– По какому поводу?
– Он предлагает ввести по области суд шариата. Или хотя бы в местах компактного расселения кобызов.
Я пожал плечами:
– Но это же бред!
– Не скажите, – заметил Карашахин. – Кроме самих кобызов, в этом вопросе их поддерживает почти половина русских. Женщинам надоело пьянство мужей, а по шариату, за пьянство – порка на центральной площади. По нему же, весьма жестоко наказывают за воровство, даже за хулиганство. Люди ощутили, что под защитой шариата им будет спокойнее…
– Позор, – вырвалось у меня.
– Почему? – вежливо поинтересовался Карашахин. – Люди ищут защиту. Если его не даст закон, будут искать даже у бандитов.
Сердце мое упало, народ жаждет немедленных мер, не понимая, что жестокость обернется жестокостью против них же самих.
Карашахин ждал, я наконец обронил тускло:
– Экстремисты есть в любом народе, как и в любой религии. По экстремистам нельзя судить о народе, из которого они вышли. Вы сами понимаете, что на его призыв никто не откликнется, а муфтии, или кто там у них старший, поспешно от них отбоярятся. Мол, мы – кобызы, а они – бандиты. Нам не придется вмешиваться, напоминать о федеральном законе и прочих неприятных вещах.
Он поклонился:
– Надеюсь, вы правы, господин президент.
В серых бесцветных глазах блеснул на миг и пропал опасный огонек.
Насилие раскололо мир, подумал я горько, а трещина пролегла через сердца политиков. Вот Павлов – умнейший же человек, а считает, что необходимость в насилии не падает, а будет возрастать. Хотя видно же, вся история цивилизации говорит о том, что все меньше насилия и произвола, все больше власть законов… И Карашахин с ним. Постоянно, хоть и очень мягко, подталкивает, настраивает против бедных кобызов.
Это мы сами распространяем о себе слух, что у нас, политиков, нет сердец, что все мы – черствые, циничные и бездушные, как придорожные камни. Пусть о нас думают так, пусть. Зато легче проходят наши законы и поправки к законам, чаще всего продиктованные все теми же эмоциями, чувствами, а не голым прагматизмом, как мы представляемся избирателям.
Политик не может показывать, что у него есть сердце, есть душа, что любит или ценит что-то: этим укажет противникам на уязвимое место, но сам-то знает, что сердце у него есть. Да и у других, оказывается, есть – то одного, то другого увозят со внезапным инфарктом! А у меня этих болезненных мест начинает прибавляться, броня истончается… Рязанская область с ее кобызами – новая боль, которую скрываю даже от себя.
– Нельзя, – проговорил я вслух, – нельзя поддаваться рецидивам из старого мира. Фашизм… соблазнителен!
Ксения переставляла чашки с кофе и бутерброды с подноса на стол, ее кукольное лицо приняло выражение внимания, переспросила мягким обволакивающим голосом:
– Фашизм?..
– Да, лапочка, фашизм.
Она сказала с недоумением:
– Но ведь это было так давно…
– Не так уж, – ответил я с горечью, – не так уж…
– Но тогда же не было компьютеров, – возразила она, просияв. – Даже телевизоров не было!.. Нет, господин президент, никаких фашизмов теперь уже быть не может. Будет что-то совсем другое.
Она ушла, милая, теплая и бездумная, я тупо провожал взглядом ее полные покачивающиеся бедра на длинных ногах, как раз таких, чтобы мне на полусогнутых не мучиться в любимой мужчинами позе, призванная заботиться о моем тонусе, как насчет горячего кофе, так и насчет того, чтобы гормоны сбрасывать до того, как затуманят прекрасно работающий трезвый мозг.
Никаких фашизмов быть не может, как сказала уверенно малолетка… Но, с другой стороны, в ее уверенности может таиться и сермяжная правда. Сама же уточнила, что будет что-то совсем другое. Это мы по старинке все пользуемся терминами, доставшимися из тех давних времен, когда и телевизора, как она говорит, не было… Для них это времена наполеоновского нашествия или Куликовской битвы. И хотя я знаю, что времена фашизма все еще угрожающе близки, мы не настолько от них отошли, чтобы относиться, как к языческим утоплениям младенцев ради урожая, однако правда в том, что фашизм хоть и близко, но уже за спиной, а впереди… что впереди?
Я машинально потер ладонью левую сторону груди. То ли в самом деле боль в сердце, то ли межреберная невралгия, которую все принимают за боли в сердце… Как сказал Чазов, все болезни от нервов.
Ксения заглянула в кабинет, в глазах тревога, успела заметить, что мну левую сторону груди.
– Господин президент…
– Зови, – прервал я.
Она не сдвинулась с места, в глазах тревога.
– Господин президент, к вам Чазов. Говорит, неотложное дело.
Я скривился. Как всякий человек, привыкший быть здоровым, врачей не люблю, боюсь и всячески избегаю. Но я не слесарь, за президентом врачи ходят сами.
Чазов вошел вальяжно, настраивая меня на благодушный лад, но я заговорил сварливо:
– Давайте быстрее, что у вас там. Министры уже собираются, я не могу заставлять людей ждать.
– Можете, – сказал он успокаивающе. – Вы ж президент! А президент все может. Вон как Клинтон Монику… Присядьте, господин президент, у меня к вам только один вопрос…
В руках его появился с непостижимой ловкостью стетоскоп, он приложил к моей груди, прислушался, передвинул. С трубками в ушах он похож на растолстевшего подростка с проводами плейера.
– Ну что там?
– Не нравится мне ваше сердце, – проговорил он наконец. – Очень не нравится.
– А я вам его и не предлагаю, – огрызнулся я. – Мне, к слову сказать, горнолыжным спортом не заниматься.
– Боюсь, – проговорил он, – что скоро из-за стола подняться не сможете. А если сумеете, то инфаркт такой хватит, что не откачаем. У вас же и внутричерепное давление такое, что вот-вот голова разлетится на куски, как противопехотная мина. Эх, Дмитрий Дмитриевич, еще один из Людовиков заявил в свое время: «Франция – это я». В школе нас учили, что это формула абсолютного абсолютизма, диктаторства и прочего тоталитаризма. Но на самом же деле это формула идеального правителя. Правитель должен быть связан сотнями, тысячами, мириадами нитей со страной, чувствовать ее всю. И все, что происходит в стране, должно происходить в нем, в его душе, совести, чувствах и даже в плоти. А что меняется в президенте – должно отражаться в стране. Неслучайно у ацтеков и майя императором выбирали самого сильного и здорового, чтобы олицетворял страну, народ, чтобы пил и ел вволю самое лучшее, трахался, пел и плясал, то есть жил счастливо. А когда старел, тут же убивали и заменяли другим олимпийским чемпионом.
Я посмотрел исподлобья:
– Что, меня уже убивать пора?
– Давно, – ответил он. – У атцеков вы и часа бы не прожили. Вот таблетки я принес, четыре раза в день. Вот эти, синенькие, дважды в сутки: утром и вечером. По две, не забудьте. Это вот микстура… ее только утром. Не до кофе и не после, а вместо. Все понятно? Учтите, я все это повторю Ксении.
– Ладно, – сказал я. – Только не оставляйте на столе, я ж не инвалид еще. Пусть в ящике стола, под рукой.
Он ушел, и минут через пять, ровно столько, чтобы инструктировать Ксению, какие таблетки и сколько раз давать президенту, снова отворилась дверь, Ксения сказала торопливо:
– Господин президент, уже все собрались.
– Вводи, – ответил я по-сигуранцевски.
Глава 6
Они входили разные и в то же время одинаковые: в костюмах от лучших дизайнеров, с одинаковыми сверкающими улыбками: у кого металлокерамика, у кого модный стеклокомпозит, у всех мощный загар, каждый всем видом показывает, что бегает по утрам, отжимается, играет в футбол и, как весь народ, пьет пиво и болеет за любимую команду хоккеистов.