Книга Катехон - читать онлайн бесплатно, автор Сухбат Афлатуни. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Катехон
Катехон
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Катехон

Они лежали, обнявшись. Пошарив, он нашел одеяло.

Музыка еще постояла над ними, отдаваясь в стеклах. Хлопнула дверца, звуки стали отъезжать. Снова стал слышен мир, сверчки, голоса мужчин. И даже отдаленный трамвай, последний трамвай того дня.

«А почему ты меня называешь Мергой?» – спросила она, зевнув.

Он промолчал и укрылся теплее.

35

Всё было не так. Они не лежали. Это была не осень; то есть не ранняя. Не было потолка, не было стен и яблок.

Он не называл ее Мергой. Это – поздний слой его лимба.

Была пустота.

Возможно, был трамвай.

Трамвай ехал в пустоте, иногда останавливался и открывал двери. Никто не выходил, никто не садился; внутри пахло пылью и чем-то горелым. За одну остановку до конечной вошла женщина, оглядела пустые сиденья, точно озадаченная таким большим выбором. Села на ближайшее и стала рыться в сумке.

36

Река Фульда была не слишком глубокой, пакет с кубком затонул легко. Погружаясь, пару раз перевернулся, полиэтилен вздувался, взлетали пузырьки. Ударился о дно, поднялось облако песка и ила. Еще несколько пузырьков, и пакет замер. Только чуть шевелился от придонного течения.

И кубок свой червонный. Осушенный до дна.

Он закрыл зонт и стряхнул на землю. Дождя уже не было; проплыли, оставляя короткий след, неизбежные уточки.

Он бросил вниз, с балкона. Где выла глубина.

Фулой древние географы называли остров-призрак на дальнем севере. Воздух там как желе, дышать им трудно. Как же там дышат?.. Одна из уток, не прерывая движения, повернула голову.

Он побывал в соборе.

Собор изнутри был белым, с нарядными серыми тенями. Это был уже не тот собор, который видела Мерга Бин, вглядываясь в толпу, откуда кричал ее муж. Тот собор был темным; внутри него стояла вечная осень и шуршали сухие листья молитв. Осень – время жатвы, время страданий. Нынешний собор был построен чуть позже в стиле барокко, последнем великом стиле Закатных Стран. Томас пройдется по нему, отдыхая от дождя, льющего снаружи. Те двое, мокрые и теплые, будут ждать на улице; они пока еще не научились жить, боялись заходить в храм, боялись наступать в лужи, напоминавшие погасшие зеркала. Шаг, шаг, еще… Собор внутри белый, как прозрачная зима. В глубине этой зимы покоились мощи святого Бонифация, крестителя Германии.

А те, на Фуле, жили на плавучем острове.

Остров медленно перемещался, все дальше к северу, где летом не бывает ночей, а зимой – дней. Народ дичал, распространились ереси и болезни. Когда сюда доплывали христианские проповедники, фульцы кидали в них горящими головнями. Они знали, что вымрут, и боялись, что христианство внесет в это ненужную тонкость. Впрочем, что такое христианство, они толком не знали, вообще мало что знали и еще меньше чего-то хотели. Могли целый день сидеть, глядя на камень, собаку или тусклое солнце. Их дома и библиотеки разрушались, женщины уходили в лес. Воздух становился всё больше похожим на студень; чтобы дышать, надевали восковые маски. Наконец остров доплыл до Мировой Воронки, разрушились остатки домов и башен, и он завертелся по спирали, уходя вниз. Мировая Воронка закрылась, и вода снова стала гладкой и неподвижной.

37

Он подошел к башне, обвитой диким виноградом.

В этой башне их держали. Кого их? Женщин. Каких? Каких надо.

Мерга Бин сидела в подвале с собаками. Но кормили ее отдельно от собак. Ее кормили лучше, чем собак.

Ее изображений, если они были, не сохранилось. Изображения этих женщин, их белье и обувь, всё это сжигалось. Говорили, что она была красивой. У нее были длинные, чуть выгибающиеся назад пальцы; это считалось изысканным. Даже в этой башне ее красота не погибла сразу, только глаза покраснели и возник тяжелый запах изо рта.

«Что есть жизнь?» – думала она.

«Соединение Пространства с Временем, их торжественное бракосочетание», – отвечал ей голос.

Собаки ходили вокруг нее, гремя цепью и поблескивая мужскими глазами.

Пространство в немецком – мужского рода, дер Раум.

Время – женского, ди Цайт.

На гравюрах того времени Раум-Пространство, воин в коротком плаще, сочетался браком с Цайт-Временем, полуобнаженной девой с песочными часами в деснице; верхняя луковица полна песка, нижняя пока пуста. Юный Раум прижимает к своему бугристому бедру земную сферу. В другой, протянутой его руке – небесная сфера, испещренная звездами; ее дарит он своей возлюбленной. Над новобрачными горит Солнце с одутловатым лицом и благословляет их своими лучами.

«О Изида и Осирис, дайте Дух мудрости этой новой паре!»

Нет, этого пока не было. Это будет написано почти двумя веками позже. Пока еще никаких Изид, никаких Осирисов; серая Фульда под долгим серым дождем; яд египетских мистерий еще не скоро проникнет в жилы тихих немецких городов, господа.

«А что есть смерть?»

Мерга опускается в сон, всё ниже и ниже. Сон подобен храму, растущему колокольнями вниз. Она полагала, господа, что ребенок, данный ей под старость, – от Бога. Мужчины, крысы и собаки в этой башне убедили ее, что она ошибалась. И еще маски. Металлические маски, которые они показывали ей и объясняли действие каждой. Не желаете ли примерить, милая фрау? Фрау мотала головой и проваливалась всё ниже и ниже. На голову и грудь ей лили воду.

«А что есть смерть?»

Пауза.

«Она есть разлучение Пространства и Времени».

Старуха с морщинистой грудью и обвисшим животом сжимает песочные часы. Верхняя луковица почти пуста, последние песчинки улетают вниз. Сгорбленный старик в плаще с трудом удерживает две сферы, земную и небесную; обе покрыты трещинами, земная объята пламенем. Господин Раум отворачивается от госпожи Цайт; та награждает его презрительным взглядом. Наверху, за темными облаками, изображена Луна, глаза ее скорбно прикрыты.

38

Следующий сеанс был назначен на четверг.

Они так и не могли преодолеть ту стену, на которую наткнулись, блуждая по его сознанию. Обычное сканирование ничего не давало. Пара бесед в белом кабинете с большим холодным креслом – тоже. «Вам не холодно?» «Нет». Светили лампы. Со стены щурился лениноподобный доктор Фогт.

Теперь он шел в другой кабинет. Всё-таки мозг. Нужен был мозг. Хорошо, если так нужно, он готов.

В кабинете полусвет; ага, новый аквариум. Он щурится, пытаясь разглядеть рыбок. Рыбок, кажется, нет, только водоросли, освещенные сбоку. Хотел спросить о рыбках, но заметил… да, забавная встреча. Слегка поджал губы; надо, наверное, улыбнуться.

Эти двое сидели рядом с аквариумом, в белых халатах. Желтоватые блики скользили по лицам и плечам.

Интересно, как ему их представят?

Стал разглядывать их уши. Единственная часть лица, которая не обманет. «Часть головы», поправил сам себя. У Славянина маленькие уши, признак живого, несложно устроенного ума. У Турка – чуть побольше и безжалостно оттопырены, он прикрывает их волосами. Всё в колеблющемся аквариумном свете.

– Как вы съездили в Фульду, господин Земан?

Сегодня он господин Земан – не забыть.

Его попросили раздеться.

Он спокойно снял куртку и вручил девице в белом халатике… Кажется, тоже новенькой.

Он коротко ответил, как съездил.

Боковым зрением он видел, как его куртку вешают на плечики.

Он снова поглядел на ухо Турка, торчавшее из-под прядей. И подумал о лабиринте. Глаз – это сфера, ухо – лабиринт.

– Подождите, – заскрипели креслом за спиной. – Сканирование еще не запущено, а вы уже начали думать…

Он обернулся на голос, в сумерках белел аппарат. За ним сидел маленький человек в халате.

– Господин Земан, – сказал белый человек спокойнее, – постарайтесь немного придержать ваши мысли.

Через пять минут он уже лежал, вытянув руки, в длинном контейнере, а на голову его наезжала темная конструкция. Когда она накрыла голову, он сделал смешную гримасу. Это они тоже заснимут?

«Внимание, идет сканирование», – сообщил мужской голос.

39

Звонок в полседьмого. Чего-чего… Утра.

– Мне страшно.

– Опять?

– Да.

– Приехать?

– Не надо. Справлюсь.

Молчание.

– Прости, что разбудила. Хотела услышать… чей-то голос. Скажи что-нибудь.

– Что-нибудь.

– Я серьезно.

– Хочешь, Вергилия почитаю? – Откашливается. – Ultima Cumaei venit iam

– Ты не меняешься.

– Почему я должен меняться?

Сейчас пойдут короткие гудки.

Молчание.

Идут короткие гудки.

С Вергилием был проверенный прием. Все они почему-то ненавидели Вергилия. Все они, звонившие ему рано, не рано, поздно, совсем поздно. «Ты знаешь, который час?» – «Полвторого… ты спал?» У них всех были проблемы с чувством времени.

«У них всех…» А что, их было так много? Нет. Ноу. Нихт. Он был фаустовским человеком, а не донжуанским. Так можно сказать по-русски – «донжуанский»? В общем, да (быстрый кивок). Фаустовский человек всю жизнь ищет женщину-зеркало, чтобы отразиться в ней. Донжуанский – сам отражает в себе каждую женщину.

Он не умел отражать женщин. Они глядели в него, дышали на его холодное стекло, терли носовым платком, салфеткой, краем свитера. Глядели и не видели своего отражения. Видели, но не такое, какое хотели, боялись себя, не узнавали. «Это кто?.. Нет, это не я. Стой, еще протру…» И снова дышали, терли, глядели. Нет. Лица искажались мгновенной судорогой понимания. Следовало: хлопанье дверью, бросание трубки, арктический ветер при встрече.

Он тоже глядел в них. Наблюдал и оценивал.

Пытался добиться четкости своего отражения.

Женщина – это путь. У одних – раскаленное асфальтовое шоссе, по которому идешь, полубежишь, подскакивая, обжигая пятки. У других – дорожка в лесу, с горькими ягодами, солнцем и комарами. У третьих – бульвар после летнего ливня; бредешь по щиколотку в воде, и машины обдают тебя фонтанами счастья.

40

Они – двое – стоят возле стен старого эрфуртского университета.

Солнце, ветер западный. Турок в темных очках.

Этот университет был одним из первых в Германии. Так сказано в путеводителе, который держит Славянин.

Они недавно позавтракали, в желудках перевариваются остатки омлета с помидорами, двух пересушенных тостов и двух йогуртов, клубничного и вишневого. Всё это залито кофейной жижей.

Вы уверены, что эти подробности нужны? Вместо ответа раздается стук пневматического молотка: неподалеку ремонтируют дорогу.

Здание университета залито светом. Здание бывшего университета. В этом городе всё немного бывшее. Город для пенсионеров, говорят губы Славянина. И туристов, добавляют губы Турка.

В начале шестнадцатого века университет переживал свой блютецайт (расцвет).

С 1501 по 1505 год под сенью эрфуртской ферулы обучался юный Мартин Лютер, тогда еще «Мартинус Людхер из Мансфельда». Вечерами пел хрипловатым фальцетом и подыгрывал себе на лютне.

Там, где клубится музыка, неподалеку бродит ересь.

Собственно, музыка и есть ересь – просто лишенная слов.

Здесь должна стоять звездочка. Сноска, отсылающая вниз, на дно этой страницы. Но страница пока еще не заполнена.

На Рождество 1505 года он окончил университет, получив отличительные знаки магистра искусств – кольцо и шапочку.

Через восемь лет, в 1513 году, в этом университете прочтет несколько лекций коренастый человек с тонкими ногами и крупным лбом – доктор Иоганн Фауст.

Пневматический молоток замолкает. Остается урчание компрессора.

41

Из Ташкента пришли новые документы.

Оказывается, после третьего курса Сожженный отчислился. А через год снова восстановился.

Что он делал весь этот год?

– Кто-то должен туда съездить… – Славянин натягивает свитер. Его маленькие уши розовеют.

Наступает зима – тепло на солнце, холодно в тени. Турок в свитере, под джинсами теплое белье. Мысль о поездке в Ташкент висит давно, еще с самого следствия. Так никто и не съездил.

В воздухе уже вкусно пахнет Адвентом. Везде красные свечи и колючие венки.

– Мы живем здесь как иностранцы, – говорит Славянин.

Холодные и солнечные дни. Ветреные и пустые. Ветер раскачивает всё. Ветер раскачивает сам себя.

Институт медленно закрывается. Пока еще решают, что делать с остатками оборудования. Кто даст финансирование на поездку в Ташкент теперь, когда она никому не нужна?

Мысль съездить была, была – и сплыла. Вниз по мелкой Гере, чуть обгоняя уток и рыб, под мостами с темным исподом. Финансирования было достаточно, желающих покататься за евроденьги на экзотическую родину Сожженного тоже хватило бы. Никто не поехал.

– Мы и есть иностранцы, – помолчав, отвечает Турок.

У него красный турецкий паспорт. С немецким гражданством пока не получается.

42

Дальше происходит такой разговор; прибавьте, пожалуйста, громкость.

– Что мы о нем вообще знаем? – говорит Турок.

– Ты о чем? – говорит Славянин.

Еще прибавить? Спасибо.

– У него есть родители. Что мы знаем о его родителях? Только не говори, что они солили капусту.

– Я не говорю.

– У него есть друзья. У нас говорят: если ты хочешь знать человека, узнай, с кем он делал дружбу.

– У нас тоже так говорят.

– У него была женщина, – говорит Турок и чешет спину.

– Но…

Турок машет рукой:

– Я не об Анне. То, что удалось расшифровать, всё не то. Это тупик, а не женщина. Что еще? Убийство. Одно. Оно было? Предположим, но в каком смысле… и в какой реальности? А может, их было больше?

Славянин поднимает голову, он сидит на стуле:

– Ты решил порепетировать свое выступление перед ученым советом?

– Я имел их всех. – Турок садится на корточки перед Славянином. – Я хочу понять, чем мы тут занимаемся. Мы изучаем… что угодно, только не его. Этот город, например.

– Чем он тебе не нравится?

Турок молчит.

На Рыночной площади к Рождественской ярмарке устанавливают колесо обозрения. Скоро оно будет покрыто лампочками. Очень скоро, подождите.

43

Горизонтальная черта, маленькая звездочка. Та, что упала сверху страницы вниз, в прежнюю ташкентскую жизнь.

«Разорви мою грудь, разорви мое сердце, насыпь туда побольше перца…»

Начало сентября, еще тепло.

«Интересное желание», – заметил он, прислушавшись.

«Не нужно слушать слова».

«Почему?»

Они вышли на балкон, она закурила. Обнаружился источник: распахнутое окно сбоку. Из окна вылезла голая мужская нога, пошевелилась и исчезла обратно.

«Не мешай им привыкать к музыке, которую они будут слушать в аду».

Песня загремела громче.

«А ты уверен, что мы туда не попадем?»

Через час, уже за ужином, он добавил: «Для нас там, наверное, будет всё время звучать Бетховен. Или Стравинский. И это будет еще хуже, чем “разорви мою грудь”».

Отодвинул стул и пошел мыть посуду. На столе краснел арбуз.

44

Ампула пилилась с трудом.

Он успел перетащить ее на кровать; поглядывал, чтобы она, дернувшись, не свалилась. На полу длинное, размазанное пятно крови. Падая, она рассекла губу.

«Я вытру! Я всё вытру!» – кричала она минуту назад, начав приходить в себя.

Ампула хрустнула, он быстро погрузил иглу и всосал мутноватую жидкость. Как речная вода, подумал почему-то.

Достал початый «Абсолют». Где ватка? Наклонив бутыль (пузырьки), смочил ватку (снова пузырьки). «Как жалко тратить “Абсолют” на… это место, правда?» Когда она сказала это? Вчера?

Подошел к кровати. Она лежала на спине и смотрела на него. На губе болталась кровавая ватка.

«Можешь перевернуться?»

Одной рукой держа шприц, он попытался перевернуть ее на живот. Хорошо, что ничего снимать и расстегивать было не нужно: еще не успела одеться. Она была тяжелой и холодной.

Поглядев на свет, выпустил из шприца остатки воздуха.

А может, это речная вода? Речная вода в ампулах. Из реки забвения, стерильно. После инъекции они залезут в лодку и поплывут по ней.

«Давай уже, – сказала снизу. – Что смеешься?»

«Подумал, что по форме они совершенно похожи, мозг и… только извилин на ней нет».

«Думаешь, тебе первому пришла эта… Ай!»

Он медленно вводил – речную воду – воду забвения.

«Ай, больно!»

«Не напрягай… Всё».

Он вытащил шприц и приложил вату.

«Хватит ее разглядывать. – Ее голос был уже не таким хриплым. – Ну что ты делаешь…»

Он смотрел в окно. Во дворе журчали воробьи, откуда-то издали шумела музыка, и небо было обычного цвета. Ташкентского пыльно-голубого. На детской площадке проводили свое безразмерное сферическое время дети.

Что это были за приступы? Она говорила, сердце. Он не верил.

Дети разбежались с площадки, как будто хлынул ливень. Но ливня не было, всё было таким же сухим и пыльным.

А лодка с теми, кому вкололи воду забвения, уже где-то на середине реки, если у этой реки может быть середина.

45

Снова поднимаемся на верх страницы, цепляясь за качающиеся строки. За прозрачные воды неглубокой Фульды, неглубокой Геры. За скользкую водяную траву.

46

Его фамилия переводилась как «кулак». Иоганн Фауст. Иван Кулаков. Впрочем, на латыни Faustus означало «счастливый».

Если на жилистый немецкий кулак натянуть узкую перчатку латыни… Он сжимает кулак. Поглядев на него внимательно, разжимает.

Вот оно, немецкое счастье: крепкий мыслящий кулак. В перчатке латыни или другого древнего языка.

Без перчаток, кстати, в университетских аудиториях приходилось тяжко. Адский холод сковал всё в ту зиму. Школяры дышали в ладони и растирали заиндевевшие ляжки.

В аудиториях, где читал свои лекции доктор Фауст, холод особо не ощущался.

Ладонь господина доктора то сжималась в кулак, то разжималась и выдвигалась вперед на особо эффектных силлогизмах.

Аудитории, где читал доктор Фауст, были набиты студентами как сельдью. Эти господа, собравшиеся послушать знаменитого доктора и князя философов, согревали залу своим молодым дыханием и теплом.

Враги доктора поспешили объявить, что теплота эта не иначе как связана с чернокнижием, в занятии которым доктор подозревался. Что это тепло ада.

47

Он прискакал в Эрфурт за десять дней до этого на вороном коне.

Окрестные поля стояли пустыми, урожай был снят; небо, напротив, тяжелело облаками, напоминавшими огромные яблоки и другие плоды.

Из ноздрей господина доктора вырывались короткие струйки пара. Такие же, но покрупнее и погуще, вылетали из ноздрей коня.

Топ, топ-топ.

Если еще приглядеться к качающейся вверх-вниз докторской голове, можно заметить иней в бороде.

Прибыв в город, доктор Иоганн Фауст остановился в Доме под якорем у своего друга и покровителя Вольфганга фон Денштедта. Сам господин фон Денштедт был в отлучке, однако распорядился, чтобы его знаменитого гостя встретили со всей предупредительностью, что и было исполнено.

После доброго завтрака господину доктору предложили отдохнуть; служанка стояла перед ним со свечой, часто моргая; помаргивала и свеча.

Он вежливо отказался. Чем бессмысленно валяться на перине и кормить собой эрфуртских клопов, лучше выйти. Да, выйти (жест рукой). Господин доктор желает осмотреть город? Он кивнул. Пламя свечи снова дрогнуло. Качнулась темная докторская тень на побеленной стене.

Он не собирался осматривать город.

Все эти немецкие города похожи друг на друга, как отражения в темном зеркале. Вонючие улочки, ведущие на площадь с рынком и непременным собором, на всех рынках торгуют одним и тем же, как, впрочем, и во всех соборах… Различаются только реликвии, но ими господин доктор не слишком интересовался. Он был человеком новой эпохи. Так он считал (щелчок пальцами). Так он думал.

Университет располагался недалеко от Дома под якорем; доктор направился туда. Было солнечно, ветрено, пахло дымом и успевшими подтаять нечистотами. С ректором университета у него была переписка, его приглашали и ждали. До этого он читал лекции в университетах Виттенберга, Гейдельберга и Ингольштадта. Его слава гремела, как барабан.

Город ему не понравился. Но завтрак был хорош, он всё еще чувствовал его вкус во рту и приятную тяжесть в утробе.

В эрфуртском университете преподавалась так называемая via moderna. Приверженцы «нового пути» отрицали реальное существование абстрактных понятий вроде истины, добра или любви… Господин доктор слегка улыбнулся в бороду. Слово moderna ему нравилось. Вкусное, аппетитное слово. Как мадера, которую, правда, тогда еще не изготовляли.

Итак, истины самой по себе не существует. Нет также и любви. И… Не будем продолжать этот скользкий ряд. «За такой, герр доктор, ряд – могут вам поджарить зад!»

Свой зад господин доктор уважал – как, впрочем, и живот, ляжки и другие части своего горячего и еще нестарого тела.

Под ногами доктора весело хрустели лужи.

Все абстрактные идеи, которые нельзя увидеть, пощупать или обнюхать, объявлялись фикцией. Они, утверждали модернисты, существуют только в нашей душе и более нигде.

Но что же тогда есть сама душа? Ее разве можно увидеть, пощупать… унд зо вайтер[10]?

После того как Людовик Благоразумный запретил профессорам Сорбонны под страхом смерти исповедовать модернизм, многие бежали в немецкие земли и via moderna свила себе гнездо здесь, в этом унылом Эрфурте.

Что ж, начало положено. Тонкий яд французской философии просочился в холодные эрфуртские стены и тяжелые эрфуртские умы. Пора пускать в ход кулак, den Faust. Доктор сжал кулак и почувствовал, как следом напряглась еще одна достопочтенная часть его тела… Язык? Да, разумеется, язык. И, вспомнив служанку со свечой, усмехнулся.

48

Здесь должна была быть небольшая глава о Фаусте, о его пребывании в славном городе Эрфурте. О его необычных лекциях и еще более странных пирах.

О том, как, проезжая по переулку верхом на бревне, он столкнулся с монахом-августинцем. У монаха были желтоватое лицо и серые умные глаза. Звали его братом Августином, но более известен он был под своим мирским именем Мартин Лютер.

Но этой главы здесь не будет, она будет дальше. Катехон замедляет действие, катехон замедляет всё.

Сожженный понимал это.

Он любил гулять по Эрфурту. Не потому, что любил этот город (хотя, может, и любил). Не потому, что любил прогулки (хотя, возможно, они доставляли ему некоторое удовольствие). Не потому, что любил ковырять в зубах (хотя именно этим во время прогулок порой занимался).

Он любил саму возможность замедленного движения, которую давал ему этот город. Город белого колеса на красном фоне, его герб. Колесо это некогда быстро катилось, подскакивая на рытвинах немощеных улиц, потом, когда их замостили, простучало по мостовым, успело прокатиться немного по асфальту… И замерло. Теперь изредка шевелится от ветра, чуть поскрипывая.

Выйдя из своей квадратной берлоги на Картойзерштрассе, он шел, шел, потом пересекал Гагарин-ринг, широкую и ветреную, застроенную гэдээровскими коробками. В одной из них был китайский ресторан, куда он никогда не заходил.

Его обгоняли велосипедисты. По звуку казалось, что эти люди перемещаются на дрессированных стрекозах.

Он пересекал разноцветный Ангер.

В этом месте почему-то всегда ломалась зубочистка.

Он лез в карман и доставал другую.

По Ангеру чинно двигались трамваи. Он любил эти трамваи рассеянной и безразличной любовью. В трамваях чувствовался уют, особенно осенью. Он глядел в их окна, в них светились люди и казались ему ближе тех, кто ходил и стоял за пределами трамвая. Те, внутри, были объединены каким-то единством. Призрачным трамвайным братством, мимолетным и честным. Он переходил трамвайные пути.

Он шел к площади, где его потом сожгут.

Иногда, когда лил дождь и людей на площади было мало, а туристов не было совсем, он поднимался к собору. Слева на темной стене была его любимая голова. Из приоткрытого рта ее росли две тонкие лозы. Он стоял и думал, слегка намокая со спины.

Если дождя не было и были люди, он сразу шел на Петерсберг. Петерсберг был холмом, на нем было безлюдно. На Петерсберге стояла крепость, ее серые остатки. Холм был покрыт деревьями и травой, кое-где был высажен виноград. В детстве он любил обрывать виноградные усики и есть их. Здесь он, конечно, ничего не обрывал; здесь никто ничего не обрывает, это не принято. Он просто смотрел, тяжело дышал от подъема и вспоминал кислый вкус усиков. Здешнее сухое вино тоже было кислым. Казалось, его делали не из плодов, а из усиков и листьев.

Иногда здесь высаживали цветы, красные и белые, кажется флоксы. Цветы образовывали герб города. Он садился на траву, в подвижную тень от дерева. Что означали эти две лозы, росшие из приоткрытого рта? Тогда, в каком-нибудь пятнадцатом веке, всё что-то означало. Люди не могли позволить себе тратить свою краткую, как порыв ветра, жизнь на то, что лишено означаемого.

Он сидел на холме. Перед ним – широкие спины двух соборов. Внизу жил город. Пролетали самолеты, иногда военные. Он поднимал голову и смотрел в пустоту.

Военные самолеты пробуждали мысли о войне, лишениях, невыносимых звуках и полужизни под завалами битого кирпича и черепицы.