Книга Мёд для убожества. Бехровия. Том 1 - читать онлайн бесплатно, автор Е.Л. Зенгрим. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Мёд для убожества. Бехровия. Том 1
Мёд для убожества. Бехровия. Том 1
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Мёд для убожества. Бехровия. Том 1

Жаль только, что курева надолго не хватает – облегчение приходит и уходит, как легкая слабость в ногах. А вот боль, раскалывающая лицо напополам, остается. Черт, поторопить их, что ли?

– Ау, насильники, – мой голос чуть ниже от дыма во рту, – вы скоро там? Дело есть.

Меня встречает немая сцена: все трое обернулись ко мне, на их лицах – недоумение, разве что разной степени насыщенности. Меньше всего удивлен тот, что боролся с ремнем – его бритое лицо с перекошенным носом прямо-таки брызжет агрессией:

– А ты чого, херойствовать собрался?

Жертва его пьяного желания даже перестала сопротивляться. Теперь она сверлит меня взглядом, посылая мысленный крик о помощи. Но Бругу плевать.

– Ха, – прыскаю, прежде чем затянуться снова, – я что, похож на доброго рысаря?

– Дык, значица, ты тоже отодрать евойную хочешь? – подхватывает тот, что с цилиндром.

– Вы не поняли, – закатываю глаза. – У меня к вам вопрос, только и всего.

Запыленная женщина пытается закричать, но с губ ее срывается невнятный скулеж.

– И чого ты баклуши бьешь? – бритый подтягивает портки, брякая ремнем, – Чого тебе, показать, в какую тут сторону «к черту»?

– Почти, дружище. Ты скажи-ка мне, где вы так надрались.

– Кто, сука, надрался?!

– А-а-а! – протянул хранитель цилиндра. После папиросы мои зрачки не меняются, как губу ни кусай – вот и лица его не разглядеть. Но голос звучит вполне дружелюбно. – Дык ты успокойся, Яйцо! Молодчик тоже евойного бухла хочет!

– А то, – киваю я.

– Шпала, – обращается тот к высокому парнише, держащему скулящую женщину, – ты помнишь, как рюмочную звать?

– А, ох… А! – видно, нечасто ему дают высказаться. – Рюмочную звать, э-э, «Усы бедного Генриха». Как говорил мой папуля, «лучший самогон по низким ценам». Вот так вот говорил…

А зря не дают. Рожа у него туповата, но память – ничего.

– Пойдете отсюда вдоль тех вот бочек и на выходе свернете направо. А там уже… – Шпала запинается. Глуповато улыбаясь, он тычет длинной, как жердь, рукой в сторону кадок – и совершает роковую ошибку. Женщина, которую, казалось, уже раздавила тяжесть ее положения, бодает Шпалу затылком, угодив под ребра. Шпала задыхается, а баба шмыгает под ним – и давай бежать.

– Шпала, мать твою… – доносится из-за птичника.

– Чого?! – ахает Яйцо. – Лови ее!

Шпала было метнулся вперед – да переходит на шаг, схватившись за брюхо. Яйцо, пошатываясь, добегает аж до поворота, но у конца стены тормозит, кроя сам проулок и ту, кто в нем скрылся, бранью. Только третий так и остался в тени, безучастно сжимая цилиндр.

Я же, затушив папиросу, двигаюсь через двор к «Усам бедного Генриха». Вальяжно проходя мимо Шпалы, хлопаю его по плечу: бывает, мол, не последний раз.

– А ты куда это, евойный ты сын? – дружелюбный малый уже не так дружелюбен.

Яйцо словно протрезвел от этого вопроса:

– Ты! – идет на меня, шаря на поясе. – Это из-за тебя шконка ушла!

– Как говорил мой папуля, – слова долетают откуда-то сверху-сзади, – «съел пирожок – плати должок».

Цепь настырно лезет в рукав куртки.

– Что же, господа насильники, накосячили вы, а виноват дружище Бруг?

– Кто «бруг»? Я «бруг»? – мычит Шпала. – Папуля говорил, «надо в харю бить»!

– Мне по боку, кто виноват. – Яйцо сплевывает под ноги. – Гони грошики, хиба на ремни порежу.

Вспоминаю сцену несостоявшегося надругательства, и меня пробирает хохот.

– Зачем тебе еще ремни? Ты и с одним-то не сладил!

– Ах ты ж погань! – уф, как рассвирепел. Прямо лопнет сейчас.

– Вы бы уносили ноги, дружочки, – выдыхаю я.

Цепь обеспокоенно дрожит. Однако волноваться – не ей. Ведь действие папироски кончается.

– Шпала, держи его!

А жжение возвращается стократно. И это жжение слепит. Лицо горит прямо посередине – тонкой полоской, как это бывает всегда. От темени до подбородка меня пробир-р-рает боль… Которую не описать словами. Как плавится кожа, растекаются кости, а зубы вонзаются в самое мясо головы – не рассказать. Я бы пожелал каждому пройти через это.

Говорят, к боли можно привыкнуть. Хотел бы я улыбнуться своим порванным черепом! Улыбнуться и сказать, что и вправду привык. Но полоса пылает так, будто я сунул башку в циркулярную пилу, а кто-то нажал на рубильник. Жжение теперь не где-то снаружи – оно и под кожей, и везде. Оно уходит вглубь, обжигая гортань и – можно подумать – царапая мозг.

Но потом боль уходит, а зрение возвращается. Я вижу иначе – не только спереди, но и с боков. Мои глаза – два блестящих шара. Ими я вижу испуганную харю Яйца. Теперь я выше – мои позвонки набухли и вытянулись так, что даже Шпала дышит мне в грудь. Но я не высок, а длинен.

Яйцо разевает рот, отчаянно крича. В ладони сверкнуло. Ножик.

– Чого?!

Он делает замах – и я наконец улыбаюсь. Я – чудовище со смолисто-черной шерстью. В р-р-растянутой кожаной куртке на изгибающемся теле, в штанах, обтянувших лапы… Цепь ласково трется о когти, издавая слабое «ценьк-ценьк».

Теперь пасть моя вертикальна, полна кусачих кинжалов и сочится аппетитом.

– Бес!

И тотчас бритый человечек делает замах – отскакиваю к стене. Я быстрее, чем смолисто-черные волоски, срезанные ножом. Я быстрее, чем поднятые в удивлении брови. Быстрее загнанного пульса. Быстрее ж-ж-жизни, которая проносится перед глазами того, кто видит мою потустороннюю грацию.

Изогнут пр-р-ружиной и, упершись в стену, – стреляю собой в человека. Кусок железа втыкается мне в живот, кровь моя серебрится. Но плевать, плевать, плевать! Ведь я вертикально улыбнулся! И проглотил в улыбке бритую харю. Ну же, Яйцо, мы улыбаемся вместе! Ты – костями и плотью меж моих зубов, а я – жадно жуя.

В спине чешутся удары, отвлекая от трапезы. Невеж-ж- жливо.

– Брось! Брось Яйцо! – Шпала прикладывает меня доской по хребту.

Зачем грубить? Это Бруг – груб. А я не он. Я-то могу быть послушным – бросаю Яйцо. Мне не нужен огрызок, этот пустой безголовый футляр из-под насильника.

Разгибаюсь в полный рост – выбиваю доску. Вывихнул? Прости. Цепь – вяжи.

Пока Цепь крутит Шпалу, мне хочется поболтать. Я прошу его напомнить, как пройти к «Усам бедного Генриха». Спр-р-рашиваю, сколько лет той женщине. Интересуюсь, почему он никогда не вспоминает мамулю… Шучу: с недавнего времени у меня нет губ, чтобы говорить.

Поэтому я просто мажу его слюной и кровью, издавая гортанный клекот.

– Папуля! – причитает он. – Папуля, помоги! Папуля!

Приказ Цепи – вязать туже. Так, чтобы захрустели хрящи, а глаза повылазили из орбит… Он похож на колбасу, перетянутую бечевкой.

Я выжму тебя, как половую тряпку. Так выжимал Бруга отец за любую провинность. А когда тебя я выжму, то займусь вашим скромным приятелем… Кстати, а где третий?

– Ну же, ну же, давай…

Всё там же. Копошится в тени птичника. Прячется от большого и страшного.

Я смотрю на Шпалу, но он сделался скучным: больше не трепыхается. Даю знак Цепи, что наигрался, и слышу хруст сломанной шеи.

Третий насильник совсем не обращает внимания. Только дергает свою трубку-железяку. Неуваж-ж-жительно. Может, он молится. Бруг бы молился Пра. Вилли – Двуединому. А я не признаю кумиров и вождей!

Сейчас, хищно крадучись к последней жертве, понимаю, что есть лишь одно божество, которому можно приносить зверье на заклание! И это божество – смолисто-черное.

Одни меня обзывают Нечистым. Богохульный скот. Другие кричат, надрываясь: Хорь Ночи, Хорь Ночи! Но для тебя, пищ-щ-ща, я скоро стану всем! Ну же, повернись ко мн…

«Сплит-сп-ш-ш-ш», – отвечает металлический цилиндр. И последнее, что я вижу перед тем, как валюсь с лап – лицо, освещенное вспышкой.

А после – закольцованное жжение. Жжется, жжется опять! Но не так, как прежде – а будто разъедает бок до пустого места! Впивается в шерсть и плоть, как гигантский спрут, рожденный из кислоты и чистого страдания. Оно бежит по кишкам – и я уже не владею телом. Только мотает меня из стороны в сторону, как змею, укусившую по ошибке собственный хвост. Я чувствую себя гвоздем, а агонию – молотком, что вбивает и вбивает в угольную крошку.

– Жри масло, гадость евонная!

Я замираю. Невыносимо несет паленым мехом и кровью. А еще чем-то очень кислым. Смертью, что ли. Неужели у нее есть запах?

– За парней и Калеку сдохни!

Цепь свернулась под курткой и слабо звенит. Ничего, и не такое проходили.

Хотя каждый раз «умирать» – всё равно что в первый.


ГЛАВА 3. Шенна

Бруг. Рюень, 649 г. после Падения.

Масло есть едкая субстанция, извлекаемая из горных пород в Бехровии и Центварской империи. И, хотя природа масла неизвестна и богопротивна, нельзя забывать, какие возможности оно открывает нашим соперникам. Движущиеся масел-механизмы, запретные орудия – со всем этим придется столкнуться колдунам Республики в случае войны на востоке. Именно потому масло необходимо изучать. Только тогда, после многих месяцев (или даже лет) подготовки, мы сможем гарантировать успех Революции за Бехровскими горами.


Клаус Шпульвиски, доклад на XI Ежегодном съезде Комитета в честь годовщины Революции


А потом было ничего – сплошное неописуемое ничего, из которого Нечистый не выбрался.

Всё, что осталось от самозваного «божества» – неподвижное тело с прожженной в брюхе дырой. Вполне человеческое, вполне мертвое. Сквозь дыру попыхивает безобразная бурая клякса – волдыри, сварившаяся кровь и кожа узлами. А меж них сочится янтарная жидкость. Красивый цвет. Мой любимый.

– Бр-р, уже сколько раз видел раны от масла, а всё не привыкну… – парнишка ежится, и фонарь в его руке согласно скрипит. – Не, ну ты глянь, какая дырища!

Он не успевает договорить – острый девичий локоть под ребро умеет затыкать. Фонарь ругается несмазанным кольцом.

– Болван! Это всё, что ты заметил? – голос кажется слишком высоким даже для его ровесницы, а тон – чрезмерно презрительным. – И тебя не волнует, что у него череп раскрыт?

Удивленный присвист.

– Иди ты… А я говорил, что с маслом играть – как срать в окно: до добра не доводит!

Смачный шлепок.

– Ай! Да за что, курва!

– За то, что ты такой кретин, Лих! Разве его голова изжарена? И ты не видишь, какой разрез ровный? – она понижает голос до шипения. – Мне стыдно за твоё убожество.

– А мне типа… А мне стыдно, что моя сестра такая стерва!

Глухой тычок – будто ударили по мешку с мукой.

– Эй, стой! Это же лампа мастера Таби!

– И знаешь, где мастер ее найдет сегодня?

– Э-э…

– В твоей заднице, Лих!

Срываясь на металлический крик, фонарь умоляет не драться.

– Эй, вы двое, – прокуренный женский контральто*. – Вы закончили с этим?

– Заканчиваем, мастер, – синхронный запыхавшийся ответ.

– Ну-ну, – вздыхает женщина. – Да уж, интересный случай. Те двое тоже обварены маслом – только полностью. И у одного головы не хватает, ага.

– Ого, а можно глянуть?

– Лучше держи лампу ровно, Лих. Сломаешь – нос откушу.

– Есть, мастер… – фонарь вскрипывает с облегчением, а девчонка довольно улыбается. Наверняка улыбается – и ехиднейше притом.

– А ты, Вилка, записывай, раз твой братец не умеет. Так… – мастер кашляет, вдохнув кислых паров, – тело номер три. Человек, мужчина средних лет: от двадцати пяти до тридцати. Лежит в четырех саженях н-а-а… – щелчок крышки компаса. – На юго-восток от тела номер два, – захлопнулся. – Откуда надо начинать, балбесы?

– Что, Лих, не знаешь, да? Убожество. С ног, мастер Табита!

– В точку. Обувь растянута, окована по подошве. Штаны… Обычные, западного кроя, но не по размеру – больше. Куртка темного цвета… Странная. Никогда не видела, чтобы такое носили: толстая, как военная стеганка; шнуровка лопнула. В нижней левой части живота спиралевидное отверстие. Очевидно, ожог от этой новой запрещенки – маслобоя. Странно, что куртка цела…

– А я говорил: с маслом играть – как…

– Заткнись! – Вилка шипит, открываясь от протокола.

– Да, сынок, заткнись. Сбил, зараза. О чем это я? А, масло еще пузырится – значит, прошло не больше четверти часа. И кровь, чертова куча крови…

– Это из него столько вытекло, мастер?

– У него такое гузно вместо башки, что всё возможно… – хриплый смешок. – Это не записывай, ага? Не знаю, тут под курткой еще ошметки, похоже, потроха и-и-и… Да, кусочек уха. Запиши лучше: «ушной раковины», – так будет по-умному. Но это не от него. Его уши на месте.

Табита недовольно вздыхает, шаркает сапогами по угольной крошке, перебираясь к раздвоенной голове.

– Тип лица – западный. Глаза черные, разрез век нормальный, волосы и борода тоже черные…

– Мастер, я бы сказала, эм, – неуверенно вставляет Вилка, – волосы смолистые.

– Вилка, мать твою, и чем это отличается от черного?

– Ну, это не просто черный, а прямо черный-черный! – заминка, как если бы она кусала губу. – Такой черный, что будто бы блестит… Коты такие еще есть.

– Пф-ф, коты! – вставляет Лих. – Разве типа черный – он не везде черный?

Злобное тихое «заткнись» не пришлось долго ждать.

– Ладно, пиши как хочешь – только б в переводе на табитский это означало «черный», ага? Хм, рана на лице от чего-то режуще-рубящего. Топор или тесак? Не пойму. Края ровные, но почему-то не вижу кости на срезе. Как будто…

Пару секунд слышно лишь скрипы – фонаря на ветру и пера по листу протокола.

– Как будто что? – напоминает девчонка, бросив жевать кончик пера.

– Если у меня еще не поехала крыша, – аккуратно говорит мастер, – рана точно заросла.

Остается только один скрип – волнующий и монотонный – от фонаря. А вот перо не скрипит: Вилка, оторопев, не спешит записывать слова Табиты. Только заносит острие над строчкой для «травм и увечий» – и замирает, не обращая внимания на мелкие капли чернил, марающие протокол.

– Эй, – нарушает молчание Лих, – а вы не слышите? Звук типа. Как будто цепочка какая звенит?


***


Пространство – пульсирующий зал. Он постоянно меняется и не имеет стазиса. Стены – если уместно так их назвать – сокращаются сердечной мышцей. Но делают это неровно, случайно – как орган смертельно больного. И всюду клубится дым. Сочного такого мясного цвета, с вкраплениями то рубиновых пятен, то темных, что гагат. Рубин пробегает всполохами, непослушными крошечными молниями, а гагат – сгущается в клубах, словно силясь задушить всё остальное.

Здесь я не ощущаю себя – никакого чувства «самости». Зажат в этом беспокойном пузыре, а за ним – ничего. Но мы это уже проходили – не раз, не два и даже не… Сколько? Плевать. Я давно перестал считать число наших встреч…

– А ты, Цепь?

Из ниоткуда возникает курульное* кресло. Возникает вдруг – и кажется, было здесь всегда. Кованое потускневшее золото, подпаленный бархат обивки, а на бархате – полуобнаженная дева. Я бы сказал «обнаженная», но грудь и бедра утянуты неброскими стальными звеньями – точь-в-точь такими я душил Вилли. Звенья скрывают ровно столько, чтобы создавать легкую интригу, но не более. Поэтому я говорю «полу», хотя на деле это то еще лукавство.

– Ах, как это на тебя похоже, дорогой! – дева звонко смеется, закидывая ногу на ногу. – Ты никогда не придавал значения нашим рандеву. Как обидно!

Я поднимаю руку и щелкаю пальцами. Меж них появляется сигарета.

– Ты забываешься, Цепь. Ты здесь не гость, и у нас не свиданка двух подростков с потными ладошками.

Дева печально вздыхает и распадается на алый дым. Чтобы в ту же секунду беззвучно появиться у самого моего лица.

– Ах, ты чудовищно неисправим, – когда она машет головой, бронзовые кудри рассыпаются по плечам – таким хрупким, что должны трещать под тяжестью груди. – Давай помогу.

Она прикладывается губами к концу сигареты, томно прикрывает веки – и бумага начинает тлеть. Цепь игриво прыскает, и я вспоминаю, какая у нее нечеловечески идеальная улыбка. Становится немного жаль, что я знаю ее так хорошо.

– Благодарности не жди, бес, – затягиваюсь и выдыхаю горечь прямо в эти безупречные зубы.

Она не закашливается, но в глазах ее – рубиновый пожар.

– И все-таки ты чудовищный невежа! – снова растворилась в клубах. Секунда, и бронза волос проливается на золото кресла. – «Бес», «Цепь», снова «бес», потом опять «Цепь»! Разве это так тяготит тебя – обращаться ко мне по имени?

– По какому еще имени? – стряхиваю пепел, но тот просто пропадает в воздухе. – Ты про ту кличку, что дал тебе барон Надав? Его табор и сейчас плюется, вспоминая о тебе.

– Не делай вид, что не понимаешь!

– Там было что-то вроде… – ухмыляюсь. – «Багровая Курва»?

– Не это!

– Или там словцо потяжелее? Может, «Шельма»?

– Перестань.

– А-а-а, точно… «Красная Блудня».

Она обозленно шипит, выгибается в кресле кошкой, готовой к прыжку. Моя сигарета взрывается снопом искр, но пальцев не обжигает – как, впрочем, и не расслабляла до этого.

– Мое. Имя. Шенна, – будь у нее хвост, то хлестал бы сейчас из стороны в сторону.

– Думаешь, мне есть до него дело? Как беса ни назови, котенком он не станет.

– Ты просто… – царапает видавший виды бархат. – Чудовищен.

На самом деле, меня давно не беспокоит ее прошлое. Ни то, как она по десертной ложке выела психику слабоумной Надавской дочери, ни то, как перегрызла половину его спящих таборян… Наших бойцов она калечила тоже, притом немало. Ну и что с того? Дела таборов далеко позади, как и сами таборы с их ходячими твердынями. А мы остались. Не сказать, что оба в восторге от нашей связи. Цепь бы с наслаждением умылась моей кровью и вернулась к старым бесчинствам, а я… А я не откажусь от пары лет молчания с ее стороны: не выслушивать дурацкие женские капризы каждый пятый сон.

Однако в этом вся суть запечатывания: никто не владеет положением. Просто один чуть больше хозяин, а другой – пленник.

– Эй, – она изучает ногти, лежа в кресле. Изо всех сил разыгрывает безразличие, но мы-то знакомы давно. – Можешь проваливать, раз так не желаешь быть со мной вежлив. Твоё мужланское тело начинает отходить.

– И правда, – чуть не сказал ей машинальное «спасибо».

Что? Машинальное? Когда это я был машинально учтивым? Последний раз ты был учтив с той, кого поклялся отыскать. Отыскать, наказать, приволочь обратно. Но сейчас-то с тобой что, дружище? Только не говори, что привязался и к ней, Бруг.

Привязанности делают тебя слабым, а высокие чувства ставят рамки. Жить на кратких эмоциях, двигаться порывами – вот что твоё! Без разбора ломать всё подряд, забивая на тонкие материи – вот что легко. Тебе могло быть легко, но вот незадача! Ты привязался к другой. Размяк! Всего разочек ошибся и теперь волочишься за ней как собачонка с тоскливыми зенками.

Но ты не какая-то шавка, а ищейка. И ищейка идет по следу. Наказывать непослушных и покорять непокорившихся. Привязываться – всё равно что обвешаться цепями, а делать цепью Цепь – вовсе какой-то вульгар. Сердце у тебя одно, Бруг. И второго предательства оно не переживет.

– Если вдруг занятно узнать, – она прерывает молчание так вовремя, будто читает мои мысли, – то твоя поломанная шкурка собрала зрителей.

Хотя, Цепь ведь мне дорога. Не настолько, чтобы потакать ее капризам, конечно… Но в чем причина отвергать единственное разумное существо, чьи мысли волнуешь?

– Возьму на заметку, – отвечаю сухо.

– Так уж и быть, придержу для тебя одного, – выдавливает из себя зевок. – Но только оттого, что обитание здесь – чудовищно однообразное занятие.

В моей голове – бодрящее покалывание. Как если бы рядом ударила молния.

Двойственное ощущение: я, вроде, хочу наружу, но вместе с тем и нет.

– До встречи…

Стоит добавить «Шенна».

Точно, скажу «Шенна». Пора сказать…

– Увидимся, Цепь.


***

Слово «перевертыш» вызывает у люда разные ассоциации. К востоку от Бехровии, где кончаются горы и начинается Империя, оно сродни ругательству. Прямые, как самострельные болты, Центварцы считают всё непредсказуемое злом. Бесы, перевертыши и даже чужеземные божества – всё едино и призвано поколебать веру в прогресс и Императора.

И никого не волнует, что самого Императора никто не видел. Не имеющий лица или даже имени, он постоянен и правит уже больше века. Его надежность, верят центварцы, и есть главное.

Забавно будет, окажись он одержимым, как я.

На западе человечество чуть более… Романтично. Там считают, что перевыртыши давно вымерли – сами, или же им помогли лозунги Комитета. Но в легендах они живы. В байках их рядят в балахоны ведьм и еретиков, еще чаще – пихают по пещерам и заставляют красть девственниц, пока какой-нибудь особенно отважный рысарь не выпотрошит фламбергом*… Перевертыша, не девственницу.

К девственницам-то у рысарей особенный подход.

Но самый популярный сюжет – про княжича с Предгорий, что проклят бесом. Днем он красавец, каких поискать – ну вылитый я – а ночью воет зверем. И вот он спасает республиканскую красотку, сам становится преданным кумом Республики… Ну и счастливый конец: все рады, упиваются кавой, выкуривают по папиросе, славят Комитет.

Больше всего бесит, как мало в таких байках говорят о самом «переворачивании». Чудовищно мало – так бы сказала Цепь. Если повезет, пояснят, мол, лоб покрылся шерстью, или даже добавят, как горят глаза в ночи.

Но утром ужасное отродье Эфира – всё тот же княжич с багряными губками и ровно постриженными ногтями, как у самой дорогой шельмы. И абсолютный предел беспорядка – сверкающий локон, выпавший из-под венца.

А ты, поднимая опухшие веки, упираешь взгляд в свое избитое тело. Растянутые бриджи и лопнувшая шнуровка косухи – вот твой наряд с иголочки. Потные волосы и липкая от крови борода – твой непослушный локон. А вместо губок бантиком – безобразный рубец через все лицо.

Мои отекшие глаза снова открыты. Широко и изумленно, как у убитого животного. Старый добрый человеческий рот с шумом глотает воздух – прямиком в пустые легкие.

– Какого…

Лязг цепи, вскрик от боли и неожиданности. Истерический щебет фонаря.

– Мастер!

Я механично вскакиваю, пытаюсь подняться – и тотчас валюсь на колени. Хватаюсь за бок – крутит и жжет, точно в брюхо зашили горящее полено. Я не из слабаков, но тут любой покроется испариной.

– Шевельнетесь – убью.

Меня лихорадит. Не пойму, почему.

В ушах будто маслорельс гремит, а сквозь грохот невидимых колес доносится высокий девичий крик:

– Пусти ее!

Он режет слух, и я вымученно шарю взглядом по земле.

Передо мной немолодая женщина. Сидя в самой грязи, она пытается разжать стальные звенья, но Цепь накрепко свела ей ногу – от сапожного каблука и вверх по голенищу. Лица женщины не разобрать, зато нагрудник, надетый поверх жилета, тускло бликует от фонаря.

Глядя, как Цепь впивается ей в незащищенное колено, я скалю зубы: дура! Надо было о ногах заботиться, не о сиськах.

Боковым зрением замечаю еще двоих: парня и девку, но быстро теряю к ним интерес. С виду – вчерашние подростки. Справлюсь легко.

– Я сказала, пусти, – шипит девчонка.

– Рыпнется – и кости станут крошевом, – отвечаю я.

Слышу звук натягиваемой пружины.

– Брось самострел! – шикает на нее парнишка. – Ты нормальная?!

– Заткнись, Лих! Если это убож…

Щелкаю пальцами, и женщина не сдерживает стона. Голенище ее сапога всё больше напоминает дерево, задушенное лианой.

– Мастер Табита, – самострел чуть не подпрыгивает в руках девчонки, – вы…

– Вилка, успокойся, ага? – кривится женщина, названная мастером. – Или ты хочешь, чтоб я ходила на костылях?!

В животе у меня что-то чавкает, и внутренности будто обдает кипятком. Какого черта так болит?! И почему не проходит, если мои раны всегда заживали после отключки?..

– Давайте так… – языком мне ворочать не легче, чем этой стреноженной кобыле – ногой. – Я пойду своей дорогой, а вы – своей. Иначе ходулю вашей мастерши ни один костоправ не соберет.

– Эй! – вмешивается парень. – Ты всё-таки на прицеле, бес сраный!

Сплевываю в ответ красный сгусток.

– Дипломатично, ха! С такой дыркой ты не доживешь и до утра, – хрипит мастер, кивая на мой живот. – Это же масло, да? Оно не заживет само по себе. А кончишь меня – получишь болт промеж лопаток. Мы из цеха. А цеховикам при исполнении разрешается убивать.

Так вот оно что. Масло.

Будет идиотски смешно, загуби меня та же дрянь, на которой я сюда добрался. Жаль, посмеяться будет некому. Если только Кибельпоттова неупокоенная психика не глядит на меня откуда-то сверху.

– Не вижу другого выхода, – теперь жжет еще и ладонь, на которую капнуло из брюха. Не обманула? Эта кислятина и впрямь просто так не пройдет? – Или предлагаешь нам обняться и выпить за мое здоровье?

– С безносой выпьешь, идиот, – уверен, палец девчонки и сейчас на спусковом рычажке самострела.

– Вилка, не мешай! – мастер было срывается, но тут же берет себя в руки. – А что, выпить – это можно, ага?