– Ты дело скажи, – с сухостию обратилась она к подруге. – От монашеской жизни отводишь меня, а о супружестве тож не слышу от тебя доброго слова. Мой-то, видишь, страхолюд, если и достанется мне от Бога. А про твоего, что ни молвь, то всё о суровости. Поколачивает, на подарки не щедр…
– Ну, будет про моего-то, Дуня! Мой, чай, не хуже других, а кого-то и получшей будет! И подарки от него бывают… иногда.
Что за притча! Сколько раз перемывали они кости князю Федору Александровичу Мангупскому, и Прасковья потешалась над ним безлепо, а то и с жесточью. Но только от нее, лучшей подруги, про мужа про своего худое слово услышала, так сразу шелом надела, на коня взгромоздилась и с саблею в руке без жалости рассечь норовит! Воистину, что между женою и мужем творится, то один Бог понять может, а прочим лучше б не лезть, однояко добра не выйдет.
– Ладно же, ни слова больше о нем не скажу! Миримся, Панечка.
И Дуняша ласково погладила подругу по плечу, а та – ее. Обе умилились.
– А все же, Панечка, скажи мне, будто на исповеди: како идти замуж? За чужого, за непонятного, за незнаемого… а тут еще и за такового располосованного… Како весь век не пойми с кем вековать?
– Ну а что? – мягко, пухово заговорила вдруг Прасковья. – Доля бабья такая. Одно дело в девках: как лён цветем, меленькими голубенькими цветочками, красою свежей, тонкою, нежною. Повольно и хорошо, забот мало, всяк тебя ценит, точно златой перстень с камением. Другое дело в бабах: кладут наш лён в жатку, а потом в мятку. Жмут, мнут, теснят, давят, никакой леготы не дают! И вот уж нет цветочков, зато тканина выходит ровна да чиста. Да и жмут-то, бывает… сладостно…
Прасковья к своему ж удивлению зарделась. Чего румянцем-то заливаться, какой толк? Уж вроде вся та любовь давняя избылась, уж вроде и не она заглавной буквицей в душе, а дом, теплота его, запах приятный – от только что испеченного хлеба, от волосиков мало́го, от горьких трав, на веревке сохнущих, от солений, в погреб поставленных, а вот нá тебе, вместо сего благолепного устроения мужнина ласка в ум лезет, да какая еще ласка, срамно и подумать! Ой, и вот еще одна, той первой втрое соромнее!
Дуняша, уловив смятение подруги, полезла обниматься, и тут-то пришла к ней обильная слеза, яко дождик на Ильин день – ко богатым хлебам.
– Ой, боюсь я, Па-а-анечка! Чего хочу, сама не зна-а-а-ю… Всё перемеша-алося…
И княгиня Мангупская, государева большого дворянина почтенная супруга, сама того не желая, разревелась ей в лад. В самый раз ко душе пришлось – всласть поплакать.
Дуняша, рыдая врассыпчатую, крупно вздрагивая, свет-Панечку крепко сжимая в объятии, пробормотала наперснице в перси:
– Бают, хоть и страшон, а статен и к людям ласков… Может, и попривыкнется-а-а-а…
К последнему слову добавилось три хныка. Объятие же сделалось крепче, и почуялось в нем вопрошание.
И тут сказала себе Прасковья: «Ух ты! До чего же ты, подруга милая, засиделася…»
Глава 3. Голубиная сила
В сумерках на двор к Федору Тишенкову въехал его брат Кудеяр.
Над старым, привольно раскинувшимся по-над речкой селом Рамонье стояли дымы. Хозяйки на ночь протапливали избы. Зима никак не поворачивала сани свои вдаль, от людей да за край мира. Весенние ветра приходили ненадолго, дышали сыростью, но на смену им вновь являлся мороз, ковал наст да пугал птиц: те только-только пробовали завести свои хлопотливые песни, ан нет, холод замыкал им уста.
Над воротами в усадьбу появилась у Федора затейливая резьба. Вон медведь на задние лапы встал, вон сокола крылья распростерли, вон лисовин крадется. Брат любил при всяком случае изукрасить дом свой и добро в нем рукодельными хитростями. Сундук у него – так с росписью, книга – так с заставками царственного греческого письма, даже упряжь конская – так с узорными бляхами: жуки серебряные, пряжки золоченые, к ним паперсти бархатные да ошеек сафьянный. С месяц назад видел Кудеяр у младшого седло крымское сафьянное, рудо-желтое, травами расшито, с тебеньками, с войлоками мягкими, со всей снастью… княжеская вещь! Надо выкупить у братца. А не даст, так забрать, отобрать, увезть, не по нему эдакое диво!
Одному дворовому бросил Кудеяр поводья – тот обиходит коня. Другому сунул пару утиц, попавших ему под стрелы у самой дороги, и велел:
– Зови хозяина, тетеря!
Тот с поклоном забормотал:
– Чичас… чичас…
Закосолапил в хоромину, под нос себе шепча неразбери-пойми какую пакость, вроде: «Опять чертушку нелегкая принесла»…
Кудеяр отвесил ему пинка для резвости.
Подскочил к нему пес, оббрехал. Пар облачками вырывался из собачьей пасти.
– Ну, разинулся! Раньше лаять надо было, когда я только близ подъезжал! А ты что? Лежабок! Голос подать лень! Так и татя проворонишь!
Все тут, у брата, едва шевелятся!
Пес не унимался, только разозлился пуще и норовил уже цапнуть за ногу. Тогда Кудеяр оскалил зубы и сам зарычал на дерзкую животину. Пес кинулся в сторону, тявкнул визгливо еще раз-другой для порядку, да и полез куда-то в щель под клеть. Укрылся, только глаза и видно.
– Ну, братка, кто кого перегавкал – ты скотину или скотина тебя?
Федор стоял на крыльце, усмехаясь.
Шуба на нем, бархатом червчатым крытая, да на соболе, лисья шапка… Богато живет!
Домовит Федор. Вроде щенок еще, бороду едва отпускать начал, хотя уж двадцать шестая весна в окошко к нему заглянула. Вроде и люди его без грозы живут, медленные, вихлявые, будто сонные… А строение стоит в исправности, скотина родится, в дому водится серебрецо, это сразу видно.
У самого Кудеяра вотчинное село, от отца полученное, было побогаче Рамонья. Да дом погнил, во дворе пророс лопух в пояс мужику, стадце было, так от стадца три кобылы остались. Всё там, в вотчине его, вызывало у Кудеяра досаду. Всё не вовремя. Всё отрывало его от настоящей жизни. Что за хлопоты пустые – скотина, пашня? Скука, зима пришла, а за ней весна пришла, всюду луга да болота, на болотах ивы по пояс в воде, кулики да жабы. Ску-ука… Хлеб растет, да в хлебе ль счастье? Не жизнь ему там! Или бабу завести, пусть пригляд за хозяйствишком держит? А и с бабой скука. Одной бабой разве накушаешься? Вот на Москве – да, жизнь! Кабаки, бои кулачные, на луках состязание, двор государев… А еще того пуще жизнь на украйне, с татарвой саблями перемахиваться. Или на литву за барашнишком ходить, у литвы барашнишко узорное, само в руки просится. Вот – жизнь! Сильный дома не хранит, сильному везде дом, потому что везде он свое возьмет. Сильному – в ветре дом, в замахе сабельном, в буйной скачке. Сильный чести и славы добывает, иного не бережет. А хлебá да избы – это всё мужичье, навозное…
Омужичился брат.
– Знамо, по обычаю богатырскому одолел я зверище-страшилище, бесовское перевесище! – отвечал ему Кудеяр с ухмылкой. – А ты кто такова, красна девица? Пойдешь ли за меня замуж?
Брат засмущался, а потом рассердился. Был он тонок в кости, миловиден и нежнокож, сызмальства дразнили его, приучая за каждое кривое слово, за каждый косой взгляд биться смертным боем, чтобы понял обидчик: с этой «девкой» лучше не связываться. Вспомнил же Кудеярка, ащеул, басалай! Вольно ему зубоскалить…
– Какая девица за того пойдет, у кого хвост на заднице!
– Какой хвост? Не возьму в толк… – завертелся Кудеяр, пытаясь углядеть, что там у него на гузне увидел брат.
– Хвост какой? – торжествуя, переспросил его Федор. – А волчий!
Кудеяр застыл, чуя, что его переёрили, и вдруг издал жалостливый вой, долгий, громкий, с коленцами и переливами.
– У-у-у-у-у!
Село Рамонье, и без того тихое по вечерней поре, вчистую онемело. Где скотина помыкивала, там замолкло, где бабы у колодца переговаривались, там тишина, и даже скрип от воротка с ведром, и тот прекратился.
– Страсть Господня… – только и сказал Федор.
Сей же миг всю россыпь изб из конца в конец залило собачьим лаем. Кобели ярились, являя хозяевам службу, а сами знали: не выдадут их люди лютому волчине, с людьми-то дружба, встанут заодно. Робость охолодила собачьи души. И только на околице, на дальнем дворе, хрипел да рвался с цепи пес Задор, отважный волкодав. Этому драку подавай. Этот за хозяина не спрячется.
– О, – услыхал его Кудеяр, – хоть один молодец выискался. Сейчас пойду, сцеплюсь с ним!
И тут из Заречья прозвучал ответный вой, протяжный, с затейливыми озорнинами.
Кудеяр как стоял посреди двора, так и рухнул наземь от хохота.
– Зовет! А? Ты погляди! Зовет! – говорил он, катаясь в снегу. – Может, в гости к лесной родне-то наведаться? С коблами скучно, найду себе волчицу ласкову да зазнакомлюсь!
Наконец встал, отряхнулся, обнялся с братом.
– Рад тебя видеть, Гюргя.
Только Федор так называл его, обычаем старинного времени, когда не различали еще имен Георгий и Юрий, даруя древним богатырям дерзкое звучное имя Гюргий. Старшему брату нравилось. Все прочие именовали его по прозвищу – Кудеяром, товарищи по кулачным проделкам – Кудеяркой, мать – Кудеярушкой, девки – Ярым. А младшой звал так, как надо.
– И я тебя рад видеть, разтетёха.
– Мыленка натоплена, не хочешь ли?
– И то…
Федор засуетился, веля ставить на стол, вынуть из подпола медку хмельного с бражкою и немедля отыскать банного умельца Баламошку, коий веничком да по спинке соловьиные песни выводит…
Разомлевший, в свежих исподниках, тянул Кудеяр из расписной глиняной посудины кислую брагу. Хорошее дело – перемежать бражку с медком: и не раскиснешь, и потроха от сладости не слипнутся. Перед ним стояла бадья с хрусткими белыми груздями, большой пирог с ряпусой – мелкой рыбкой, запеченной до хруста же прямо с косточками, рыбничек с линьками, да плошечка с хренком в сметане, да капустка квашоная, да морёный чесночок. Расстарался Федька! Мяса, правда, ныне от него не допросишься – день постный. Молитвенничек!
– Видел я, седло тебе сафьянное по душе пришлось? Как хорошо, брат! Возьми его себе.
– Ты чего, Федя? Я ж еще и попросить-то его не успел! Да может, и вовсе не просил бы… К чему мне седло твое? Красна, конечное дело, вещь, да на что мне… – Кудеяр без особенной уверенности почесал в затылке.
Выходило к лучшему: страсть как хотелось ему седлецо, ах, седлецо, девкам на загляденьицо! А тут дело ладилось к тому, что без копейки трат перейдет к нему диво крымское. Но пусть Федька поупрашивает, а то, чай, одарит и загордится.
– Дарю тебе, Гюргя. Не чинись, я тебя знаю. Когда брал, на узор загляделся: тонко травы наведены, переплетаются да расходятся… – Федор сделал в воздухе движение рукой, словно бы чертя, куда какая травинка идет. – А потом поразмыслил: отучаться мне надо, брат, покупать вещи ради погляда, а не ради пользы, какая в них заключается. Так что бери, и кончен разговор! Мне наука: от соблазна избавлюсь.
Кудеяр заулыбался:
– Ну, угодил, угодил! Чего говорить, ублаготворил! Должен я тебе, Федька!
– Чего уж должен, глупости.
– Должен, должен, не спорь!
Зная слабость братнюю, Федор распорядился нарядить на стол привозной духовитой селедки. Отведав ее, Кудеяр закряхтел от удовольствия.
– Федька! Поверишь, нет, на Москве потчевал селедочкой одного фряга, розмысла царёва по литейным да пушечным делам, особо духмяную сказал ему дать, самое что ни на есть… ы! – Кудеяр потряс перед носом брата щепотью. – А он что? А? Скривился, мол, вонюче ему, утроба не принимает! Одно слово – нерусь, упырь невнятный, тьфу. Нет, ты поверишь, нет?!
Федор отмахнулся:
– Ну не в обычае у фрягов… Вот свей или немец – да, этим бы понравилось. Правда, смотря откуда еще тот немец приехал…
– Да что ты заладил: то, сё, оттуда, отсюда! Дрянь людишки, и весь сказ! И молвь у них у всех – дрянь, по-нашему разве греки умеют, да у греков фетюк не фетюке, некому в рыло дать, от одного злого взора шарахаются.
Тут Кудеяр шлепнул себя по лбу и радостно воскликнул:
– Нет, вру! Всё вру! А ты прав. Истинно говорю, хоть ты и кисель, а всё ж прав. Есть в немцах толк, и во фрягах тож. На саблях иные как рубятся! Это ж бойцы большие, истые! Меня немец рубиться учил, ты знаешь. Как учил – всего палками избил, меня, Тишенкова! А знатно выучил. И фряг тот, давешний, коего от селедки крючило, сечься горазд. Так, Федя, вели саблю мне принесть. И пускай твою принесут. Прямо сейчас, немедля, а то забуду. Пойдем на двор, я тебе за седло отплачу, такой ударец хитрой покажу, враз человека наземь кладет! От фряга перенял. Пойдем, сидень!
Федор поморщился:
– Да не хочу я… Чего ты? Хорошо же сидим. Вот я лучше книжечку тебе новую покажу… хронограф русский, нового письма… там про войну с литвой изрядно написано…
Но Кудеяр чуть не тумаками вытолкал брата из-за стола. Схватил саблю и вышел на двор прямо в исподнем. Повариха попалась ему по дороге, так он треснул ее саблей плашмя по заднице. А потом шикнул, чтоб унялась и не кудахтала. Раскудахталась, наседка!
– Федя… стоишь не так… нет, ноги не так. Да, теперь ладно встал. Гляди, не торопясь показываю… первый тычок в чело идет… так… он тебе отмахивает, а ты ему второй тычок… вот сюда… в поддых… ясно? Повторяй. Да не проваливайся вперед… вот баляба! Не так. Еще раз… Во-от… На третий раз нет тычка, ты в плечо рубишь… Нет. Нет! Рука у тебя дубовая? Или сосновая? Кистью почему не так вертишь? Еще раз!
Добившись того, что брат с грехом пополам повторил весь урок от начала до конца, Кудеяр нахмурился. Не нравилось ему… не пойми какая кривинка… Не то делал Федор. Нет, с первого взгляда, всё верно. Но не дорубится Федька на третьем ударе до своего противника. В чем дело? Вяло бьет, вяло вертится! Неспешно, как на крестном ходу, а не в драке.
– Больно мяконький ты, Федя. Ровно баба. Жесточи в тебе нет, а без жесточи – какой ты боец? Тьфу, размазня, а не боец. Лихости бы тебе каплю, Федя.
– Лихость, она от слова «лихо», брат.
– А иной раз и щепоть лиха не помешает. На бою мы не девку щупаем, мы котлы чужие с плеч сносим, злых рубщиков рубим. А ты что? Квашня квашнёй. Пропадешь! Что морщишься? Пропадешь ни за хрен в хорошей-то драке, я тебе говорю. Тебе бы сердце б надо окаменять, когда вышел с кем-нито сечься. Не навсегда, а так, на время, потом отмякнешь.
– Ты же братец мне, как я сердце окаменю?
Кудеяр метко харкнул, сбив тонкую сосульку с крыши. Прищурился.
– А хоть бы и брат… в сече братовьев нет. Это уж кто потом жив останется, те глядят, кто кому брат. А покуда рубимся…
Зло ощерившись, он пошел на Федора, поигрывая саблей легко, дерзко, словно мальчишка – гибким ясеневым побегом. Не остановишь, так махнет раз, другой, и вот уже до чела твоего добрался!
– Зло на тебя берет, никчемный ты, ровно мешок с назьмом. Не наш, не Тишенков! Очищу род от хилой крови, – холодно поизносил Кудеяр, придвигаясь к Федору.
Смотрел по-волчьи, точно выбирал, куда впиться зубами.
Федор бросил саблю.
– Ты что, дурень?! Рожу раскромсаю!
– Не могу я, Гюргя, с тобой рубиться, когда ты таков. Злобу в себе напрасно ты будишь. Я страстей не ищу и к чужим страстям не переимчив. А ты… как бы ты образ Божий в себе не исковеркал. – Федор говорил твердо и с прохладцею. – Не люблю таких игрищ, не балуйся!
– Вот тюря… – изумленно произнес Кудеяр, ловко вкладывая саблю в ножны. – Ничем тебя, бездельника, не раззадоришь.
От притворной его злости и следа не осталось.
Вернулись трапезничать. Схряпав горсть капусты, Кудеяр наконец приступил к делу, из-за которого приехал:
– Вот что, Федя… пора дурёху нашу замуж выдавать. Двадесять и четыре полных годка ей, засиделась в девках-то. Перестарочек…
Противу ожиданий тихоня оживился, глаза сверкают. Ну как же, домостроителен до тошноты, родолюбив… Отчего только сам супругу не заведет?
– Евдокеюшку?
– Дуньку, ясно. А кого еще? Будто вторая сестра имеется.
Федор весьма раздумчивым движением огладил тощую бородку.
– Есть ли жених достойный? Ко сговору ко свадебному подступались ле?
– В том-то и дело! Боевой товарищ мой, вместе татаровей бивали! Истинный храбрец! Большой воевода Дмитрий Иваныч Хворостинин!
И поглядел Кудеяр на брата победно. Вот, дескать, какого жениха я Дуняше добыл!
А Федор хмыкнул и принялся рассуждать о неясном и ненужном. Оно, конечно, говорил брат, Хворостинины Рюрикова рода, из младшей ветви ярославских князей. Нам, Тишенковым, они не в версту, честию выше. Вроде выходит приобретение. Батюшка товарища твоего на старости лет чин окольничего выслужил, мир праху его. Да и сам он от государя тем же чином ныне пожалован… А с другой стороны поглядеть, так не столь уж большой человек Димитрий свет Иваныч. В воеводах он всё больше во вторых да в третьих. Никаких людей великих на государевом дворе за ним и за родней его не видно. Хворостинины вообще люди не московские. Мы же, Тишенковы, хотя в думе не сиживали, но семейство истинно московское, с Годуновыми и Сабуровыми в родстве, а оне у государя ныне в большой чести…
– Ты что городишь, выползень сущеглупый? – прервал его Кудеяр. – Мы с ним о прошлом годе крымцев у Зарайска порубили! Друг это мой набольший, куда он, туда и я!
Федор и бровью не повел. Четырьмя годами моложе, а вроде как младшего поучает!
Вот смотри-ка, – прищуривается, – мы земелькой не обижены. А сколько четвертей за твоим за князем Дмитрием пашенной землицы поместной да вотчинной? Сдается, небогаты Хворостинины…
Вот тебе и младенец! Вот тебе и девка! Как до прибытков семейных дело дойдет, так прямо клещ, не человек. Не собьешь.
– Помолчи-ка, Федя. Тут… такое дело. Не Димитрий свет Иваныч, так поставили бы батю нашего на правёж да и забили бы до смерти. А то бы и прямо в тюрьму вкинули на сором. Или меня. Или нас обоих…
Младшой только глаза выпучил – в толк не возьмет, какой еще сором, откуда бы? И тут Кудеяр разозлился и заорал:
– Да всё нога его! Из-за ноги отцовой страдаем! Что ты смотришь, бестолочь? Говорю же, не виноват я, нога распротреклятая виновата! Но-га!
– Ты с глузду съехал али бражки перебрал?
– Да бражка твоя! Из меня жбан такой бражки здравого рассужденья не выбьет! В общем, нога…
Брат молчал.
Кудеяр вздохнул с отвращением. Почему у подлеца всегда полно серебреца, а у до́бра молодца серебреца не водится? Опять вздохнул. Да что за волынка прямо!
И, набравшись покоя, заговорил дельно, без сердца:
– Поминал я, как мы о прошлом годе татар-то под Зарайском… изрядно положили… Ну… Послал меня Хворостинин на Москву, ко великому государю с грамоткой. А что в грамотке? Разгни и чти: маия в 21 день сошлися с крымскими людьми…
– …в ночи, и крымских людей побили… – глядя куда-то в сторону продолжил Федор.
– …и языки многие поимали… – добавил было Кудеяр, но сбился.
– …и полону много отполонили, – закончил за него брат.
– Что, уже рассказывал?
– По четвертому, почитай, разу-то…
– Ну не дунди как старая старуха! Может, и рассказывал, но дело-то славное, отчего бы лишний разок по нём не проехаться? Ладно. Доскакал я с грамоткой до Москвы да самому государю доложил, и за то он мне…
– …шапку соболью пожаловал, кою шапку я продул, с неведомыми шпынями в зернь играючи… – тихо завершил его повествование Федор.
– Молчи уже, не рви сердце, дурофей! Шапку я добрым людям подарил, не иначе. Допряма не помню. Но люди точно были добрые. И хватит об том! А по грамотке по той назначил великий государь ехать в полки с наградными деньгами отцу нашему, Щербине Васильевичу. Корабленики там золотые да португальские… целая казна. Воеводам и головам воинским, за славное их дело. Батя стонет: службу справлять надо, а сил нет: нога разболелася, никоторого сладу с ногой проклятой! Езжай, говорит, вместо меня. А я – ну как батю не почтить! Поехал с казною.
– Пропил?
Кудеяр досадливо потряс головой. Ну что еще Федя скажет? Бабьи у него ухватки, да и вопросы тоже бабьи. Не токмо братец омужичел, но еще и обабел. Что ему? Хоть бы и пропил. Если надо выпить, значит, выпить – надо!
Да ему рази ж объяснишь?
– Нет, Федя, не пропил.
Брат опять глянул куда-то в оконце, закрытое мутненькой слюдой, облепленной вечерней тьмою снаружи, и обреченно сказал:
– Значит, на бабу…
– Да отчего же на бабу-то?! Почему непременно – на бабу?! – взъярился Кудеяр.
– Ну не пропил же, сам говоришь. Так? Стало быть, на бабу.
– Да хоть бы и на бабу! Иногда и баба – вещь полезная… В общем, да, была в Коломне одна… такая… вдова купеческая… но это ж не баба тебе какая-нибудь, это ж ведьма! Истинно говорю – ведьма! Чарами взяла меня. Как на жеребца узду надела! И самая так-кая… ну вроде и что там смотреть… а поглядишь – эвона! Спелая как… ну… как…
– День сегодня постный, Гюргя. Не суй мне своих бесов да во чисты уши.
– Вечно у тебя постный день! Прямо дьякон с погорелого прихода… Я гляди-тка… четыре корабленика ей да и оставил. На шею ей. Пускай носит. Шея у ей совершенно особенная. Прямо как у…
– Всё, будет тебе, Гюргя!
И старший брат, голову склонив да нос повесив, тихо-мирно, не петушась нимало, рассказал ему, как добрался до Зарайска, до самого воеводы Дмитрия Ивановича и честно признался, до чего же хороша коломенская вдова, просто лебедь белая на облаке белом… всё! всё! больше про то ни словечка! А тот его пожаловал словом многоценным, почитай, из скатного земчуга. Мол, я свою денежку подожду, волчина серый, могу и долгонько подождать, аж до Хавроньина заговенья. Мол, честь от государя мне важнее. Да и есть уже одна такая, на шапку пришита, насчет второй покуда в толк не возьму: куда деть? Но вот еще трое хоть и товарищи мне, а столько терпеть не станут… Поговорил Хворостинин и с одним, и с другим, и с третьим… То ли умаслил чем-либо, либо по-христиански милосердья попросил. Не позорьте, мол, боец храбрый да род у него добрый, погодите чуть, добудет он вам золотые аглинские взамен пробабленных. Те согласились, но…
– Когда срок подходит? – строго, как батя когда-то, спросил Федор.
– Да срок-то, почитай, весь вышел… – уныло отвечал ему брат.
Принялся Федор усы свои соломенные, веревки не толще, со степенством разглаживать. Уже и на брата не смотрит, мысли каменные ворочает молчком, сам по себе. Что там разглаживать-то ему? Пушок детячий? Деньги нужны! Денег дай, брат! Серебришка.
– Первое тебе скажу: должно, дельный человек твой Хворостинин, знает толк в чести и в сраме. Семейству нашему помог, яко родной. Ежели все так, как ты говоришь, считай, сговорил у меня сестрицу. Отец как?
– Не против… Когда так-то всё… Хотя и серчал по первости. Да и… давно бы ей бы… Совесть надо ж иметь… – Кудеяр махнул рукой и посмотрел на брата тяжело, оловянно.
Федор покивал. Оба они знали: обуяла их отца, Щербину Васильевича, на старости лет дурная любовь. Как сделался вдовцом, дай, Господи, матушке царствие небесное, так привязал к себе дочку вервием суровым. Ни за что не отпускает. Уже и свахи являлись по разу, по второму да по третьему, уже и от великих старых домов к нему посылано, а он всё девку при себе держит. Балует сверх меры: в парче Дунька ходит, пальцы в перстеньках, ни в чем ей отказа нет! Как же, поскребышек отцов с матерью, на уклоне лет нежданно появившееся дитя – белое, тощее, хилое, любименькое. Вся в синеньких жилочках, чуть весна, чуть осень – хворобы одолевают, на что глядеть-то, мяса на костях не наросло ни на щипок! А отец без нее света белого не видит! Дурует отец. Должна быть баба при муже, а муж с бабою, иначе мир не стоит! Выйдут боком сестрице все отцовы подарки, коли без супруга останется. Куда ей с ними, с перстеньками, да одной? Разве в монастырь. А там парчу не поносишь… Ох, дурует отец. А тут вроде со всех сторон дело выстроилось, выправилось.
– Второе тебе скажу, Гюргя… денег у меня нет. Вот так вынуть сей же час и дать нечего. Худо.
– Да ты… – задохнулся Кудеяр, – ты же брат мне родной… Сдаешь меня на бесчестье?
– Молчи, Гюргя. Никогда ты не понимал, откуда достаток берется и что он не как крапива во дворе из земли растет. Помолчи лучше! Бесчестья ты на род наш исхлопотал, полной пригоршней!
– Да я… нога же… Федя… Как ты… на меня… Не можешь ты так на меня говорить…
– Помолчи же, Бога ради! Послушай. У тебя денег нет, и это мне понятно: какая избенка в вотчинке не развалилась, та в закладе, верно ле?
Кудеяр угрюмо кивнул.
– У отца нет – свадебку ладить еще у меня попросит, верно ле? Поисхарчимся…
Кудеяр развел руками – свадебка дело семейное, како без того? Всё по сусекам выскребут.
– А у меня хлеба не вдоволь. Старый сошёл, чуть не по полу сметаем, продать нечего. Скотину продавать – дело долгое, да и проку не будет: по весне она ненагуляная, уйдет за полцены. Седло твое продать, да из одежки… да из вещичек… долго! А протянем с торгом, лиха дождемся… Отчего так поздно приехал?
Кудеяр не ответил. Царапал взглядом половицы. О чем тут говорить? Откуда охота приспеет – о такой скверне разговоры разговаривать… Хотел сам управиться, а как не вышло, так и приехал. Что непонятного?