновала.

Говорили, что на Афрасиабе открылась какая-то «зона», туда водили «своих». Что за зона? Кого – своих?

Он просто сходил туда, сам. Была осень, раскопки закончились, пахло землей. Он присел на землю, в джинсах.

Когда он звонил ей, она то брала трубку, то не брала. Представлял, как она глядит на звонящий телефон. Как проводит пальцем по вибрирующей поверхности и не берет.

Он сидит на земле. Вокруг – изрытое раскопками пространство. Он похудел, стал почти бесплотен; чтобы джинсы не падали, носит ремень.

Варианты? Номер один: оставить и забыть ее. Номер два: вернуться и взять ее силой. Номер три: найти череп.

Он еще раз оглядел место – Афрасиаб. Длинное, до горизонта, в ямах и извивах. Летом здесь копошились археологи. Потом сложили свои инструменты, забрали своих женщин и ушли. Осталось голое пространство – и ничейное время. И он – в куртке, джинсах, с небритым подбородком.

Оставить и забыть. Не звонить, выжечь из памяти; вокруг ходит, стоит и бегает столько других. Они все устроены одинаково, он уже проверял. Внутри бьется сердце, надуваются и опадают легкие, булькает желудок. Работают потовые железы, орошая подмышечные впадины, веки и крылья носа. Оставить и забыть. Забыть ее сердце, ее желудок, ее железы, пусть существуют, цветут и поют без него. Вокруг-столько-других. Если аккуратно опустить их головой вниз, раздастся кукольное: «Ма-ма».

Вернуться и взять силой. Грубо, с рычанием и оскаленными зубами. Он слегка оскалился. Ветер остудил его лицо. Нет, он – влюбленное дерево, дерево с нервными цветами. Он не может стрясти с себя эти цветы, пока сами не отцветут и не осыплются. Но сколько они еще будут гореть на его ветвях, причиняя ему зеленую, сосущую боль?

Оставался вариант три: череп. Костяное лукошко с терпкими, чуть недозревшими ягодами смысла. Сколько в этом лукошке ягод – бродящих, слегка светящихся во тьме. Оставив родителей, их дом, их запахи и заботу, он идет по пустоте. Пустота обрастает кустами. Кто там, за ними? Первая стрела вонзилась рядом в песок. Он поднимает ее. Всё еще наклонившись, глядит исподлобья вперед. Кусты качаются перед ним.

А родители солят капусту. Отец, не дождавшись, сам идет искать камень. Приносит, ставит в коридоре. «Думал, ты поможешь», – говорит отец. На кухне пахнет капустой и сигаретами, он обходит отца, берет кочан: «Быть или не быть», подержав, кладет обратно на стол. «Поможешь?» – снова говорит отец.

Череп – доказательство, что ты способен убить. Неспособный убить неспособен быть и любить. Цветы на руках, на шее, на груди отцветут и облетят. Чтобы завязался плод, должен пройти короткий кровавый ливень.

Угадать, за каким они кустом. За этим? Или за тем? Если не угадаешь, следующая стрела позавтракает тобой.

А если не принесет череп? Если убежит от этих кустов, уворачиваясь от стрел? Если принести ей всю любовь мира, всю нежность мира, всю преданность мира, но не принести ей костяное лукошко с выцарапанным на нем словом?

Женщина пройдет мимо. Она не скажет: «Ты, кажется, что-то забыл по дороге ко мне». Или: «Ты уверен, что это – вся любовь мира? Кажется, здесь чего-то не хватает». Просто пройдет мимо. А он так и будет стоять с кочаном капусты в руке. И вопросом отца, вращающимся в воздухе, как юла.

Но если всё же взять ее силой, напасть, вдавить в песок? На третью ночь она дождется, когда он забудется, усыпленный ее песнями, волосами и телом. И осторожно наденет на него платье с серыми цветами.

И всю оставшуюся жизнь он будет следить за очагом, доить животных и рассказывать детям сказки, как это делают старухи у ночного огня. Поэтому без черепа не обойтись.

Он вернется в Ташкент ночным автобусом; мест не будет, он устроится на полу. Утром пойдет на Алайский. Куда еще идти? Он будет долго ходить по мясному ряду, не решаясь спросить нужное.

От недосыпа и запаха крови у него разболелась голова, он пошел туда, откуда были слышны тяжелые удары: там рубили мясо. Тяжело шевеля ртом, он сказал, что ему нужно. Мясник помотал головой и ткнул черным пальцем куда-то, где висели бараньи головы… Он пошел туда. Там, под этими головами, он повторил. Что он сказал? «А человеческий у вас есть?» – сказал он. «Для девушки?» – продавец подмигнул, вытер руки о передник и ушел. Летали мухи, ползали, он отогнал одну; они были здесь хранителями времени, время тоже ползло, поблескивая крылышками, то поднимая, то опуская хоботок. Продавец вернулся. «Сегодня нет. Завтра приходи. Пусть твоя подождет… Потом сильней любить будет».

На следующий день он нес с Алайского в спортивной сумке Puma череп, завернутый в полиэтилен. Нужное слово он выцарапает на нем в общаге, слегка порезавшись гвоздем.

Может, ей нужно было принести бараний череп? И всё было бы по-другому.

31

Он проснулся в Эрфурте, позавтракал двумя тостами и йогуртом. Посидел, глядя в окно; день был серым, можно было открыть ноутбук и заглянуть в погоду. Не стал, просто бросил в рюкзак зонт. Допил кофе, вымыл посуду, вытер обо что-то руки. В Институте его отпустили на два дня. Что-то у них там не клеится, у этих ребят. Наткнулись на прозрачную стену и стоят перед ней, покуривая и перебрасываясь репликами. Не то курите, ребята. Не то пьете и не то едите. Ладно, пусть сами допрут. У него сегодня выходной. День прозрачный, немного серый; ветер слабый.

Он едет в Фульду.

Трамвай, мягкий, почти бесшумный, доставил его к вокзалу. Лица, витрины, булыжник на мостовой – всё было в особой резкости.

«Он из Германии туманной…» Где они, эти туманы? Он полгода здесь, не видел ни одного. Ушли вместе с эпохой романтизма. Он вышел из трамвая, пересек площадь и вошел в вокзал.

Переходя площадь, вспомнил, как впервые приехал сюда. Как его встретила большая женщина прямо у поезда. Без косметики, без лака на ногтях, натуральная, как первоматерь Ева в раю до изгнания. Попытался вспомнить форму ее губ и не вспомнил.

Тогда он еще не понимал, что его заманили в ловушку. Впрочем, он сам себя сюда заманил, в город белого колеса на кровавом поле.

«Эрфурт» переводится «Брод через Эру», как называли Геру.

Не зная броду, не суйся в воду. Он сунулся; херцлих вилькомен[7]. Теперь, пока его череп, слой за слоем, не просветят, не прощупают, не пробуравят… Можно разве что в Фульду. Фульда рядом, час с чем-то.

Фульда. Он любил пробовать слова на вкус, катая их языком и размазывая по деснам. Он в поезде; поезда успокаивали его. Движение – лучший анальгетик, утишает боль от времени. Жаль, что ненадолго – как и все анальгетики. Фульда. Название растворялось во рту, как таблетка.

«Король жил в Фульде дальней…»

Нет, там было не так. Достал, пошаркал по экрану пальцем. Да. «Король жил в Фуле дальней…», Гёте.

– Eisenach, – печально объявил машинист.

Уже Айзенах. Надо будет здесь побывать, пока есть время. А оно у него есть?

Король жил в Фуле дальней. И кубок золотой.

Он не интересовался литературой. «Вы интересуетесь литературой, герр Томас?» «Нет», – отвечал он.

Но литература иногда сама интересовалась им. Заглядывала в его голову, шаря в темноте фонариком. Подбрасывала какие-то книги; они падали на его кровать с пятнами кофе на страницах; обнаруживались в туалете; выглядывали из сумки. В период полового созревания он много читал. Теперь это были реликтовые излучения.

Вот и сейчас он уверен, что в рюкзаке, рядом с черным зонтом, лежит какая-то книга. Откуда, зачем, для чего. И двадцать седьмая страница заложена какой-нибудь дрянью вроде упаковки снотворного. В детстве он закладывал книги обертками от конфет; в юности – проездными билетами, чинаровыми листьями и презервативами.

Король жил в Фуле дальной.И кубок золотойХранил он, дар прощальныйВозлюбленной одной.

Его возлюбленные золотых кубков ему не дарили. Одна чуть не одарила гонореей; спасибо, что предохранился, см. выше. Впрочем, и королем он не был. В Фульде дальней. Извините – в Фуле. Как там, кстати, в оригинале…

Он прикрыл глаза.

Резко открыл их и обернулся.

Они сидели чуть позади.

Двое совершенно голых, прикрывавшихся своими хэнди.

Один из двоих был мохнат, показалось даже, что он в свитере. Второй был смоделирован по случайному блондину из Владивостока, встреченному в районе франкфуртского вокзала.

Ну вот, отдохнул, называется.

Ладно. Иду, мои дорогие. Он поднялся и подошел к ним.

– Откуда?

Он, в принципе, уже знал ответ.

Поезд чуть качнуло, он сжал спинку кресла.

– Из лимба, – ответил второй.

Точно как тот из Владивостока, вравший, что студент по обмену.

Первый хмуро хлопал ресницами. Турок, скорее всего.

«Лимб» было кодовое название для одного из секторов подсознания.

– Почему голые?

Блондин открыл рот, чтобы соврать, но не успел.

– Значит, так, внеплановые гомункулы… Кубок с вами?

Блондин замялся, турок продолжал хлопать глазами. Вагон снова качнуло.

– Он не понимает по-русски, – блондин поднял глаза с болотным оттенком.

– Но ты-то понимаешь… как там тебя?

– Если бы у меня было имя, я бы не сидел здесь голым…

– Повторяю, – он старался говорить хрипло и строго, – где кубок?

Блондин, продолжая прижимать хэнди, наклонился к сумке с надписью Puma. Прострекотала молния. Интересно, что они еще успели прихватить из лимба?

Забрав кубок, завернутый в полиэтилен, наклонился к ним. Пакет был тяжелым.

– Ты, – мотнул подбородком на блондина, – будешь «Славянин». А этот пусть «Турок». Паспортные имена придумаете сами. Одежда – в сумке. Абгемахт?[8]

Двое быстро стали одеваться, переговариваясь на плохом немецком. Он вернулся к себе на сиденье, обдумывая, что бы сделать с кубком, не таскать же. Лучше всего незаметно бросить в реку. В Германии сложно что-то сделать незаметно. Ладно, что-то придумает… на месте…

По вагону шел контролер. Остановившись перед Славянином и Турком, спросил билеты. Значит, они успели стать видимыми; на их хэнди пришло подтверждение. Что-то показывают. Билеты?

В его подсознании уже продаются билеты Дойче Баан; что же будет дальше?

В стекле показалась серая гора. Ровная и аккуратная, проплыла и исчезла. Похожа на вулкан.

Он прилип к ней взглядом. Потом к пустоте, оставшейся после нее.

32

В Фульде шел дождь.

Вокзал здесь теснее, чем в Эрфурте. В конце концов, что есть дождь? Жидкое время, текущее с небес. Секунды. Капли-секунды.

В 11:20 в Фульде шел дождь.

В 11:26 в Фульде шел дождь.

В 11:32 в Фульде всё еще шел дождь. Зонт выстрелил и раскрылся, китайский зонт под немецким дождем. Зонт не спасал, джинсы быстро потемнели.

Он шел, глядя на свои ноги и мокрую брусчатку.

Шаг, шаг, шаг… А эти двое?

Они сошли вместе с ним и растворились в дожде. Турка он видел, проходя мимо вокзальной забегаловки: тот стоял и изучал витрину с сэндвичами. Или не он?

Ах да, у него ведь кубок. И кубок золотой хранил он, дар прощальный. Как бы отделаться от этого дара? С этими артефактами из подсознания всегда морока. Сейчас карета, а в двенадцать ноль-ноль – тыква. Во что может превратиться кубок? В отрезанную голову, например. «Извините, майн герр, из вашей сумки странно пахнет…»

В любом случае, таскать его по Фульде он не намерен. Зайти в какую-нибудь подворотню и хотя бы глянуть на это произведение искусства. Или в туалет без видеонаблюдения, если такие еще остались. Ноги уже промокли. Шаг, шаг.

Он вышел на площадь и остановился. Дождь обступал его со всех сторон, залетал под зонт, пропитывал. Захотелось горячего. Он увидел кафе.

Двое под одинаковыми зонтами, купленными на вокзале, оказались здесь через пять минут. В кафе заходить не стали, устроились под навесом. Дождь полил слабее.

33

Он спросил капучино и пирожок с чем-то. Просто ткнул в ламинированную поверхность меню, поблескивавшую от ламп. Устроился перед большим витринным окном с видом на мокрую площадь.

Принесли капучино.

Он приехал сюда из-за ведьм.

Нет, сейчас с этим всё благополучно, ни ведьм, ни колдунов; одиночные астрологи и гадалки получают патент и платят налоги.

С 1603-го по 1605-й здесь шли процессы над ведьмами, одни из самых крупных в Германии. Он отхлебнул капучино и снова посмотрел в окно.

Около двухсот пятидесяти было осуждено; в основном женщины. Сжигали их… где? может, на этой площади. Он прикрыл глаза. Для чего он приехал сюда?

Странный вопрос, майне дамен унд геррен (в нем снова включился немецкий собеседник). Айне комише фраге[9]. Он повертел чашкой. Странный вопрос для того, кто открыл слоистую структуру времени.

Ему принесли пирожок, братья мои. Нежный пирожок с ежевикой.

Маленький трактат о ведьмах

Раз, два, три. Прекращается дождь. Раз, два, три. Из-за нарисованного облака выезжает золотое солнце. На площадь выбегают жители, дети, собаки; в солнечных лужах купаются птицы.

Его преосвященство князь-аббат Бальтазар фон Дернбах с аппетитом поглощает пирог с ежевикой. Он полагает разумным хорошо подкрепиться, прежде чем отбыть на казнь.

Его преосвященству пятьдесят пять лет, у него узкий лоб, глаза с прищуром и пухлые губы. Щеки, усы и бородка равномерно движутся, вовлеченные в потребление пирога. Зубы, эти славные воины, ратоборствующие с твердостью пищи, рассекают и расплющивают ее. Источники влаги щедро и благовременно умягчают всё слизью.

Начинает бить колокол. Челюсти князя-аббата на мгновение замирают, дабы затем вновь продолжить свои труды.

«Бин, бин, бин» – бьет колокол.

Шел третий год нового, семнадцатого века.

Это было время (продолжает закадровый голос) великих успехов в медицине. По всей христианской Европе устраиваются анатомические театры, при университетах учреждаются и процветают кафедры анатомии. Каноник собора Модены отец Фаллопий исследовал и описал достопочтенные маточные трубы. Был изобретен термометр. Сифилис стали врачевать меркурием и сарсапарелью.

Одновременно с успехами медицины, как это обычно бывает, шло усовершенствование орудий пыток.

Его преосвященство был просвещенным человеком своего времени. Твердой рукой с помощью ученых монахов-иезуитов он насаждал среди темной своей паствы свет и образованность. Он боролся с суевериями. Он боролся с колдовством, пустившим глубокие ночные корни. Он выискивал, расследовал и выжигал эту скверну и, отправляясь на очередную казнь, подкреплялся ежевичным пирогом.

«Бин, бин, бин!»

Вот уже зашумели колокола со Святого Власия, зашевелились и забормотали на Святом Михаиле, зарокотали на Святом Сиверии и, наконец, весело и мощно ударили на соборе Спасителя, главной церкви его, Бальтазара фон Дернбаха, аббатства.

Его преосвященство заканчивает трапезу.

«Бин, бин, бин» – бьет колокол.

Словно предсказывает, кого сожгут сегодня.

Стая птиц срывается с северной башни собора и рассеивается по небу. Облака плывут быстро, точно тоже торопятся не пропустить зрелище. Горожане уже собрались; солнце висит в небе, свет его играет на перстне и на блюде с остатками пирога. Его святейшество делает знак, блюдо с солнечным светом уносят в сероватый сумрак.

Ту, которую сегодня сожгут, зовут Мерга Бин.

Та, которую сегодня сожгут, была дважды замужем, оба мужа скончались, она унаследовала их состояние. Это – первая улика.

Удар колокола.

Та, которую сегодня сожгут, в нынешнем, третьем по счету браке четырнадцать лет не имела детей. Ныне же она беременна, а ей сорок два года. Это вторая улика.

Новый удар колокола.

Для своих сорока двух лет она красива, неприятно моложава; откуда взялась эта красота? Вот и третья улика. Теперь, после полугода в башне, красота ее поблекла. Поблекла, но не исчезла.

«Мерга Бин!..»

Ее допрашивали, она всё отрицала. Поначалу все они отрицают, эти дамы с поволокой в глазах и серебряным голоском. Ее муж, вместо того чтобы смириться, все эти полгода строчил жалобы в Камеральный суд. «Ваши высокоблагородия, примите в милостивое внимание, что супруга моя непраздна и ожидает потомства». Безумец, подумал бы лучше, от кого она может при таких обстоятельствах быть непраздной. Впрочем, она сама во всем призналась. Даже пыток не потребовалось; просто показали ей инструменты и рассказали о действии каждого. Притворщица изобразила обморок. Ее подняли и облили холодной водой.

Мергу держали на псарне, с собаками. Она сидела там, забившись в угол, пузатая, поджав опухшие ноги и дрожа. Когда ее поднимали наверх, от нее несло псиной.

Когда его преосвященство вернулся в Фульду после изгнания, он первым делом решил очистить город от ведьм. Они так и сновали кругом! Не так опасны были последователи Лютера, из-за козней которых он был изгнан, как эти бабенки с поволокой в глазах, белыми шеями и ненасытностью в каждом телодвижении. Добрые немецкие мужья уже не удовлетворяли их пылающий аппетит; они отдавались нечистому, являвшемуся им то в виде длинноногого Эфиопа, то похотливого Турка, то ревнивого Мавра. Его преосвященство стал наблюдать детей, бегавших по улицам. Многие были смугловаты, с дикарской усмешкой на устах. Родня же и соседи ничего не видели; даже священники крестили их, не смущаясь их внешним видом; такова сила невежества.

Что будет дальше с этими детьми? Они вырастут. Обладая, по известной причине, изощренным умом, они станут сочинять еретические трактаты, соблазнительные картины и возбуждающие мелодии.

С весны не проходит и недели, чтобы на площади не собиралась толпа и не вспыхивал огонь.

Его преосвященство опустил взгляд на белую скатерть и сложил ладони. Колокольный шум смолк. Птицы расселись по башням, готовясь к зрелищу. Площадь вдыхала и выдыхала тихим шумом. Князь-аббат не торопился: без него не начнут.

Разлепив ладони, он поднял прищуренные глаза. На узкий лоб легла складка.

Он не стал давать знак слуге, сам поднял небольшой кубок, стоявший по правую руку от него. Этот кубок был с ним в годы изгнания. Этот кубок… Впрочем, сейчас не время для воспоминаний, дети мои. Он сделал маленький глоток.

…Золотое солнце горело над площадью, как еще один костер.

Князь-аббат прошел через площадь на свое место, благословляя толпу. Всё уже было готово. Ведьма, выпятив живот, стояла внизу, бледная, как альпийский снег. Зрители гудели, переминаясь с ноги на ногу; перегавкивались собаки, фыркали лошади.

«Мерга, я здесь!» – раздался хриплый мужской крик.

Стража бросилась в толпу, возник водоворот из голов и спин. «Ее муж», – шепнул кто-то; князь-аббат сухо кивнул. Солнце летело по небу, облака выстроились в ряд, как перед началом французского танца. Можно было начинать.

34

Потом они долго лежали.

Почти целый день, да? Наверно. Можно было встать и что-то делать, но вставать и что-то делать не хотелось. И лежать уже не очень хотелось, но они всё лежали, молчали, переговаривались. Время текло где-то над ними, кажется, по потолку, почти их не касаясь. По потолку бродили солнечные пятна. Сбоку шевелились зайчики от лужи, высыхавшей где-то внизу, за окном. Никогда он так долго не разглядывал потолок.

Еще качались шторы. Когда они поднимались на сквозняке, пыль из них наполняла собой длинные лучи. А они всё лежали. В одежде? Может, в одежде. Одетые в пыль и солнечный свет. Было тепло, начало сентября, но ночью уже зябнешь. И тихая, непонятная северянам радость – что лето прошло и еще не остывшие адские сковородки увозят в ангар, до следующего лета. И снова глядишь на потолок, где продолжается кино – тончайший абстракционизм, название: «Трепетание пятен». Оно шло, бесплатное, немое, лишь изредка озвучиваемое криками со двора и звуком дальнего трамвая: в Ташкенте тогда ходили трамваи. Иногда луч кинопроектора сползал с потолка и мазал по стенам, и тогда они мысленно топали ногами и кричали: «Киношника на мыло!» – и это, как всегда, не помогало. Еще они долго спорили, кому вставать и делать кофе, в итоге никто не встал, они продолжали лежать, отвернувшись друг от друга загорелыми спинами.

Потом он чувствовал на спине ее пальцы, потом ее губы.

Солнце давно уже ушло с потолка, и он был серый, обычный, посередине темнела люстра. В двух плафонах-рожках хранились пушистая пыль и мертвые мотыльки. Эти плафоны нужно было отвинтить и вымыть теплой водой, но в тот день… Нет, иногда он садился на кровати, глядел в пустоту и, сказав что-то, снова падал обратно. Иногда поднималась она, решительно пыталась опустить ногу, но что-то там не выходило с ногой, с руками, которыми она опиралась на матрас. И тоже падала, а он гладил ее по руке, от плеча к запястью, и успокаивал. Бывают дни для подвигов… сегодня просто не такой день… Подумав, она соглашалась.

Пятна немого кино стекли со стены на пол, теперь их озвучивали скворцы, их перебивал звук машины, еще одной. Он опускал руку и, пошарив в сумерках, возвращал ее с куском лепешки. Или яблоком. Яблоки лежали на газете рядом с кроватью. Откуда бралась лепешка, он не помнил.

Потом стало совсем темно, он хотел включить свет, она остановила его руку.

За деревьями в окне зажглись красные и желтые окна, затрещали сверчки.

Дневное кино сменилось ночным. Этот фильм был тревожным, кто-то должен был погибнуть; ему стало холодно. Она спросила, что он ищет. Еще одна машина, совсем рядом. Было слышно, как в ней гремит музыка. Музыка подъехала, остановилась и загремела сильнее, водитель открыл дверцу.