Но появилась Регина Петровна и повела девочек за собой.
За развалинами санатория, на краю поляны, дымился большой квадратный бассейн. Его почему-то сразу не заметили. Сюда и привела Регина Петровна девочек. Быстро разоблачила догола двух крепеньких молчаливых, суровых мальчиков лет трех и четырех и по очереди опустила в бассейн. Девчонки, привычно повизгивая, полезли следом.
Странная, наверное, была картина, если взглянуть со стороны.
Полтысячи детей – теперь заметней стало, что это дети, – самые обыкновенные дети, бесились среди развалин, дорвавшись до купания. Они ныряли в свои и чужие ямки, брызгались, расплескивали теплую воду на кирпичи. Лишь Петр Анисимович, одевшись и зачесав свои редкие седеющие волосы, посиживал в сторонке, прижав портфель к коленкам, и поглядывал с опаской в сторону гомонившей ребятни.
Рядом, присев на корточки, покуривал козью ножку с независимым видом старенький машинист с белым ежиком волос. Это он показал директору необычную баню. Не впервой, наверное, бывать ему здесь.
С трудом извлекали купальщиков из ямок, чтобы снова построить в колонну.
Кто-то уже одевался, а иные все продолжали барахтаться в воде, и не было сил их извлечь оттуда. Колька с Сашкой тоже сначала не хотели лезть, уж очень противно пахла вода. Кишки выворачивало. Но потом понравилось, да и ямку они успели захватить небольшую, но удобную, выложенную цветным голубым кафелем.
Братья друг друга потерли, вместе окунулись, решив посмотреть, как они выглядят под водой. Но уцепиться было не за что, они сразу же всплыли. Тогда они погудели ртами в воду, покрутили буруны, обрызгав кого-то, кто пытался к ним сунуться из соседней ямки, и стали одеваться. Им времени хватило, да и Сашка, ослабший от болезни, не мог долго сидеть в воде.
В мокрой одежде, как и многие другие, стояли братья в середине колонны и смотрели на горы, те, что блистали в высоте. Оказалось, что их отовсюду видно и смотреть на них можно сколько влезет. И это не надоедало.
Петр Анисимович, не обращая внимания на сидевших в ямках, выкликнул всех по списку.
Выяснилось, что за время дороги потеряли они семь человек: кто-то отстал, а кто-то, наверное, и бежал, не без этого.
Той же тропой вернулись они к железной дороге и мимо станции (теперь понятно стало, отчего это место звалось «Кавказские воды», хоть надо бы назвать, наверное, «Тухлые воды») начали спускаться в долину.
Шли, растянувшись по широкой и пыльной дороге между зеленых полей. Пытались запомнить Кузьмёныши, что и где растет, на всякий случай, конечно, не очень-то веря, что может пригодиться, ведь неизвестно было, куда и сколько им идти.
С небольшим перерывом – во время перерыва бросались шарапать что попадало под руку, но делали это уже лениво, отъелись за дорогу, – брели они до тех пор, пока не показались белые домики посреди зелени.
Колонна насквозь пересекла по белой, мягкой от пыли и странно пустынной улице станицу, которая звалась Березовской, хотя никаких берез тут не росло.
За станицей лежало поле с торчащими вверх каменными столбами ростом повыше Кузьмёнышей, их было много, серого цвета, похожих на надолбы, что ставили под Москвой против фашистских танков. Видать, и тут оборонялись, подумалось обоим братьям, – вон сколько камней навтыкали! Но взгляд их был сейчас устремлен вперед, на дорогу, которая, судя по всему, кончалась.
Километрах в трех от станицы встали. Прямо у начала зеленых гор за деревьями были видны строения: один дом белый, двухэтажный, два других – по одному этажу, но длинные, похожие на бараки.
На столбике у входа за зеленую колючую ограду висела надпись: «СИЛЬКОЗТЕКНЮКОМ».
Слово это было зачеркнуто мелом крест-накрест, а внизу торопливой рукой дописано: «Для переселенцев из Мос. обл. 500 ч. Беспризорные».
Петр Анисимович озабоченно оглядел подтягивающуюся колонну. Прижимая к себе портфель, прочитал надпись на столбике, покачал головой и повернулся к ребятам.
– Ну вот, мы на месте, – сказал и вытер пот со лба. – Значит, здесь мы будем жить. Дисциплина, значит, и все прочее, сами понимаете… Не шебутить. Далеко не бегать, искать вас некому… Пропадете.
В это время где-то за горами бухнуло и раскатилось протяжным громом. Ребята подняли головы, но никаких туч не было и в помине.
Петр Анисимович тоже посмотрел вверх, хотел произнести свое: «Это ведь непонятно, что происходит», – но сказал другое:
– Мины рвут… Которые после фашистов. Ладно. – И опять ладонью вытер пот. – Значит, теперь вам укажут, где спальня, а где столовая, туалет… Можете быть свободны.
Судя по всему, это была как бы вступительная речь в честь их приезда.
Замороченный человек, руководивший до сего времени каким-то складом, иначе он не умел говорить. Да и сказать ему было нечего, в такой роли он сам оказался впервые. Велели отвезти детей, он их и отвез.
Прежде возил картошку в ОРСе, мыло возил, растительное масло в бидонах. И это было главное, что он умел делать. Он слыл приличным в районе хозяйственником.
В портфеле у него, как прежде накладные, лежали какие-то документы на детей. В них надо было еще разбираться. Если, конечно, достанет времени.
Произнеся «можете быть свободны», Петр Анисимович махнул рукой в сторону домов, полагая, что прибывшие так и бросятся скорей занимать свои железные койки. Но он ошибся. Колонна как стояла, так и продолжала стоять. Все смотрели на дома и чего-то ждали.
Директор уже успел заметить, что в разных обстоятельствах эта непонятная, неуправляемая масса вела себя непредвиденно по-разному, но в то же время, не сговариваясь, все пятьсот человек делали одно и то же.
И теперь толпа напоминала большого колючего ежа. Ни шутки, ни смешка, ни даже какого-нибудь звука не раздалось.
Неосознанная тревога, возникшая во время долгого пешего пути от станции, с приходом на место не исчезла и не растаяла, а стала даже сильней.
Да еще эти непрекращающиеся взрывы, они будоражили ребят, напоминали им о чем-то, о чем пора уже было забыть. Дети прибыли на поселение для мирной жизни, и благословенный горный край должен был встретить их миром. Золотым солнцем на исходе лета, обильными плодами на деревьях, тихим пением птиц на заре.
Я помню ощущение тревоги, которое возникло в нас по пути от станции сюда, к подножию лесистых гор.
К поезду, к вагону да и к дороге мы привыкли, это была наша стихия. Мы чувствовали себя в относительной безопасности среди вокзалов, рынков, мешочников, беженцев, шумных перронов и поездов.
Вся Россия была в движении, вся Россия куда-то ехала, и мы были внутри ее потока, плоть от плоти – дети ее.
Теперь нас уводили по твердой, в глубоких трещинах дороге, где цвели никем не собранные цветы, где зрели яблоки и щерились, уставясь на солнце, черные, осыпавшиеся наполовину подсолнухи. И не было ни одного человека. Ни единого…
За весь наш многочасовой путь не попалась нам ни подвода, ни машина, ни случайный путник. Пусто было кругом.
Поля дозревали. Кто-то их засевал, кто-то пропалывал, убирал. Кто?..
На долгом нашем пути была деревня, кто-то ведь в ней жил…
Отчего же так пустынно и глухо встретила нас эта красивая земля? Отчего даже здание техникума со скоропалительной дурацкой дощечкой, напоминавшей нам о нас, о нашей одинокости, было пустынным, без единого человека?
А мы и правда сами напоминали зверят, брошенных для какого-то невероятного эксперимента в пустыню: «500 ч. Беспризорные». Так была обозначена наша порода. Только что означало «ч»? Чечмеков, чумаков, чудиков? А может быть, чужаков?
За нашей спиной в горах снова гулко взорвалось, и девочка, в самой середине колонны, произнесла – мы услышали – «хочу домой». И заплакала.
Все зашевелились, оглядываясь и вслушиваясь, как ее утешают.
Ей говорили:
– Ну, чего ты! Чего испугалась, смотри! Вот наш дом! Видишь? Здесь теперь все наше – и дом, и речка, и горы… Мы приехали, чтобы здесь жить!
В горах в который раз прогрохотало. Мы стояли перед входом в новую жизнь и не торопились туда войти.
Думаю, что все мы переживали и чувствовали себя одинаково. А мысли были такие скользящие, неясные, но вовсе не о том, что мы приехали домой и что все тут теперь наше…
А нашего – тут – были только мы сами. Мы да наши ноги, которые и всегда готовы были драпануть, случись хоть что-нибудь. Да наши души, о которых говорят, что их, то есть душ, будто бы нет…
Отчего же в тот момент, я помню, точно помню, так сильно болело у меня, да, наверное, не только у меня, внутри?
Может быть, от ужасной догадки, что не ждет нас на новом месте никакое счастье. Впрочем, мы и не знали, что это такое. Мы просто хотели жить.
8
День хвали вечером – так говорят.
А пока во дворе, замкнутом с трех сторон домами, с четвертой – живой колючей изгородью, – сбросили имущество, что дали в дорогу: несколько ящиков с консервными банками, на которых были заграничные этикетки, флягу прогорклого растительного масла откуда-то из запасов ОРСа, припасенного самим директором, странные подарочные мешочки с ненашинскими этикетками и кучу тряпья.
К счастью, в двухэтажном доме, во всех его комнатах, оказались койки с матрацами, а кому не хватило коек, постелили прямо на полу.
Девочек, их было меньше, разместили на первом этаже, мальчиков – на втором, а самых старших, шести-, семиклассников, в одном из крыльев одноэтажки. Другое ее крыло было отдано под кухню и столовую. Вторую одноэтажку заняли директор и воспитатели. Здесь же находились склад и другие служебные помещения.
Но это был видимый порядок, которого удалось достичь в течение нескольких недель. Все остальное складывалось стихийно, то есть вообще никак не складывалось. Три воспитателя да директор – и весь штат колонии. Никто никого не знал, и не было возможности сразу учесть эту полутысячную махину, сведенную волею случая вместе.
Не имелось повара, да и варить оказалось нечего. В красивых американских банках обнаружились зеленые крапивные щи. В подарочных пакетах, которые раздали по группам, не успев их проверить, содержалось: письмо от английских профсоюзов-тред-юнионов, газета «Британский союзник», несколько пачек сигарет, презервативы, плоские бумажные спички, а также рекламные красавицы в непотребных позах.
Пока Петр Анисимович догадался, что эти пакеты предназначены вовсе не детям, половина воспитанников дымила сигаретами, а презервативы надували и подбрасывали в воздух… Красавиц развесили по стенам, для верности подписав карандашом, что у них как называется. «Британский союзник» пошел на подтирку, и, поскольку единственный туалет загадили с первого дня до крыши, и все вокруг тоже, теперь это делали за стеной дома, у зеленой ограды, и повсюду валялись клочки непривычно жесткой союзнической газеты. Пожалуй, она оказалась здесь всего полезней.
Банки же от крапивных щей использовали вместо тарелок, разрезав каждую пополам. Ложки ребята добывали сами и держали при себе. У многих были самодельные, вырезанные из куска дерева. Да и нечего было есть пока этими ложками. Бурда, которую с самого начала варили в таганке на самодельной кухоньке, гущи никакой не имела, называлась затирухой: кукурузная мука, вода и постное директорское масло, ее можно пить из консервной банки прямо через край. А вскоре и муки не стало, колония перешла на самостоятельную добычу съестного, впрочем, большинству это было не в новинку. Кузьмёнышам тоже.
Устроившись вполне прилично в уголке за печкой, которая пока не грела, но ведь катила зима – и тут Кузьмёныши смотрели далеко вперед, дальше других, – братья произвели проверку наличных ценностей.
В их загашнике, устроенном невдалеке, у берега Сунжи, мелководной и рыжей речонки, лежали спички, плоские, заграничные, из союзнического пакета, два презерватива, пакет, прозрачный, красивый, ключи от вагона, стыренные из кармана проводника, когда он описывал братьям названия гор, тридцатка, потершаяся на сгибах от частого пользования, и несколько картофелин, утащенных у того же простодушного раззявы-проводника.
В сравнении с томилинскими заначками это было куда больше, а больше всегда лучше.
Лаз, устроенный в бывшей звериной норе, братья расширили, чтобы можно было упрятать и кое-что еще, если появится.
И оно появилось, хоть и не сразу.
Следующее, что совершили в своей новой жизни Кузьмёныши, – провели обследование самой колонии, то есть тщательно осмотрели ее территорию, все помещения, углы, чердаки.
Начали они по привычке с хлеборезки, которая до поры пустовала. Кроме гирь да весов – они виднелись через окно, – не было там ничего. Замочек же на дверях висел хлипкий, а окна без железных решеток.
Все это Кузьмёныши отметили как некоторый прогресс в сравнении с Томилином. Занятным показалось и то, что столовку с кухней неосмотрительно разместили рядом со спальней мальчиков. При случае надо бы поискать ходы на кухню с этой, не охраняемой никем, стороны. Хотя кухни в том понимании, к какому привыкли братья, тут тоже не было.
Заваруху варили сами девочки прямо на улице, на таганке. Да и не стоила она того, чтобы братья захотели ее стащить.
В столовку при желании можно было проникнуть на обед и раз, и другой. Тем более что братья и здесь, на месте, с первых же дней всех успели своим сходством запутать и одурачить.
Обменивались койками, обменивались одеждой, ложками, мисками, даже привычками, если это было возможно.
Так что однажды кто-то из ребят вполне искренне воскликнул:
– А вы сами-то, братцы, хоть помните, кто из вас какой брат? Кто Сашка, а кто Колька?
Братья, не задумываясь, отвечали, что они этого не помнят, чем заморочили остальных еще больше. Спальня грохнула так, что заглушила дальние взрывы в горах, но уж кто смеялся по-настоящему, так это сами братья. Начиналось дуракавалянье, а уж в нем Кузьмёныши чувствовали себя как мальки в воде.
Обследовали они директорский кабинет и особенно, рядышком, склад вещей.
У директора поживиться пока было нечем, и это невыгодно отличало нынешнего директора от томилинского жулика, которого, конечно, не раз пытались обобрать воспитанники, да звери-собаки мешали.
На складе же, куда удалось всунуть нос, кроме мешков с тряпками, стояла лишь фляга с постным маслом, ее-то и взяли братья под наблюдение.
Тем более что и замок, и задвижка были примитивны: пальцем можно открыть.
Слоняясь у дверей склада, наткнулись на Регину Петровну. Она жила тут же, рядышком, за углом.
Крошечная комнатушка с торца дома, две железных койки, такие же, как у колонистов, тумбочка.
Но уже на окошке красовалась занавесочка, на койках какие-то непривычные для глаза цветные покрывала, на полу у порога коврик, и еще зеркало, небольшое, в деревянной оправе, на стене.
Кузьмёнышам, которых воспитательница пригласила в дом, все это показалось невозможно праздничным и нарядным. Да ведь иначе и быть не могло.
Они топтались у порога, не смея своей обувью, своим присутствием нарушить этот порядок, так что хозяйка почти силой протолкнула их в комнату и предложила садиться прямо на койки. Стульев пока не было.
Поясняя на ходу, что мужички играют во дворе, и слава богу, меньше толкотни и грязи, Регина Петровна постелила на тумбочку чистую салфетку, на нее поставила блюдечко с двумя сухарями. Потом принесла от таганка в ковшике чая, налила всем и положила каждому по нескольку крупинок сахарина из белого бумажного фантика, точно такого, как от лекарства, которым пичкали Сашку на станции Кубань.
Братья жадно хлебали сладкий чай, экономно отгрызали от сухариков кусочки, которые сами собой таяли во рту, растравляя и без того сильный голод.
Сама же хозяйка, забрав в узел густые черные волосы, курила у окошка, легонького, кстати, окошка, его запросто можно было взломать, если бы кто захотел сюда забраться.
Опытный Колька это сразу определил.
– Ну, вы всех заморочили своим сходством? – спросила Регина Петровна, поглядывая в сторону братьев. – А я тут сортировала документы, хоть я и занимаюсь девочками, но и ваши попались… Одна характеристика на двоих. Там написано, что у вас не только внешность, но и привычки, и наклонности, и все остальное одинаковое. Так и сказано. Мол, не стоит на вас две характеристики писать, потому что Кузьмины – это все равно что один человек в двух лицах.
Регина Петровна хотела что-то еще добавить, но раздумала.
– Ладно. Потом, – поколебавшись, сказала она. – А кстати, кто у вас кто? Ху из ху?
Колька со вздохом посмотрел на оставшийся кусочек сухарика и сказал:
– Сашка вон ест быстрей, у него терпежу мало. У меня побольше. Зато он умней, мозгой шевелит. А я – деловитый.
– Ага, значит, разные… Я подозревала, что они вас не знают. Что вы их совсем заморочили. Хотя… Иных и морочить не надо, им все дети на одно лицо. А кстати… – Регина Петровна что-то вспомнила и выпустила в сторону окошка струйку дыма. Так вкусно она курила, делая трубочкой губы, что и братьям захотелось курить. – Там в характеристике упоминается, что вы и в милицию попадали… За что же, если не секрет?
Колька замялся, посмотрел на Сашку. Но Сашка догрызал свой сухарь и помалкивал.
– Ну… Мы соленый огурец стащили у одной на рынке.
– Огурец? Один огурец?
– Не, не один, а два! Один я взял, а другой – Сашка. Чтоб больше было!
А Сашка добавил, доев сухарик:
– Нет, не так. Мы бдительность потеряли. Один из нас стоял на атасе. Ну, то есть если что, он должен кричать «атас» или «атанда»… А другой спер из бочки огурец. А потом и другой, который на атасе, решил тоже схватить огурец, а тут нас и схватили…
Регина Петровна не засмеялась, а задумалась, глядя в окно.
Докурила, бросила «бычок» за окно, повернулась к братьям:
– Потерпите уж, дружочки. Мои мужички тоже терпят… Да и все девчонки из моей группы голодают не меньше вас. Вот директор в Гудермес собрался, может, он привезет продуктов. А пока… Вы приходите ко мне, ладно? Приходите, правда, чем-нибудь да угощу. Вон у меня еще сахарину на неделю достанет, чай будем пить.
Братья поднялись, пообещали заходить. И хоть они не глядели друг на друга, но чувствовали, причем знали, что одинаково чувствуют: они не станут часто заходить к этой замечательно красивой и доброй женщине Регине Петровне именно потому, что она сама голодает.
Вот если им удастся надыбить какой-нибудь кусочек «с коровий носочек», тогда зайдут. Зайдут, чтобы по-царски ее одарить.
Более того, они и промышлять будут лучше, оттого что их Регина Петровна, наверное, сама промышлять не умеет. Разве с ее нежными пальцами взломаешь замок? А есть-то ей да ее мужичкам – Марату и Жоресу – тоже надо.
Вот так они подумали, когда прощались. Кольке таки удалось сэкономить кусочек сухарика и сунуть его в карман. Потом он подарит его Сашке.
9
Обследовав дома, кладовки, спальни, чердаки (там, за плохо забитыми дверьми, тоже матрацы лежали), изучив до кустика колючую живую изгородь и найдя в ней два потайных лаза, братья обратили свое пристальное внимание на речку, на ближайшие сады и, конечно, на станицу Березовскую, расположенную в трех километрах от колонии.
То, что они приняли за противотанковые надолбы в поле, оказалось старинным кладбищем, вовсе не страшным, без крестов и свежих могил. На серых гранитных столбах было что-то вырезано на неизвестном языке, а на некоторых нарисованы два кармашка с патрончиками; такие видели братья в картине «Свинарка и пастух» у красавца-пастуха. Пастух пасет овец и во все горло орет песню.
Братья потрогали гладкий камень и прорисованные кармашки и одновременно подумали, что в здешних горах в отличие от любимой картины, которую они глядели раз десять, никто не поет веселых песен и овец не пасет.
Братья несколько дней приглядывались к станице и сделали вывод, что люди-то в ней живут. Скрытно как-то живут, неуверенно, потому что по вечерам и на улицу не выходят, и на завалинке не сидят. Ночью огней в хатах не зажигают. По улицам не шатаются, скотину не гоняют, песен не поют. Черт знает, как они могут так жить, но живут – вот что главное.
Первый раз братья по полю со стороны садов проникли. Наткнулись на картошку, один куст для пробы подкопали, засекли: урожай созрел, надо прийти вечерком.
Неслышно дошли до сеновала, подождали, прислушиваясь. Но тут раздался кашель, тяжелый кашель, мужской, какое-то бормотанье. Они повернули обратно. Встреча с сельским хозяином не сулила ничего доброго. На томилинском рынке мужики били жестоко, насмерть. Городские били тоже, но милосерднее.
Вторично впотьмах после отбоя в колонии наведались, нарыли картошки, напихали в пазуху и в карманы, краешком улицы прокрались.
И опять ничего такого не увидели, лишь глухие голоса кое-где за заборами.
Ни собачки, чтоб залаяла, ни квохтанья курицы, ни визга поросенка, как у них в Томилине, ни каких-нибудь частушек под разбитную гармошку…
Ни-че-го.
А было время, томилинская ребятня, да и братья тоже, ходили подглядывать, как кривоглазый гармонист, днем он продавал на платформе мороженое, лапал девчат, нисколько не стесняясь пацанвы, и некоторых сажал себе на колени и задирал юбку. Ухмылялся пьяно, единственный глаз его вытаращивался, прихохатывая, он говорил: «Как насчет этого дела?»
Ребята смущались. Молчали. И тогда гармонист растягивал свою облупленную гармошку и орал на всю улицу похабные частушки.
В Подмосковье в домах была жизнь. Это точно.
А здесь она словно бы исподтишка теплилась. От непривычки братья робели: как забраться в дом, если нет о нем точного понятия, кто хозяева, когда, в какое время бывают дома?
Но тут сам случай пришел им на помощь.
Однажды, бродя вокруг станицы, наткнулись они на человека, который собирал сушняк.
Братья хотели прошмыгнуть мимо, но узнали проводника из вагона. Усатый, коротконогий, но сейчас без своей форменки, в рубахе, простых портах, он вдруг оказался моложавым мужчиной, ну почти как тот гармонист.
Проводник посмотрел на ребят, ощерился. Вспомнил небось, как два близнеца в Воронеже от спекулянтки удирали! Он им еще Казбек с двуглавым Эльбрусом показывал. А они тово… Ключи свистнули. И свистнули-то скорей по привычке: очень уж они блестящие да звонкие, так рука сама и схватила. А зачем, бог знает.
– Пришли? – спросил деловито проводник и будто ухмыльнулся.
– Гуляем, – сказал Колька. А Сашка кивнул.
– Дак тут ваши уже многие гуляли, – сказал проводник. – Половину моей картошки пригуляли! – И приказал: – Бери хворост, пошли.
– Картошку – это не мы, – отрезал Колька.
– Не вы… Не вы… – отмахнулся проводник. – Вы только ключи стянули. Или нет? – Он повторил: – Ну, пошли! Ладно.
Хворост был связан в огромные пучки. Каждому досталось по пучку. Донесли до дороги, погрузили в тележку, деревянную, с ржавыми колесами, и покатили к деревне. У крайнего дома, беленького, с палисадом и огородом на задах, выгрузились. Проводник ушел в дом, а ребята остались ждать во дворе.
Одновременно обоим подумалось: оттого на этом огороде и промышляли колонисты, что он с краю, ближе к колонии. С краю – всегда безопасней тащить.
Пока стояли, с интересом оглядывали дворик с глухим высоким забором, вдоль которого изнутри тянулся навес, под навесом кукурузная солома, хворост, какие-то железки, среди которых валялся позеленевший от времени медный кувшин с узким горлом. Кувшин стоило запомнить, хоть неизвестно пока – зачем? Пол во дворике, братья такое видели впервые, был твердый, гладкий, мазанный желтой глиной. У входа в дом валялась полинявшая от времени козья шкура.
Хозяин высунул из дверей кудлатую голову, крикнул:
– Да заходь, чего стали-то?
Братья с оглядкой, гуськом, чтобы можно было драпануть в случае чего, прошли сумрачные, узкие сенцы, где стояли медные и глиняные кувшины, и ступили на порог горницы. И здесь было белено, и стены, и потолок, как белят в России печки.
В углу, где должна быть икона, портрет товарища Калинина, «всесоюзного старосты». Посреди стол, грубый, ничем не покрытый, два табурета, койка. Под койкой домотканый коврик: по черному полю красные узоры. Больше ничего в комнате и не было. У входа прибита полка, а на ней немудреное хозяйство, сразу видать, холостяка: чугунок, две железные миски, солдатский котелок, кружка, помятая с одного бока. На столе стоял жестяной, весь закопченный полуведерный чайник.
– Так и живу, – сказал проводник и снова усмехнулся. – Как говорят: живу хорошо, жду лучше! – И к ребятам, которые уселись на койке, на грязноватом сером одеяле, рядышком, плечом к плечу, – не только потому, что тесно, но и просигналить одним как бы случайным движением можно. – Соседушки, значит? Вот же как!
Братья кивнули.
– Я уж забыл, как вас там? Кличут-то?
Колька сказал:
– Я Сашка.
Сашка сказал:
– Я Колька.
Как будто их вранье имело сейчас значение. Скорей всего, дурачили по привычке.