Колька без слов забрал лопушок с салом. В дверях как по команде оба брата обернулись:
– Вообще-то, мы думали… Что мы…
– Что – вы?
– Да! Чуть не уехали! – выпалил Сашка.
– Совсем? – как-то глухо произнесла Регина Петровна. И все в ней потухло.
– Ага.
– А мы? А остальные?
Ребята замялись. Но ведь и так было понятно, что они не уехали потому лишь, что думали о ней.
– Дружочки мои… Подождите! – быстро, горячо подхватилась Регина Петровна. – Вот на консервный завод съездим… Поглядим… А вдруг да понравится? Я думаю, что у нас уладится… Уладится. Вот увидите.
Колька ничего не ответил, он так быстро соображать не мог. А Сашка, нахмурясь, глядя в пол, произнес как бы за двоих:
– Вообще-то… Мы подождем. Правда.
Получилось почти по-взрослому.
– Ну и лады. – Регина Петровна чуть повеселела. – А у меня еще сюрприз… Чуть не забыла. Подите-ка сюда.
Она достала из тумбочки огромную мохнатую шапку, а из шапки извлекла ремешок.
Братья вперились в шапку глазами.
– Что это?
– Папаха… Наверное…
– Откуда?
– Из подсобки… От самодеятельности, что ли, осталось. А может, из деревни… Не знаю. Там много этого… Ребята нашли… Ну, пошли дурить, маскарад устроили… – Регина Петровна прислушалась к крикам во дворе. – А я для вас прихватила… Нравится?
Братья лишь переглянулись: сообразили свою промашку. Как же они, обшаривая чердаки, пропустили подсобку! А если б там пожрать было?
Колька заинтересованно спросил:
– А черкески с патрончиками там не было?
– Не видела, – сказала Регина Петровна. – Был кинжал, только сломанный, и поясок… Мне показалось, что он вам пригодится.
Но братья пояском не заинтересовались. Они стали по очереди примерять папаху. Колька залез в нее по шею и утробным голосом заорал песню, забыв про спящих мужичков:
И в какой стороне я ни бу-ду-у,По какой ни пройду я тропе,Друга я никогда не забуду-у-у,Если с ним подружился в Москве-е-е!– Тише ты! – Сашка стянул с него папаху и нахлобучил на себя. – Я буду Хаджи Мурат! А ты…
– А я Буденный! – крикнул Колька и потянул к себе папаху. – Буденный-то за красных, а твой Хаджи Мурат за фашистов!
– Это Хаджи Мурат за фашистов?
Регина Петровна прекратила спор, отобрав у них папаху.
Улыбнувшись, произнесла:
– А я сейчас подумала… Я ее разрежу и сошью вам на зиму два капора.
– Чего? – переспросили братья. – Тапора?
– Ну, я знаю что… Шапки, в общем… Все польза. А пояс можете взять, Коле для штанов – ты у нас Коля-то? – вместо веревки сойдет.
Братья уткнулись в ремешок, узенький, в темных заклепках и узорах, вдобавок на нем болталось множество других ремешков-висюлек.
Колька примерил новинку, довольный, решил:
– Я на нем ложку буду носить… И еще что-нибудь…
Впору бы повесить для красоты ключи, украденные у Ильи, да ведь сопрут! Может, кукурузу? Вообразил: Колька идет по томилинскому детдому, а на поясе у него, словно гранаты-лимонки, кочаны кукурузные висят! И папаха на затылке! Знай наших! С гор вернулись! Не оробели! Нажрались вволю да с собой привезли! По кочну отцепляет и шакалам отдает!
Но я знаю, мы встретимся снова,И тогда, дорогая, вдвоем…Регина Петровна легонечко подтолкнула братьев к дверям:
– Идите во двор петь!
Братья ушли.
Прикрыв дверь, она вернулась и снова пошарила в карманах пальто, собирая в ладонь табачные крошки. Набралось вместе с мусором немного. Из клочка газеты неумело свернула самокрутку, прикурила и вышла за дверь. Долго стояла на крылечке, приглядываясь к ребятам во дворе и стараясь среди них угадать Кузьмёнышей. Нацепив папахи, благо в подсобке их оказалось много, колонисты с палками гонялись друг за другом, изображая войну. А кто-то волочил за собой дырявую бурку, голые пятки мелькали из-под тяжелой полы.
Регина Петровна последний раз затянулась и ушла домой. Прилегла, попыталась спать, но не спалось. Несколько раз вставала, глядела в окно. Наконец хоть чем-то решила себя занять. Взяла ножницы и стала резать папаху на две равные части. Думала о Кузьменышах, о том, какие замечательно теплые шапки выйдут из этой папахи, и совсем забыла о времени. Она не заметила, как тихо, будто сама по себе откинулась створка окна и оттуда выглянуло черное дуло.
Три человека смотрели из темноты на ее руки, кромсающие на куски папаху…
14
В ребячьих спальнях ор продолжался допоздна. И крики, и визги, и беготня. Регина Петровна была права: колонистов накормили, и они ожили; известно, кормежка – праздник, да какой!
Оттого и разбузились: выли, пищали, блеяли, гавкали, мычали, лаяли и все в том же духе.
Кому-то пришло в голову – завопили песню. Не в лад, но громко:
Бродили мы с товарищем вдвоем,Бродили мы с товарищем вдвоем,Бродили мы с товарищем по диким по горам,По диким по го-ра-ам!Поначалу шло жидковато, кто во что горазд, но вот уж голос за голосом, ниточка к ниточке вплелись, встроились, сложились – и грянуло, окошки позванивали…
Вдруг камень покатился, ого-го!Вдруг камень покатился, ого-го!Вдруг камень покатился, и товарищ мой упал!Товарищ мой у-па-л!Особенно дружно выходило это: «Ого-го!» Тут уж ревели все, кто мог, и со слухом, и без слуха, реветь было приятно. Да и воздуха в легких хватало.
Я взял его за руку, ого-го!Я взял его за ногу, ого-го!Я за руку, я за ногу – товарищ не встает!То-ва-рищ не вста-ет!Я плюнул ему в рожу, ого-го!Я плюнул ему в рожу, ого-го!Я плюнул ему в рожу, он обратно не плюет.Об-ра-тно не плю-ет!Далее, как полагается, товарищу вырывают яму (ого-го какую!) и хоронят. А потом земля зашевелилась (ого-го!), и товарищ встает из нее и… «В рожу мне плюет!» Ответил, в общем. И сам – живой. Смешно! Закатились, хохотали…
Затянули тюремную: «Сижу в тоске и вспоминаю я, а слезы катятся из глаз моих…» Не допели. Слезы под такое настроение не подходили.
Заводили разухабистые уличные, блатные, рыночные (жалостливые), сиротские, инвалидные, лагерные, вокзальные и поездные, колонистские, сибирско-ссыльные, бытовые, одесские – воровские (жестоко-сентиментальные), хулиганские, каторжные (из дореволюционных) и некоторые из кино… Из «Большой жизни»: «Прощай, Маруська, блядовая…»
По-настоящему-то надо «плитовая», но пели только так!
Но уж такой стройности не выходило. В каждом углу тянули свое, а вскоре и вовсе стихло.
Взрыв раздался под утро. Но было еще темно.
Кузьмёныши проснулись одновременно. Обоим показалось, что на них упала бомба. Это было им знакомо по первым месяцам войны.
Во все окна полыхнуло зарево, окрасив стены в дрожащий кровавый свет. Было слышно, как внизу у девочек кто-то взвизгнул и закричал.
Сразу несколько голосов завопило:
– Горим! Горим!
Братья спали без матрацев и не раздевались, не то железная сетка отпечатается до самых ребер. Едва соображая, вместе со всеми в панике бросились к выходу. Двери отлетели. Задние подмяли передних, началась свалка. В темноте кому-то отдавили пальцы рук, разбили нос.
Кузьмёнышам повезло, их лишь чуть помяло.
Высыпали во двор и окунулись в голоса, в беготню, в яркий и жаркий свет, в какую-то зловеще-веселую панику.
Суеты было много, никто ничего не понимал, все бежали и все кричали. Стало видно, что горит дом, тот самый, где располагался склад.
Но первая мысль наших братьев была не о складе, конечно, – о Регине Петровне с мужичками… Где она? Успела выскочить?
Пока опупело смотрели, соображали, а после крепкого сна соображалось туго, увидели и воспитательницу. Прижав к себе судорожно мужичков, она стояла посреди всей этой суетни, одна, такая застывшая, будто онемелая, в огромных глазах ее был страх.
– Регина Петровна! – закричали громко братья и бросились прямо к ней, с кем-то по дороге сталкиваясь, кого-то отпихивая. – Регина Петровна, мы тут! Мы тут!
Она лишь краем глаза зацепилась за кричавших ребят и, ничем не показав, что увидела или услышала их, вновь уставилась на огонь, пламя прыгало в ее расширенных зрачках.
Подскочил Петр Анисимович, крикнул неведомо кому:
– Где ведра? Несите ведра! Это ведь непонятно, что происходит! – И исчез.
Тут же появился снова, уже с ведром воды.
Закрываясь портфелем от огня, он направился к горящему дому, но близко подойти не смог и выплеснул воду наземь. Она тут же превратилась в пар.
Теперь, когда первый страх и чувство опасности прошли, ребятня, даже девочки, уже не вопили от испуга, а носились по двору радостно-возбужденные, ошалелые от такого невиданного зрелища! Им уже нравилось, что так горело!
Пламя возносилось вертикально вверх, как гигантская свеча, и гудело, рассыпая дождем крупные искры.
Дом светился изнутри, обнажился его каркас. В это мгновение он казался прозрачным, и каждую накаленную огнем балочку в его скелете можно было сейчас разглядеть.
Лишь несколько девочек, из самых боязливых, прибились, как к спасительному островку, к стоящей все так же неподвижно Регине Петровне.
Петр Анисимович, обращаясь к Регине Петровне, закричал:
– Вы видели? Что-нибудь видели?
Регина Петровна не обернулась к директору, будто не заметила его. Не сразу до нее дошло, что это к ней, к ней обращаются с вопросом.
– Что… Видела… – медленно, как во сне, произнесла она, не отрывая взгляда от огня.
– Я спрашиваю! – кричал Петр Анисимович и все отгораживался от пламени портфелем. – Вы видели, как взорвалось? Видели или нет? И потом это… На лошадях…
– На лошадях? – пробормотала Регина Петровна. – На каких лошадях?
– Это ведь непонятно, что происходит! – закричал Петр Анисимович, но осекся: только теперь дошло, что воспитательнице худо.
Подбежала другая воспитательница, Евгения Васильевна, сунула ватку с нашатырем к носу Регины Петровны, потерла ей виски, а та вдруг ахнула и стала оседать, запрокидывая голову.
Ее тут же увели в спальню девочек. Мужичков забрали туда еще раньше.
Кузьмёныши, наблюдавшие все это, ринулись следом, на помощь своей Регине Петровне, но их дальше дверей не пустили.
– Идите, идите… – сказали. – Все тушат пожар, а вы чего тут шляетесь?
За дверью, слышно стало, кто-то плакал навзрыд, какая-то девочка, ее утешали.
– Ну, кто сказал, что лошади? – тускло произносил чей-то голос. – Ерунда… Честное слово, ерунда… Не было никаких лошадей и никаких гранат… Ну, что-то там взорвалось на складе… Там ведь керосин, и масло, и что угодно… Разве теперь узнаешь!
Братья посмотрели друг на друга и пошли во двор. Уже обвалилась крыша дома, подняв к нему салют из горящих углей, даже головешек. Искры медленно падали вниз и светлячками тлели в сухой траве. Никто не пытался их тушить. Даже Петр Анисимович, поняв, что соседним зданиям пожар не угрожает, притулился на крылечке столовой и так, прижав портфель к груди, сидел, глядя на огонь. Было что-то жалкое, беспомощное в его позе, будто говорившей: «Это ведь непонятно, что происходит!»
За свою сорокалетнюю жизнь этот человек пережил множество катастроф; если и выживал, то благодаря природному долготерпению.
Когда он ушел с орсовской базы, сам ушел, ибо тащили вокруг все и вся, пахло тюрьмой, направили его в роно и там всучили детишек. На него смотрели как на человека конченого, ибо знали, какие уж там детишки – пятьсот головорезов худших из худших: тот, кто отсеивал, отделывался от самых отъявленных. И пока он готовил поезд, подыскивал воспитателей, выпрашивал продукты и одежду, сквозила в лицах районного начальства невысказанная мысль: не повезло Мешкову! Сгорел Мешков! А едет, потому что знает: хуже ему уже не будет… Некуда, как говорят!
Стало заметно, что уже рассвело.
Неожиданно из колхоза прикатила водовозка с пожарной помпой.
Ребята сразу нашли себе занятие – качать насос: по двое, а потом по четверо, вверх и вниз. Но быстро устали, отвалили. Лишь Кузьмёныши, мокрые, старались помогать взрослым, пока вдруг не обнаружили на ладонях белые пузыри. Их погнали спать.
Уходя, они снова попытались проникнуть к Регине Петровне, но дверь оказалась запертой. Постояли, прислушиваясь, но никаких голосов не раздавалось с той стороны.
Спать тоже не хотелось.
Братья пошлялись по двору, теперь совсем пустынному; странно было видеть, как дымятся остатки дома в наступившей вдруг пустоте.
Помпа уехала, стало тихо.
Сашка вполголоса сказал:
– Ты думаешь… Гранатой?
– Почему гранатой? – спросил тихо Колька.
– А чем же? Ты слышал, как грохнуло?
– Я спал… – ответил Колька. – Мне приснилось, что меня по башке треснуло, а потом я проснулся и решил, что бомба.
– А лошади?
– Какие лошади?
– Они же говорят, были лошади!
– Говорят, кур доят, а коровы яйца несут…
– Значит, не веришь? – сказал Сашка. Он повторил: – Значит, не веришь… Пойдем!
– Куда?
Сашка не ответил. Взял Кольку за руку, крепко взял, была какая-то решительность в нем сейчас. Повел вдоль зеленой ограды к их тайному лазу. Первым прокорябался сквозь колючки, дождался Кольку, снова схватил его за руку и потащил за собой к краю кукурузного поля, которое примыкало к тыльной стороне сгоревшего здания.
Среди поломанных стволов кукурузы на мягкой земле четко различались многочисленные следы копыт. Кое-где была вывернута трава и отброшена в стороны. Клочки ее висели даже на стеблях кукурузы.
Колька нагнулся и поднял гильзу. Блестящую медную гильзу, ее нетрудно было заметить в траве.
Сашка взял у брата гильзу, повертел ее и сунул в карман. Пригодится.
– А как ты догадался? – спросил Колька и снова пошарил глазами по земле, но нигде ничего больше не валялось.
– Как… Ясно же, что если они были, то были тут… Что они, дураки во двор заезжать! Это же ловушка!
– А кто? Они?
– Не знаю.
– Думаешь, они и стреляли?
– Не знаю, – повторил Сашка и посмотрел на горы.
Чистое, без единого облачка, наступало новое утро. Горы празднично блестели в высоте и светились своими снежными вершинами. Они казались совсем близкими.
Никакой пожар, никакие ночные страхи не могли поколебать этой вечной неземной красоты.
– Жаркий день будет, – сказал Колька и задумался. – А в Томилине небось в школу пошли…
Братья посмотрели друг на друга и одновременно подумали о том, что в Томилине, в этой грязной помойке, хоть и было им неуютно, но жилось проще, спокойней, чем здесь, среди этих прекрасных гор.
15
К обеду того же дня приехали на мотоцикле два милиционера, с ними еще военный.
Пока дети, столпившись во дворе, рассматривали чудо-мотоцикл да спорили вокруг него, приехавшие прошли к директору, о чем-то с ним поговорили и с воспитателями поговорили, обошли кругом сгоревшего дома и укатили, поднимая далеко видный шлейф белой пыли.
Ребят никто ни о чем не спрашивал, и Кузьмёнышей тоже. Но даже если бы спросили, они б не рассказали о своих находках.
Во время обеда в столовой объявили, чтобы все знали, что никакого опасного взрыва от бомбы и гранаты не было, а случился по неизвестной причине пожар на складе, взорвалась канистра с горючим, от которой и загорелся весь дом.
Объявлял директор Петр Анисимович, стоя посреди столовой с портфелем; свободной рукой он вытирал пот со лба. Вид у него был очень озабоченный.
Он объявил и вдруг добавил:
– Это ведь непонятно, что происходит, – чем рассмешил обедавших колонистов.
Кузьмёныши в это время тоже были в столовой, проникнув по второму разу, наверстывали за пропущенный вчера обед. Да и баланда из риса пришлась им по душе.
При словах директора о канистре, которая якобы взорвалась, они многозначительно переглянулись и продолжали хлебать дальше.
Директор еще добавил, что завтра придет машина от консервного завода и заберет старшеклассников. Младшие своим ходом отправятся в колхозный сад и будут собирать яблоки. Их там накормят…
На этом история с пожаром вроде бы закончилась.
Обгорелые остатки дома разгребли, бревна, обугленные, распилили на дрова, колонистов, в саже с ног до головы, послали отмываться в Сунжу, и они терлись песком.
Братья узнали, что Регину Петровну с мужичками временно поселили на кухне, отгородив одеялом угол. Но самой ее не было. Девочки сказали, что она уехала в больницу, а за мужичками просила присмотреть своих девочек, но и Кузьмёнышей просила помогать.
Братья кивнули.
– А когда вернется? – спросил Колька.
– Через несколько дней. А что?
– Ничего. Она заболела, да?
– Нет, – сказали девочки. – Но так нужно.
Братья ушли. Между собой рассудили, что девочки врут и что Регина Петровна не стала бы бросать мужичков, если бы не заболела. Но коли она и правду обещала скоро приехать, значит это не страшно. Вот только попрут их с консервного завода. Доказывай потом, что малорослые от недостатка соли. И ноги не растут, и руки, и зубы… И голова тоже не растет.
Известно, в войну с солью, да спичками, да с мылом всегда тяжело. Это бабы хорошо знают. Но и детдомовцы упражнялись в изготовлении фальшивого мыла: на деревянный брусочек наплавляли от обмылков, насобирав у бани, тонкий слой и загоняли.
Вместо спичек были «катюши», кремень, да железка, да кусок трута. А вот соль изобрести не удавалось. Как-то проникли они на скотный двор, где лежал огромный соляной камень. Встав на четвереньки, как великую сладость облизывали тот камень, никакой силой не могли их оторвать.
Старшеклассники, если посудить, не намного переросли Кузьмёнышей, но отличались от них внешним видом. Прическами отличались: у них, как в той песенке, уже вился «чубчик, чубчик, чубчик кучерявый…». Они по-взрослому, втягивая в себя дым, курили. На девочек смотрели презрительно: бабы-дуры! И цыкали через редкие зубы слюной наземь. Зубы никак не хотели расти.
Особенно шепелявил Митек, его братья знали.
– Шегодня не вышпался, а как вштал, пошмотрел в штоловой, што дают, и вшпотел…
Над его шепелявостью смеялись, говорили: «Это Митек, который вшпотел, когда шъел в штоловой швой ришовый шуп!»
Так вот, на следующее утро, очень раненько, когда от земли, от поля еще веет чистотой и легкостью и совсем мало пыли, прямо во двор въехала зеленая новенькая машина «студебеккер», вся в заграничных надписях – и на борту, и на капоте, и на двери кабины, с продольными решетчатыми, откидными вдоль бортов, сиденьями.
Из кабины, громко хлопнув дверцей, выскочила молодая женщина в штанах, как у мужчины, в ватнике и заломленной лихой фуражке. Но все ребята сразу узнали, что это женщина, а через минуту уже знали, что ее зовут Вера.
Потом она приезжала каждое утро и отчего-то всегда смеялась, глядя, как колонисты наперегонки переваливаются в кузов машины. Она была веселым человеком и покрикивала, заливаясь от смеха: «Давай, мужики! Напружинься, счас вкалывать поедем! А то без вас конвейер не ползет!»
О том, что такое конвейер и как он ползет, ребята узнали позже, но в эту шоферицу Веру, хоть и была она в мужчинской одежде и, что всего хуже, в штанах, влюбились все колонисты поголовно. Они говорили о Вере проникновенно, каждый мечтая втайне понравиться ей, а может, и жениться, когда вырастет. И каждый, конечно же, с этого времени хотел быть, как Вера, шофером. Девочки тоже.
В первое же утро, как и предполагали братья, их попытались из машины турнуть. Тем более что и другой малышни набилось много. Она потом набивалась каждый день, и каждый день приходила воспитательница и вытаскивала «зайцев», мечтавших проехать на машине до завода. Обратно они были согласны топать пешком.
Но от «зайцев» отделывались, а от Кузьмёнышей не смогли. В два горла они завопили, что они старшие, хоть и живут в младшей спальне, что они мало соли ели и что рост – это еще не все.
Пожалуй, по одному их, как и остальных «зайцев», все-таки выковыряли бы из машины, но двоих, когда они держались друг за друга и блажили на всю колонию…
Махнули рукой, велели отправляться.
Вера, одобрительно посмеиваясь, проверила, все ли уселись, лукаво взглянула в сторону Кузьмёнышей, залезла в кабину, крутанула стартером, с места рванула вперед. И погнала.
Колонисты взвыли от такой пронизывающей и лихой езды. Восторженно заорали, засвистели, заголосили в тридцать луженых глоток, а Вера, заливаясь от смеха и оглядываясь, чтобы глазком одним в заднее стеклышко увидать своих разбойников, как она их после называла, поддала еще.
Машина летела, а не ехала по белой наезженной дороге среди покрытых белой пылью кустов, оставляя за собой длинный дымный хвост.
Так их и привезли в первый день, гикающую и воющую от наплыва чувств ребятню.
Из окошек конторы, из проходной завода выглядывали люди, говорили между собой: «Колонистов привезли».
Вера выскочила из машины, сдвинула на затылок кепочку и крикнула, засмеявшись: «Мужики! Вылазь! Счас поштучно вас сдавать под расписку буду!»
Но никто их не пересчитывал, не проверял. Вера уже на пустой машине въехала в большие железные ворота на территорию, а ребят провели через узкую дверь проходной.
Они очутились на огромном, отгороженном от мира высоким каменным забором дворе, заставленном корзинами и ящиками с фруктами. Тут были помидоры, сливы, яблоки, груши и те самые странные кабачки, которых вместо огурцов нажрались однажды наши Кузьмёныши. Никто ничего не охранял. Пробегали озабоченные женщины в синих грязноватых халатах, оглядывались на ходу на горланящую ребятню и исчезали за стенами длинных зданий. Может, они и появлялись, чтобы посмотреть на колонистов, присланных им для помощи. Мужчин на заводе было не более десятка.
Ребята с оглядкой, чтобы никто не видел, начали таскать из корзин фрукты – кто сливу, кто помидорину, старались засунуть сразу в рот и проглотить. Но прошла мимо женщина и бросила на ходу: «Да вы ешьте! Ешьте, не стесняйтесь! Это все из шланга промыто…»
Тут уж пошел такой шарап, что жарко стало. Все бросились к корзинам и стали хватать, засовывая и в рот, и в карманы штанов, и даже за пазуху. Набрали яблок, и груш, и слив, и помидоров, кто к чему близко стоял. Разбухли, отяжелели.
Набили каждый брюхо и под рубаху, нажрались так, что только из глаз да ушей не текло.
Но никто по-прежнему не торопил их, никто не упрекнул за шарап. Вот что обидно: как было много всего, так и оставалось много. Всех корзин, даже при желании, пережевать или, скажем, стырить со двора завода оказалось невозможно.
Хоть и знали колонисты, свято верили в то, что нет для них невозможного, если это касается жратья.
Не съели с ходу, животы малы, так переварить можно и опять поесть. И другим в колонию захватить. И, само собой, запас для других дней сделать… Засушить или еще как…
Так понимали Кузьмёныши, когда набрали за пазуху слив. Потом эти сливы помялись, их, уже кашицей, пришлось потихоньку из-под рубахи выгребать и выбрасывать.
Если бы в Томилине шакалам да хоть одну сливину, не то что корзину! Даже эту размазню от слив!
Работу же дали всем как раз по переборке слив. Каждый день приносили огромные стеклянные бутыли, литров по сто, в эти бутыли колонисты должны были складывать сливы, очищая их от мусора, сортируя по спелости. Бутыли заливали какой-то вонючей жидкостью, после которой плоды начинали противно белеть и становились несъедобными.
Как пояснили колонистам, в таком виде сливы могут храниться хоть до зимы, и, когда пройдет горячая пора урожая, их пустят в переработку и сварят джем и варенье.
В общем, хоть все объяснили, ребятам не понравилось, что на их глазах и их усилиями происходит порча продукта. А раз жрать после заливки этой отравой нельзя, значит – порча, и убедить их в обратном было невозможно.
Помидоры и яблоки колонисты перебирали более охотно. Тут ничем не заливали, не травили, а приходили огромные парни, евреи, и уносили тару в двери цеха.
Так их все звали: евреи. Были они все рослые, наверное метра в два, голубоглазые, светловолосые и – веселые. Огромные корзины они хватали шутя, как игрушки, по корзине на плечо, и вовсе не ныли, не уставали, как заметили Кузьмёныши.
Евреи – значит, сильный и добродушный народ. Так оба брата решили.
А вот тетка Зина, которая стояла в дверях цеха, куда уносили евреи продукцию, поначалу не понравилась. Была она немолода, сварлива, в грязном синем халате и в белой косыночке, завязанной на затылке узлом.
Тетка Зина зорко приглядывала за колонистами, гнала самых любопытных от дверей, кричала на весь двор:
– Уж эти шкелеты! Откуда такую шушеру привезли?! Это ведь стыд-позор, глаза бы мои не глядели на их лёбра!
Голос у нее пронзительный, слышно в любом конце заводского двора.
Но однажды, покричав так, она вдруг поманила к себе Сашку, он оказался ближе, спросила его:
– Ты, малой, откеда?
– Я? – спросил Сашка, не подходя близко, он не знал, что ожидать от тетки Зины. – Я из Томилина…
Тетка кивнула. Будто могла знать, где находится Томилино.