Книга Смертная чаша - читать онлайн бесплатно, автор Дмитрий Михайлович Володихин. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Смертная чаша
Смертная чаша
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Смертная чаша

Никак не поймет князюшка – и никто из них, глупцов, не понимает: у Руси ныне один хозяин – царь.

Так и будет вовеки: российский самодержавец сам владеет государством, а не бояре и вельможи! Отменилась старина, новая для Руси жизнь уставлена.

С этой мыслью Иван Васильевич уснул.

Глава 5. Русский мёд

В России не случается ничего неожиданного. Ты можешь добыть то, что тебе нужно, если знаешься с высокими людьми. Ты можешь засудить кого угодно, если в судьях твой добрый знакомец. И ты можешь избегнуть любого суда, если у тебя водятся деньги.

Что ж, коли захотел испечь пирог, сначала помасли сковороду…

И тебя, конечно же, постараются обмануть, обокрасть, а когда не получится обокрасть, то – ограбить. Иногда – ограбить по суду. Ты не предвидел этого? Да ты дурак, святая простота, blazhennoi, как говорят русские. Тут ведь нет ничего неожиданного – для человека, который заранее готовится к маленьким русским неприятностям.

Если не зевать, вертеться и никому ничего не прощать, то и в России можно устроиться с удобством.

Вот подьячий Сытного двора. Он читает твою kormovaja pamiat’… Боже! какой варварский язык! Он, конечно же, хмурится. Он губы поджал, он само недовольство. Солнышко, зайчик, я знаю, милый, ты на государевой службе и сейчас ты мне скажешь, что надобно доплатить…

– Кормовая память по меду-то просрочена. Месяц, две седмицы и день просрочки-то. Воля ваша – брать мед, не брать, а доплатить придется, господин Хенрыш… Хенрык… – Подьячий тяжко вздохнул и развел руками, мол, до чего же варварский ваш этот немецкий язык, и, наверное, мысленно обозвал проклятой латыной или же злой люторовой ереси злым сыном.

– Сколько ж?

– С каждого алтына по деньге. У нас всё честь по чести, вон писец в казенной избе, грамотку составит, на грамотке «деньги взяты» накарябает, а дьяк руку свою приложит для верной истинности сего письма. Не обманем.

– Служба?

– Государева служба, – с вежеством поправил подьячий.

Ну конечно. Не обманет. Ну да. Положено за просрочку в получении кормового меда казенного по деньге платить с полутора алтын с деньгою, то бишь, одну десятую, а этот одну шестую норовит выбить. Вот же голубчик…

И стоит-то как! Нагл, но в самую меру. Ни слова злобного. Смотрит – глаза в глаза, и очи небесной чистотой светятся. Не груб, но строг. Честь государеву блюдет. А что подошел столь близко, ровно шаг до тебя, и чуть склонился, аж нос его в вершке от твоего, да капельки слюны изо рта его до усов твоих долетают, так тут ведь оскорбленьице тонкое, за него на суд не притянешь. И что усмешечка край уст подьяческих самую малость приподняла, так и здесь мера соблюдена – кто ее, усмешечку эту, кроме тебя видит?

И ты сам склоняешься к нему, между вашими носами уже полвершка, а не вершок, да руки за спиной складываешь. Ты ему показываешь, что и сам калач тертый. А не покажешь – обведут. Общёлкают! Вот так у русских водится. Малую малость пропустил, не так слово молвил, не там поклонился, не тому много чести выказал или не тому – мало, и дела твои дрянь. Но кто обвык к местным порядкам, тот на Москве как сыр в масле катается. Так-то.

И ты говоришь ему негромко правильные слова:

– Рука руку моет.

Ты твердо знаешь, что именно так надо сказать, ибо тебе это объяснил добрый знакомец. Скажем, Иван Тарасович Соймонов, Сытного двора глава и этому подьячему прямой начальник. Сам он, разумеется, с подобной мелочью возиться не станет, но охотно объяснит, что к чему. А может, и не он объяснил, никогда не надо никого называть, так что это, наверное, совсем другой человек.

И еще у шапки на голове подьячего – опушка из черно-бурой лисы. Ты знаешь, сколько стоит такая шапка. Тебе ли не знать, что он ее на честные деньги никогда не купит.

И ты точно знаешь, что он тебе сейчас ответит, ибо в России не случается неожиданностей. Он произнесет нечто вроде «Не обессудь, потолкуем».

– Можем и поговорить. Не обессудь, Андрей Володимирович.

О, твое русское имя он откуда-то знает, смотри-ка! Впрочем, тут все всё знают, и никто не говорит откуда.

– А может, с трех алтын всего-то деньгу, а грамотки нам ни к чему? Я честности государевых служильцев доверяю без сомненья.

Ты уже пересчитал в уме: такова, в русских деньгах, восемнадцатая доля.

Усмешечка убралась. Стоит прямо, как на воинском смотре. Тут любят воинские смотры…

– Итого алтын и две деньги со всей просрочки, – сухо, по-деловому отвечает подьячий. Мигом подсчитал! Можно не проверять, у него в голове счеты, какие обожают московиты, – из сливовых косточек. Щелкнул туда-сюда, и готово.

– Вон мой слуга косой, в драном полушубке, к нему бы подойти, он даст.

И подьячий делает неведомо кому почти неуловимый для глаз знак… двумя пальцами пошевелил, веки опустил. Всё. Тот, кому сей знак предназначался, споро подходит к твоему слуге.

А подьячий уже улыбается, уже угодливостью лучится, уже полупоклон тебе отдает.

– Не желает ли светлой боярин… с выборцем? Лучшенького медку?

Ах, как заговорил, верный служилец государев! Ну котик ласковый, а? Паршивец.

Хороший день! С утра ты послал к судье Рязанского дворца, старику с чудовищным, абсолютно не выговариваемым именем Shcherbina, свата, которому не отказывают. Потому что господин Иоганн Таубе, лифляндский дворянин и главный советник московского великого князя по ливонским делам, не позволяет отказать себе. Он можеть videt’ ochi государевы раз в седмицу, а то и чаще, одного слова его достаточно, чтобы высокая десница великого князя стиснула какого-нибудь простоумного петушка, посмевшего перечить господину Таубе, и раздавила, как гнилой орех. Высоко летает господин Таубе… и дорого обходится. Но по вечерней поре он привезет безоговорочное согласие от седого жирного тестюшки. И это очень славно. Во-первых, зятю достанется треть наследства после того, как старый филин сдохнет, а наследство там изрядное. Не то что он сам заработал от службы, от удачных судов с дуралеями, от явной, разрешенной, и всем известной корчмы, которая в aprisnina, а также от корчмы тайной, которая в zemshchina. Нет, у русских ума нет, чтобы столько заработать, вернее, ум у них другой, ленивый, неподвижный, как дерево. Но все-таки приличная выходит доля от наследства… уж не говоря о приданом. Во-вторых, сама девка хороша. Бела, как творог, мягка, как сметана, малость худосочна, но тебе так даже нравится. Ты всегда предпочитал маленьких женщин.

Ты умный человек, и девка достанется тебе.

Так будет, потому что… ну какие неожиданности в России?

– Так с выборцем ле? Нет ли желаньица?

И ты, так и быть, говоришь согбенной спине, ибо полупоклон, пока ты размышлял, превратился в глубокий поясный поклон:

– Давай. Сколько?

– Три деньги с полушкою.

Ты вздрагиваешь. Плохая примета! Тебе говорили: «Мед по выбору – три деньги, без торга». Отчего же три с полушкой? Зачем такая перемена? Вроде б ладно, велика ли добавочка – серебряная монета величиной менее ногтя на твоем мизинце? Четверть мариенгроша, пустяк. Но, говорят, когда цена с полушкою на конце – это к несчастью. Суеверие, варварство! Следовало бы перекреститься, но русские не должны замечать ни твоей растерянности, ни твоей слабости. Нет, не сто́ит.

Подьячий разгибается, и ты ему просто киваешь. Чем важнее тут господин, тем меньше он болтает с приказным людом…

Тогда он, осклабясь, ведет тебя к погребу, и за тобой шагают двое слуг с бочонком из липы.

Из погребов мед приносят те, кто к тому приставлен. Они отмеривают мед в погребе по своему желанию, потом уже выносят его наружу и наливают иноземцу в его бочку. Соглашается тот принять мед, какой и сколько дали, – хорошо, а коли нет, то не получает ничего. Московиты варят очень разный мед: и хороший, и плохой, и сущую дрянь. На дряни, говорят, сберегается третья часть меда-сырца… А если иноземец одаривает этих ребят, то сам спускается в погреб и может цедить мед на пробу изо всех бочек. Что тебе придется по вкусу, то ты и прикажешь нацедить и получаешь, конечно, свою полную меру, сколько положено. Ну а если ты умрешь или ты такой тупой, что дашь себя убить, то эти куманьки с Сытного двора целый год будут заносить в отчет все «выдачи», какие тебе назначены от великого князя по kormovaja pamiat’!

На входе ты даешь подьячему три деньги с полушкой. Это только его серебро, им подьячий с начальством не делится, а потому и пригляда за ним нет. Просто даешь, безо всякой хитрости.

В ответ он протягивает тебе чарочку из высеребренной меди.

– Чистая, не погребуй!

Ты ходишь, цедишь вволю, пробуешь, а подьячий бродит за тобой молча, как тень. Приглядывает, как бы ты не упился хмельным медом вусмерть или не начал безобразничать.

Крепкий русский мед входит в твою душу, и ты уже чувствуешь шелковую истому. Мед гладит твое сердце, нежит твою плоть, прикасается к твоим усталым глазам, точно белая ласковая девка…

И даже бородатый подьячий в дерзкой шапке из черно-бурой лисы начинает казаться тебе приятелем.

Ты с трудом напоминаешь себе, что тут каждый мошенник, вор и плут, других нет. В России дорогие шапки носят те, кто их недостоин. Великий князь – тиран и krovojadetz, как шепчутся между собой русские, но он захотел выжечь каленым железом всю эту скверну. Ныне из страны, пусть она запустела и ослабла, вместе с кровью выходит гной. Правильно. Пусть будут все холопами, снизу доверху! Лишь бы не были ворами.

– Вот из этой! – указываешь ты слугам на медовую бочку, содержимое которой крепко, густо, сладко и запах источает… не пойми чего… расслабляющего… каких-то травок… детства… Ты был ослом, когда в церковной школе ткнул другому ученику шилом в руку. И еще глупее, когда присвоил эти жалкие гроши на строительстве в Риге. Мог бы жить в окружении родни, пусть бедно, но тихо… и скучно. Скучно!

– Из лугового, стало быть… – произносит подьячий.

Ты привычно различаешь в его голосе: «Шел бы ты прочь, поганый немчин. Пора тебе».

До чего же красивая шапка! Тебе бы она пошла больше. Но пока… в России не случается ничего неожиданного.

* * *

Когда в монастырях московских колокола ударили к вечернему правилу, у ворот богатого двора при начале Лубянского переулка остановился всадник. Близ копыт его коня валялись двое пьянчуг – первый голый, с одним только крестом на шее, второй в исподнем и сапогах, но без креста. Оба лежали мирно, никакого шумства от них не было. Один спал в собственной блевотине. Другой, выпучив глаза, силился встать, но ничего у него не получалось.

– Эй! – крикнул всадник. – Здесь ли живет опричной немчин Андрей Стадный?

– Андрей Володимерович, – поправил его хозяин, тотчас вышедший чрез калитку.

– Ну, добро. Вот тебе письмецо от господина моего, Ивана Таубева.

Хозяин с жадностью вырвал свиток из руки гонца. Сей же час посланец ускакал.

«Друг мой Генрих! – писал господин Таубе. – Я пытался оказать тебе услугу, но из этого ничего вышло. Видит Бог, я приложил немалое старание. Но Щербина Васильевич проявил не меньше упрямства, нежели апостол Фома. Старика не разубедили никакие разумные доводы: что ты богат, что в роду твоем, у славных Штаденов, бывали бургомистры и что ты сам ходишь в товарищах у людей высоких и значительных. Даже гнев мой его не испугал. Дочь его также не изъявила доброго к тебе отношения. Странным образом оба, отец и дочь, отвергли сватовство из-за какой-то глупости: будто бы для них бесчестье связать свой род с человеком, который содержит корчму».

Глава 6. Добрые люди

– …Кабы не имел страха Божия, то и не выдал бы Дуняшеньку мою никогда и ни за кого. Была бы тут, при мне, до самого моего до скончания. Живем с нею душа в душу, кого ей надо, когда я у нее есть? С серебра у меня золотом ест, крошки с нее сдуваю, птиц певческих ей завел, из-за моря привезенных! Вот только Господь тревожит совесть мою: мне ведь шестидесят перьвое лето пошло, и сколько Бог мне еще отпустит, един Он и ведает. Здравием я крепок, грех жаловаться. А ну как проживу еще десять лет? Или двадесят? Как лягу в земляной пух, с кем она тогда будет? Кому занадобится? Старая-то девица! И ныне-то последние годки ее текут для замужества годные…

Щербина остро глянул на Хворостинина, однако тот поправлять хозяина дома не стал. К чему? Правду говорит. Оба они тут не вежеством меряются, а меж родами нитку пропускают, и от того, как ныне дело решится, зависит, что за жизнь у детей, внуков и правнуков будет.

Первое на Москве дело – вера во Иисуса Христа. Ею по всякий день подпоясываемся. Второе – служба государева. Ее, как благое тягло, по все дни на хребтине несем. А третье, прочих иных важнее, – семейное устроение. Всем родом люди поднимаются, всем родом опалу терпят, всем родом падают, всем же родом из захудания вновь выходят. Един человек – нихто, мошка, цена ему деньга с полушкою на торгу. Семейство же – сила. И одна честь на всё семейство дадена…

Ради семейства живем, Бога о спасении молим, а государя о милости и защите. Так свой век векуем, к иному не приучены! А потому в семейственных делах торопёжка ни к чему. Токмо глупец поспешает, мудрый же человек в семейственном разсуждении нисколько не поспешлив.

Вот и Хворостинин вел дело без спеху, давая Щербине выговориться. Догадывался, к чему беседа их клонится, много о Щербинином нраве от Кудеяра слышев.

Никита же Васильич Тишенков, Щербиною прозванный, не обретя от князя ни встречи, ни слов благостных, молчав немного, продолжил:

– Всё за тебя говорит, Дмитрий Иванович! Род мой от бесчестья спасаешь, а мог бы погубить. Своим родом славен. Достатка не лишен – ведаю, ведаю! Федя вот за тебя говорит, а Кудеярка, душа бесшабашная, и вовсе по твою милость соловьем заливается. Един ты ему истинный друг, не плут и не собутыльник… Отдал бы Дуняшеньку за тебя, оторвал бы кусок от сердца. А всё же… всё же…

И вновь умолк, очи прячет.

Хорошо встретил Никита Васильевич Хворостинина. За стол усадил, хлебом угостил и медом питным, сыченым. О здравии спросил, тако ж и о здравии родни; отцу похвалу отдал, о делах двора государева, о татаровях и о литве поговорил. Ни в чем не сгрубил. А теперь вот и рот раскрыть боится – о столь невиданном деле, по всему видно, затеялся известить.

Помогать ему не след. Вольно чудить человеку! А кого причуда – того и отчудочек.

Сидит, сопит, птицею продрогшей нахохлился.

Хворостинину нравился хозяин дома. Седовласый, дородный, кабанистый чревом и ухватками, Никита Васильевич во всем являл порядок и доброе разумение. Говорил со внятностию, основательно. Не трещал без умолку, но и не медлил напрасно. Такового бы воинского голову Хворостинин в поход не взял бы под страхом смертной казни: в степи, против татарина, резвецы потребны. Да и грады литовские брать без неповоро́тней такожде сподручнее… А этот всех задержит, да еще и лошади своей спину сломит. Но в московском приказе, над хитрыми дьяками и ленивыми подьячими главенствуя, всем делам давая строй, всем правилам – строгое соблюдение, сей породы человек справится лучше любого другого.

Ополовинил Никита Васильевич ковшик с мёдом и вновь заговорил.

– Не вини меня, Дмитрий Иванович! Сам знаю, разбаловал дочку паче всякой меры. Токмо не отдам Дуняшеньку без ее ж повольного слова. Каково тебе – девку о замужестве спрашивать? Коли соромно, не обессудь, кончено меж нами дело. А если ты, большой государев воевода, прямой девкин ответ на свое вопрошание готов выслушать и не в бесчестье себе то поставить, ино сей же час ее кликнем да по её слову-то и решим.

Како ждали, тако и вышло. Среди родов высоких такого, конечно, не водится… Ин ладно, без труда не выловишь и рыбку из пруда.

– Хочу я, Никита Васильевич, сделать твою дочь своей женой и в том искании крепок. Желаешь дочь свою про то вспросить? Что ж, на то твоя родительская воля. Коли по доброй воле ко мне пойдет, а не по единому отцову благословению, так оно и к лучшему. Однако и ты меня уваж: дай мне с твоею дочерью наедине поговорить.

Щербина аж вздрогнул.

– Сего в благородных домах не водится!

Хворостинин отвечал с улыбкою:

– Так и твоя затея не в обычае… Послушай! К роду Тишенковых и к тебе самому совершенное у меня почтение. Бесчестья вам ни малейшего не случится, ибо никто не проведает, как я жену свою уговорил. Между нами останется… А к какому-нито иному сорому я не навычен. Веришь ли мне?

И Хворостинин улыбнулся так, словно было уже у него с Дуняшей венчание и сидят ныне два свойственника, о житейском покойно калякают.

Никита Васильевич изумился:

– Отчего в тебе уверенность такая, будто ведаешь тайное слово или лопские колдуны тебе гадали и всё заранее ими предсказано? Жену уговорил!

Хворостин поморщился:

– Тайным наукам не обучен, а лопскую дрянь на дух не переношу. К чему тащат этакую мерзь на совет в благородные дома? Дарами им угождают… Да это всё кривота, бесовское, срам и безмыслие. Никита Васильевич, крещеному человеку о том и думать не надобно! Моя наука простая, от отца: кого Господь соединить захочет, тех весь свет не разъединит. А к твоей Евдокее меня с неба тянут, не иначе. Воспротивиться невозможно! Прежде не бывало сего, и не мыслил, что таковое случается.

Ни слова не говоря, встал Щербина из-за стола да пошел дочь звать. Только дверь отворив, чуть задержался. Видно, не мог до конца сердце свое, отцовское, утихомирить: кусок его отрывался, а всё остальное терзалось, не чуя, на добро то или на дýрно?

Потом вышел все-таки.


Хворостинин сидел за столом. Дуня опустилась на лавку у окна, в трех шагах от князя. Не смотрела на него. В пол смотрела, в окно, на образа, что в красном углу, только не на него.

Посидели немного в тишине. Может, тишиною всё и кончится? Увидит, что холодна, да и уйдет восвояси. А ей и впрямь зябко. Плечи мерзнут, сердце с наперсток стало и как дерево твердо: ни страха там, ни теплоты, ни надежды. Было б еще смятение, а то и смятения нет, едино желание – коловерти сей избежать. Даже любовь к батюшке и та испарилась: надо бы сделать по его, да что-то мороз во всех составах тела, мороз последние силы отнял. Зачем отец оставил ее с этим вот… исполосованным? Как ей теперь защититься?

Сейчас к замужеству принуждать станет, волю ее согнуть захочет. А желает ли она сама гнуться?

Наконец заговорил жених ее нежеланный.

В голосе его не слышалось ни грубости, ни злобы, ни воли мучительской, неодолимой, одна только терпеливая ласка с каплей волнения.

– Есть у меня под Нерехтою вотчина, а в той вотчине малое озерко. С тремя другими протокою оно соединяется. На берегу озерном – мостки, а к мосткам лодочка причалена. И если сесть в ту лодочку на Вознесение Господне или седмицею позже да степенно поплыть, едва веслами пошевеливая, то вокруг сотворится рай Господень. Над водою деревá склоняются, ива да ольха, над сопротивным берегом сад яблоневый цветет жарким пламенем. Ветер гонит рябь тонкую, травы чуть колеблет да солнечные лучи водáми нежит. А в травах зайцы хоронятся, выглядывая сторожко. Рыба тут и там плещет, птицы над головою щебечут. Тепло и тихость надо всем.

Дуня, сначала нехотя, а потом все более поддаваясь мягкости голоса его, представила себе ивы, простершие руки с листвою над езером, трепет трав да яблоневый цвет… И даже как будто услышала бормотание воды, котиком ласковым толкающейся лодке в скулы.

– …А можно бы в протоку войти и обрести белые кувшинки, Господней рукой щедро там разбросанные. Меж них утица плавает, за нею же выводок поспешает – малые утенята. До того людей не боится, что к ней руку протяни, и то не спорхнет, а токмо отвернет к заросли…

Душа девичья вбирала всю эту сладость с охотой. Хворостинин словно бы знал, чем увлечь ее, и не наряды ей обещал, и не согбенной спины требовал, а предлагал ей свет пригоршнями. «Видишь, – говорил не сам князь, но голос его, – вот многая радость у меня, и я хочу разделить ее с тобой».

– Ежели плыть медленно, нимало не торопясь, то на голову и на плечи стрекозы начнут садиться, их там великое множество. Во третьем же озерке, под корнями старой ивы разлапистой, нора с выдрою. До чего морда у ней потешна! Только кажет выдра ее редко – к людям не привязчива. Близ тоей ивы на берегу избенка стоит, срубил ее старый, еще отца моего, холоп боевой Надейка Глас. На боях руки лишился, ныне не воин, на посылках его держу. Бобылюет одинешенек… Но хлебом от меня удоволен. За то Гласом прозван, что и лесного зверя речь, и крик птичий искусно повторить может, никакого различия…

И вдруг уста ее сами собой отверзлись:

– Захочу дать алтын серебра твоему увечному… Пусть молит Бога обо мне. Позволишь ле?

«Алтын! Кто столько дает? Пропасть денег! Не позволит ведь, еще и к дурам причтёт. Зря попросила! Ох, зачем? Сидела б тихо. Да уж всё, слово – не воробей… А хорошо бы, славно бы дать денег убогому. Пусть бы порадовался, а мы бы Христу угодили».

– Отчего ж не позволить? Надейка – человек исправный, даром что убог. Зла в душе не имеет, там у него всё в целости, никакого увечья. Дадим ему два алтына, пускай порадуется.

Тут она впервые посмотрела на Хворостинина. Не столь уж и страшен. Надежда встала у нее за спиной, руки возложила на плечи, персты умягчающие в душу ее погрузила. «Добрый ведь, кажется, человек… авось уживемся. Ну, посечен, порублен, зато добрый. Стерпится – слюбится».

Сердце сжавшееся, одеревенелое, отмякло.

А он, кажется, почувствовал в ней перемену и заговорил с покоем и твердостью:

– Ты люба мне. Иди за меня, я буду жалеть тебя, я буду беречь тебя.

Тогда Дуня встала и поклонилась ему с покорностью.

Может, не так-то он и плох, кокошник, который замужние бабы носят? Тесна голове стала девичья перевязка с земчугом, иной убор на волоса просится, а рука нейдёт стряхнуть его…

Ох, куда я иду? Помогай же мне, Пречистая!

* * *

Венчались во храме Гребневской иконы Божией Матери, что на Лубянке.

Стоял Великий пост, океан его благоуханный еще и до середины не был пройден, берегов не видно ни сзади, ни спереди. Всяк на Москве знает: женитьбою пост рушить – неблагочинно. Так люди не делают! Оттого свадьба была тиха и скромна – Бога бы не обидеть…

Сам Хворостинин никогда бы не решился на таковую дерзость. А хотя б и решился, не дала бы ему новая родня. Но великий господин кир митрополит Московский и всея Руси Кирилл дал князю позволение жениться посреди поста – другим не во образец.

Оттого получил Дмитрий Иванович леготу, что всей радости с юною женой досталось ему три дня. Не досыта, впроголодь… А потом должен был князь сесть на коня да отправиться за Оку, к Дедилову, справлять тайную государеву службу.

Воеводы один за другим присылали царю грамоты: копится на Муравском шляхе крымская сила, сторожевые станицы сочли сакмы великие, быть беде. Требовалось разобраться с умом и рассуждением: чего ждать Московской державе?

По вестям татарским Хворостинину следовало спешить.

Там, в полуденным землях, где разматывается нить великого шляха, завязанная у Перекопа, где по многу верст не отыщешь ни деревни, ни перелесочка, одна голая степь, где в летнюю пору от луч солнечных день нестерпимо жаростен, заворочалось беспощадное чудовище. Это чудовище славилось резвостью и требовало пригляда. А потому время за Окой имело особенный запах, не как в коренной Руси: каждый час промедления источал вонь разлагающихся трупов и острый дух свежего, еще не остывшего пепла на пожарищах.

Глава 7. Изветное челобитье

«Бьет челом великому государю, царю и великому князю Ивану Васильевичу всеа Руссии апричной службы сын боярской треттия статьи Андрейка Володимеров. Наперед сего служил есми тебе, великий государь, верно, во всех делех, которые ты мне, холопу твоему, приказывал. И яз, великий государь, ныне вновь готов тебе служить, великия, страшныя и смертвоносныя дела ведая. Тако, великий государь, содеялось, что был яз, холоп твой, на подворьишке у апричново ж воеводы Фиодора Львова. И той Фиодор сказывал мне, холопу твоему, бутто в прошлом, великий государь, во седмь тясыщь сем десят осьмом году, быв со князем со Дмитреем Ивановичом Хворостининым против крымского царя людей у Зарясского града, делали они прямое дело. Майя в 21 день сошлися они с крымскими людьми в ночи, и крымских людей побили, и языки многие поимали, и полон мног отполонили. За тое крымских людей одоление жалованы воеводы и головы воинские от тебя, великий государь, золотыми кораблениками, а корабленики те посыланы от Москвы, ис твоей, великий государь, казны, со большим московским дворянином со Шчербыною Тишенковым. И той Шчербына воеводам и головам воинским корабленики сполна не явил, отчего вышло им бесчесцье и твоему, великого государя, имени поруха. Оттого было на него, Шчербыню, в полкех мнение великое. А говорят, склоняется Шчербына ко крымскому царю, ищет от него великого жалованья, а тебе, великий государь, не прямит, изменяет.