Все члены «квартета», который в конце 1801 года решился перевернуть все государственное устройство, внеся в него необходимые изменения, уже видели свет и бывали в других странах, причем живя там на протяжении долгого времени, приспосабливаясь к тамошним обычаям и законам. Им это ставили в упрек, разумеется: мол, какая разница, что и как принято в Англии (а про Францию я даже молчу), тогда как в России все иначе было, есть и будет? Но недостатки российского правительства виделись им со стороны куда более выпукло. Потому как они не воспринимают уже их как должное. Равно как и я теперь… Новосильцев быстрее всех привык к прежним условиям жизни в России. Кочубей учитывал сию разницу всегда, оттого и считается самым умеренным. Чарторыйский просто перечислял недостатки, не указывая, как их исправить, потому как всегда презирал русских как врагов народа, к которому он сам принадлежит. Строганов из всех них высказывался наиболее громко и непримиримо. Его действительно тошнило от несправедливости, царящей вокруг. От рабства, которое считалось само собой разумеющимся, «не нами придумано, не нам и изменять». От придворного церемониала. От того, что он сам, своими силами, мало что может изменить. Я ощущал себя примерно так же, но рот мне всегда закрывало бесчисленное количество условностей, мое воспитание и положение при Дворе и при государе, а также мой опыт придворной жизни при покойном государе. Когда я замечал некую несообразность повелений вышестоящих или же откровенное злоупотребление властью, то зачастую не мог высказать свое недовольство вслух или же начинал уговаривать себя, что «так принято», «все так живут», «иначе ничего не поделаешь». Но любому терпению рано или поздно приходит конец.
…Итак, я уже плохо помню, как отвечал по поводу ренты. Строганов, кажется, добавил:
«Во всех странах так принято. И в Англии, если вы успели заметить».
Так он знал, что я провел более года в Англии? Не иначе, как государь поведал ему об этом. Я никогда не похвалялся своим опытом в свете – зачем? Но, разумеется, императору Александру о сем было хорошо известно.
Будучи в Британии, я не обращал внимание на устройство тамошней жизни, так как моя задача была иной. Конечно, заметил, что люди, в целом, живут получше, особенно в сельской местности, – таких убогих деревень, какие бывают в средней полосе России или у нас в Лифляндии, не встретишь. Конечно, бедноты среди местных жителей виделось немало, но столь откровенного убожества и грязи в быту найти было сложно. Впрочем, как мне кажется, дело здесь не совсем в наличии или отсутствии достатка. Скорее, в общих привычках. Когда я бывал в разоренных войной и нуждой Нижних Землях, всегда поражался тому, в какой чистоте тамошние жители содержат дворы и дома, как стараются опрятно одеться. У нас же и в мирное время, без всяких неурожаев и недородов, такого не встретишь.
Честно говоря, тогда, в Девяносто четвертом, я и не задумывался о том, как живут в Англии обычные люди. Даже, кажется, и не знал, что крепостного права у них уже несколько столетий как нет. Меня тогда эти вопросы не интересовали. Это сейчас я могу написать по этому поводу целый трактат. Возможно, напишу. В отставке, когда мне совсем нечего будет делать. Но никто его не издаст и не прочтет нынче.
«Но у людей не будет собственного имущества. Тогда какая разница – рента или крепостная зависимость?», – спросил я тогда.
«Неужто вы не понимаете? Ощущать себя лично свободным – бесценно», – произнес Поль осуждающим тоном.
Потом он говорил мне, что был готов уже прекратить этот разговор и махнуть на меня, видя, что от меня ничего не добьешься, я полностью разделяю мнение «замшелых стариков» и сам к ним принадлежу. Но одна фраза, произнесенная мною, спасла мою репутацию в его глазах.
«Когда у человека нет никакой собственности, он ощущает себя не лучше раба», – выговорил я невольно, вспомнив унижения, которые пришлось нашей семье пережить в прошлом. Мы были бедны, не могли очень многого себе позволить, и никакая родословная с 12 века, никакое дворянское звание и достоинство не могли исправить реальное положение вещей. Что в них толку, когда живешь впроголодь и вынужден постоянно унижаться перед теми, у кого больше власти и денег? Строганову этого не понять. Равно как и многим другим, кто с детства не знал нужды.
«Вы читали Адама Смита?» – осторожно спросил мой собеседник.
Я покачал головой.
«Мне сие знакомо», – кратко отвечал я.
«Вы абсолютно правы. Нужна хотя бы возможность выкупать эту землю в ренту. Понятно, что могут это сделать не все, далеко не все», – задумчиво начал рассуждать Поль. – «Но надо попытаться…»
«Не все помещики согласятся на то, чтобы вводить подобную возможность», – произнес я.
Я как в воду глядел. Остзейцы в Шестнадцатом году не согласились – мой брат Карл писал мне об этом. «Земля не продается, у нас ее и так мало», – решил рижской ландтаг, и на том порешили. Вопрос земли и собственности на землю, как вы понимаете, в Ливонии крайне болезненный. Мои соотечественники скорее поступятся собственной честью и присягой, нежели землей, с которой получают доход. От того, наверное, у нас не принято землю закладывать, даже ежели имеются огромные долги. Сам факт, что на драгоценные акры, завещанные от предков, пожалованные царем или приобретенные на свои кровные, могут наложить руки другие люди, приведет любого Balte в бешенство. Поэтому в Двенадцатом году, при угрозе нашествия, никто из наших не сбежал в более безопасное место. Они решили вооружить своих людей и держать глухую оборону. Тогда я впервые зауважал тот народ, к которому сам по крови принадлежу. Не то, чтобы они были сами по себе храбры или настолько преданы государю российскому. Просто сам факт, что якобинцы в компании с поляками намереваются отбирать их землю, заставил хладную остзейскую кровь закипеть в жилах. Никаких прокламаций, вроде ростопчинских афишек, не потребовалось – все взяли оружие. Даже женщины. Даже горожане (возможно, потому что рижское и ревельское купечество из-за запрета торговли с Англией было на грани разорения и испытывало правомерное бешенство к тем, кто это вето навязал нашему государю). Даже латыши и эсты, которым якобинцы, как и всем крестьянам Империи, пообещали немедленное освобождение от крепостной зависимости.
Основной удар, однако ж, пришелся на русские территории. Бонапарт вознамерился идти на Москву, возможно, испугавших вероятных трудностей в Ливонии и близ Петербурга. Туда, впрочем, был брошен небольшой корпус, но активных действий не велось, а когда прусский король наконец-то выступил за разрыв союза с Бонапартом и присоединился к нам, да и Бернадотт в Швеции тоже доказал свою лояльность императору Александру, французы быстро отступили.
Но пока мы ничего этого не знали. Даже не понимали, что «первый консул» внезапно захочет короноваться. Что мы вступим в долгую и кровопролитную войну с Францией, которая, как мне кажется, еще вскоре возобновится. Что все наши разговоры так и останутся разговорами, ибо вскоре станет не до них.
Я помню, что Строганов надолго задумался, а потом заговорил:
«Право слово, вы рассуждаете, как князь Адам. Он также упоминал эту возможность. Еще и говорил, что, мол, на таких условиях сами крестьяне откажутся освобождаться, а дворяне только подхватят – мол, видите сами, те люди, которых вы так упорно хотите облагодетельствовать, сами не хотят ничего менять. Пусть тогда все остается по-прежнему».
«Нужен закон, который не оставит дворянам выхода», – произнес я.
«Но это уже попахивает тиранией, вы не находите?» – раздался голос вернувшегося с бутылкой вина Новосильцева. Мы оба не заметили, как он вошел. Судя по его виду, он уже успел хорошенько подкрепиться выпивкой.
«Причем здесь тирания?» – воззрился на него его кузен.
«А представьте сами. Без вашего сведения монарх принимает некий закон, причем не в ваших кровных интересах, и вам придется с ним смириться, иначе вы становитесь преступником. Как это называется?»
«Ники, ты опять об одном и том же!» – вспыхнул Поль. – «Мы же уже обсуждали это – и мне показалось, ты отлично понял разницу между самовластьем и законностью».
«Закон – что дышло, как повернешь, так и вышло», – Новосильцев взял сигару, зажег ее и затянулся, даже не закашлявшись. Подобно многим, он был способен курить лишь в нетрезвом виде. – «Кроме того, что мешает твоему возлюбленному монарху напринимать десяток законов, рескриптов и повелений, обязательных для исполнения всеми и каждому? Кажется, покойный Павел так и поступал, граф Кристоф может подтвердить», – и он выразительно глянул на меня.
Я промолчал. Мне очень не нравилось, куда вела эта беседа. Еще чуть-чуть – и мы бы пришли в тупик, а то бы и бурно рассорились.
«Мы уже говорили, что надо расширять представительство всех сословий… В идеале – принимать Конституцию», – устало выговорил Строганов сакраментальное слово.
Есть понятия, которые нынче приравниваются к проклятию. «Революция», «Конституция», «гражданские свободы», «вольность»… Я бы составил целый словарь, да все недосуг. Спасибо Меттерниху. И спасибо тем, кто поддался его дару убеждения.
Те несчастные сотни прапорщиков, решившие изменить Россию, написали аж два проекта Конституции. Один из них, казалось, представлял собой пересказ строгановской Конституции, которую мой приятель так и не дописал – к лучшему или к худшему, неизвестно. Второй выглядел так, будто его сочиняли завзятые якобинцы. Никаких из документов я не видел, а допрашивал Алекса по их поводу. Он сначала спрашивал эдак осторожно: «А зачем тебе это знать?», потом как-то разговорился и все пересказал. Впрочем, по своему обыкновению, он толком и до конца ничего не дочитал, поэтому послал меня узнавать подробности у Дубельта, с которым я брезгую общаться по многим причинам. Однако ж я с детства таков – коли чего возжелал, обязательно добьюсь. В итоге, я явился перед фактическим руководителем петербургского «черного кабинета» во всем своем грозном обличии высшего сановника и Великого Магистра, и не терпящим возражений тоном приказал мне вынуть из архивов материалы дела. Дубельт затрепетал, пытался отговориться, но я был непреклонен, и в итоге, поддавшись моему давлению, он вынул сакраментальную «Конституцию» Никиты Муравьева из хранилища, добавив с умыслом: «А вы ничего не знаете, Христофор Андреевич, о копии, хранившейся у вашего первого секретаря?» Моим первым секретарем был в ту пору юный и горделивый князь Горчаков, знавший многих les amis de quatorze – а кто их не знал, собственно говоря, они все были светскими людьми из хороших семейств? Я не стал ничего говорить этой сволочи, только взглянул на него своим коронным взглядом, которого обычно побаиваются. «Впрочем, слышал я об этой некрасивой истории…», – продолжал глава жандармов. – «Вот истинная неблагодарность!» «Мне понадобится около часа на ознакомление с документами, Леонтий Васильевич», – холодно прервал я его разглагольствования. Тот и без того вел себя непристойно фамильярной манере, которая, впрочем, весьма нравится его непосредственному начальнику. Дубельт понял, что со мной такое не пройдет и удалился с обиженной миной на лице.
Я прочел. Обе вещи. Да, Муравьев описал все то, о чем говорил Строганов. Вплоть до проекта освобождения крестьян. Мне даже показалось, что формулировки фраз один в один списаны с его определений. Вполне вероятно, что сей граф Никита, лишенный дворянского звания и сосланный на вечную каторгу в Забайкалье, каким-то образом получил доступ к строгановским черновикам и переписал все показавшиеся ему интересными мысли, придав им оконченную форму.
Второй проект выглядел куда детальнее. Назывался он «Русская Правда». Составители руководствовались совершенно иными принципами. Главного автора сего проекта, полковника Пестеля, повесили на кронверке Петропавловской крепости. И было, за что. Потому как, ежели бы все их затеи каким-то несчастной волею рока осуществились, то наступил бы террор, по сравнению с которым якобинские злодеяния показались бы детской затеей.
Но меня не особо заинтересовал этот кровожадный проект, предлагающий заменить власть монарха на тиранию «свободы». Я задумался о «Конституции» Муравьева. Откуда ему стало известно, что написал граф Попо 20 лет тому назад? Неужели Софья Владимировна отдала ему бумаги мужа? Не может быть. Поль сам мне говорил, что все уничтожил еще в Девятом году. Значит, что-то оставил все же? Но вряд ли бы он желал, чтобы его планами воспользовались потенциальные цареубийцы. Графиня Софья после гибели сына и смерти мужа закрылась в деревне, никого не принимала и ни с кем не общалась, кроме близкой родни. Вряд ли бы она согласилась показывать секретные бумаги супруга кому попало. Если только ее не принудили к сему обманом…
Все эти мысли пронеслись у меня в голове за какие-то мгновения. Было бы логичным поделиться сомнениями с Дубельтом, но этой дряни я бы не доверил ничего. Алексу тоже ничего не сообщил. Кто знает, на какие меры они пойдут, гоняясь за призраками крамолы? Менее всего мне бы хотелось, чтобы беспокоили графиню Софью. Она, впрочем, вполне может за себя постоять. Но когда в твои дела лезут непрошеные люди, вороша и оскверняя память о дорогом тебе человеке, тут никакая твердость духа не поможет. Кроме того, эти cochons всенепременно сообщат ей мое имя. А я и так перед ней весьма виноват, ибо (строки вымараны) … Столько лет я пытался восстановить в ее глазах свое доброе имя. Кажется, восстановил. А эти пришли бы и снова выставили бы ее в моих глазах подлецом последнего порядка… Тем более, есть там и дела имущественные. На их майорат многие смотрели, облизываясь. Какой будет повод конфисковать его в казну!
Впрочем, я преувеличиваю о последствиях, – как всегда, «умная Эльза» мужского рода. Мне сложно писать о делах давно минувших дней, не вспоминая о том, что творится сегодня. Помню, слово «конституция» тогда не произвело на меня столь ошеломляющего эффекта.
«Без общего представительства, конституции и разделения властей никаких перемен не может сделаться, потому как иначе получается та же тирания», – продолжал хозяин дома еще более усталым тоном. Лицо его несколько потемнело, глаза померкли. Я невольно отвернулся от резкого ощущения – что-то с ним не вполне в порядке. Снова знакомое чувство молнией пронеслось у меня в голове. Я уже писал здесь, что иногда ощущаю, когда другим людям больно и плохо. Так вот. У графа в ту минуту начиналась сильнейшая мигрень. Такая, от которой люди лежат круглыми сутками в темных комнатах с закрытыми шторами. Которая охватывает одну половину головы, от которой все известные средства мало помогают. У меня такое было после Аустерлица, когда я, падая на землю во время артиллерийской атаки, расшиб себе голову, переломал несколько ребер и повредил правую ногу. К счастью, прошло. У Поля не проходило никогда. Он научился терпеть и сохранять выдержку, но я-то всегда чувствовал, чего это ему стоит.
«Форма против содержания. Цели и средство», – проговорил Новосильцев, которому, судя по его виду и поведению, было безразлично состояние, в котором пребывает его кузен. – «Помнится, ты ранее говорил, что, мол, неважно, отменит ли рабство государь именным указом или же это сделает некий Сенат, Синод, Конвент…»
При слове «Конвент» Строганов сильно поморщился и осел на кресло, приложив кончики пальцев к левому виску.
«Вам нехорошо?» – тихо спросил я его.
«Пустое… Зуб мудрости болит, отдает в голову, бывает», – раздраженно отмахнулся от меня Поль.
«Ежели твоя голова болит от таких элементарных вещей, то ли будет, когда мы начнем решать реальные проблемы», – усмешливо произнес Новосильцев. Он совершенно не казался пьяным. Голос его был ясным и твердым. Жесты – уверенными и размашистыми. Хоть ставь его на трибуну. Меня такие слова покоробили, я не выдержал и сказал прямо:
«Вы что, не видите, что ваш кузен не может вести с вами теперь отвлеченные беседы, в его состоянии?»
Новосильцев иронично воззрился на меня.
«Вам-то какая печаль, Христофор Андреевич?» – произнес он по-русски. – «Как погляжу, вы очень добрый. А сие нехорошо. Нам нынче нужны злые, как цепные псы или граф Аракчеев».
«Довольно», – твердо, хоть и почти шепотом, отвечал граф Строганов. – «Уходи. Проспись. И чтобы до утра я тебя не видел».
Новосильцев вальяжно встал с дивана и не спеша двинулся к двери. Прежде чем выйти из кабинета, он проговорил:
«А коли, братец, зуб у тебя болит, так значит, надо его поскорее вырвать. Очень странно, что с этим ты тянешь, а с реформами – нет».
Мне сделалось крайне неудобно быть свидетелем семейной ссоры.
«Не обращайте на него внимания», – произнес Строганов слабо. – «В последнем он прав… Я ужасно боюсь этих клещей и кровищи, хлещущей изо рта, можете себе представить».
Я, лишившийся к тому времени уже пяти зубов, отлично его понимал. Металлическое лязганье зубоврачебных инструментов заставляет кровь холодеть в жилах, и уже кажется, что не так-то сильна была боль, – она в ту минуту делается весьма умеренной, а то и вовсе пропадает. Недаром насильственное удаление зубов – один из видов пыток.
«Не надо здоровые зубы рвать, они вам еще пригодятся», – тихо отвечал я. – «Голова у вас раскалывается не от них».
«А вы, что, имеете степень доктора медицины?» – слабо усмехнулся он. – «Так быстро выявили… Впрочем, возможно, вы правы. Это уже четыре года как продолжается…»
«Дайте руку», – деловито проговорил я.
«Но у меня нет жара», – удивленно произнес Поль.
«Я не собираюсь считать ваш пульс», – сказал я.
«А зачем же…?»
«Попробую убрать ваше болезненное состояние».
Строганов не стал подавать мне свою руку – напротив, прижал ее к себе плотнее. В голубых глазах его вместо боли отразилось недоумение.
«Вы практикуете животный магнетизм? Надо же…», – еле слышно ответил он. – «Никогда бы про вас не подумал».
«До вас просто не доходили определенные слухи обо мне», – усмехнулся я. – «Но я никогда не учился сему ремеслу. Оно как-то помогает… не знаю уж, как. Не уверен, что получится, кстати. Но попробовать стоит».
«Раз так, давайте попробуем. Все равно мне терять нечего», – Поль протянул мне левую руку. Я переплел его пальцы со своими, и закрыл глаза, считывая все то, что происходило в его теле ранее. Перед глазами проносились золотистые звезды, моментально взрываясь, прежде чем я смог обратить внимание. Мое тело постепенно наполнялось водой, тяжелой и горячей, как расплавленный свинец. Я разжал пальцы Поля после того, как эта влага подступила к горлу, дошла до моей многострадальной верхушки левого легкого… Продержись я чуть дольше, получил бы очередное обострение, как пить дать.
«Граф. С вами все в порядке?» – участливо произнес Строганов после небольшой паузы, во время которой я пытался отдышаться и прийти в себя.
«Все хорошо», – просипел я. – «Как вы?»
«Удивительно… Кажется, все прошло», – отвечал он. – «Но что с вами?.. Вы же сейчас сознания лишитесь! Воды, кто-нибудь!»
«Все нормально», – продолжал уверять его я более уверенным голосом. – «Просто поделился с вами силами…»
Я глотнул холодной воды из принесенного расторопным слугой стакана, вздохнул, откинулся на спинку кресла.
«Может быть, не нужно было этого?» – участливо спросил граф Строганов. – «У меня бы прошло. Оно со временем всегда проходит».
«Извините. Не могу смотреть, как человек мучается», – проговорил я в ответ. Потом, выдержав паузу, продолжал:
«Я могу ошибаться, но это точно не от зубов… И не от воспаления легких, которое у вас случилось лет пять тому назад… Кто-то вас изнуряет».
«Кто-то?» – удивленно переспросил мой друг. – «А не что-то?»
«Именно кто-то», – отчеканил я. – «В вашем окружении есть человек, которому ваши приступы мигрени крайне выгодны. Чем хуже вам, тем лучше ему… Более того, он берет ваши силы, так как своих не хватает… Не пугайтесь, такое бывает. Иногда».
«Вы можете его назвать?»
Я промолчал. Неужели он сам не догадывается?.. Впрочем, кому судить – я сам долго терпел над собой бесспорный авторитет и власть старшего брата. Мне нужно было тщательно осознать свои преимущества над ним, чтобы разорвать с ним отношения. Поль этого, к сожалению, не понимает покамест.
«Хорошо, что вы не ответили, а то я было подумал, будто вы совсем маг и волшебник», – с усмешкой произнес Строганов. – «Но вот что мне интересно самому – каким же образом у вас это происходит? Я имею в виду, лечение…»
Я примерно рассказал, что чувствую при этом.
«С вашим даром вам нужно было действительно идти на медицинский факультет… Я бы на вашем месте так и поступил», – заключил граф.
«Вы не первый, кто мне это говорит», – ответил я.
«Тем более, надобно было последовать советам», – подхватил Попо. – «Не зря же вам их давали».
«Медицина – ремесло», – откликнулся я, искренне не понимая, почему мой собеседник не видит того, что понятно было каждому остзейцу без объяснений. – «Не для дворян. Так, по крайней мере, мне всегда твердили. Моя семья бы не простила, если бы вместо военной стези я выбрал бы какую иную».
«Вот из-за таких взглядов и получаются революции», – заметил мой собеседник. – «Честный труд на благо ближнего для высших сословий полагается недостойным. А паразитический образ жизни – единственное, что причитается аристократу. Неудивительно, почему те, кто был вынужден кормиться от трудов своих, отдавая целые доли своих доходов на поддержание паразитов, решили поменять положение дел радикальным путем».
«Вы не правы в одном. У дворянина есть одна обязанность, коей нет у всех прочих. Обязанность умирать и убивать», – глухо произнес я.
Прошло много лет, а мысли этой я до сих пор держусь.
«Надо же. Я полагал, будто бы защищать Отечество – долг каждого порядочного гражданина», – проговорил Строганов. – «Не только дворянина».
«У нас нет граждан, а есть подданные», – напомнил я ему простую истину.
«И очень зря», – вырвалось у него.
Менее всего я желал спорить с ним на подобную тему. Здесь мы весьма расходились.
«Давайте говорить не о том, что будет в грядущем, а о нашей с вами реальности», – произнес ровным тоном я, зажигая очередную сигару, уже четвертую за вечер. Без табака на подобные темы говорить невозможно, по крайней мере, мне.
«Реальность такова, что истинно свободны у нас лишь высшие сословия», – продолжил я. – «Те, что не платят подати. Любовь к Отечеству, как и любовь вообще – это проявление свободной воли свободного человека. Каким образом солдат – бывший раб, взятый в армию по рекрутскому набору – или крестьянин может любить Россию? Тем более, если он видит, что те, кто страной руководит, не делают ничего, дабы облегчить его бремя».
Попо уставился на меня так, словно я превратился в некоего пророка библейских времен. После Строганов признался, что в тот вечер я его постоянно удивлял своими рассуждениями. Он полагал меня куда глупее.
«Таким образом», – я не давал ему вставить ни слова, поддержанный порывом вдохновения. – «Ежели вдруг на Россию нападет враг, то можно полагать, будто основная часть населения может – вполне вероятно – перейти на его сторону. Особенно ежели этот враг будет говорить о том, что принесет свободу рабам и отмену податей всем остальным».
«Вы рисуете очень мрачную картину будущего, Христофор Андреевич», – отвечал Строганов. – «Но я думал о том же. И даже говорил о сем с князем Чарторыйским, когда объяснял ему причину распада Польши… Он очень оскорбился. Но на деле, я прав – Польшу сгубило рабство. И ее шляхта».
Еще бы сей пламенный патриот и представитель высшей аристократии своей державы не обиделся!
«Но впоследствии князь Адам признал мою правоту…», – продолжал задумчиво мой приятель. – «И я рад слышать, что и вы со мной согласны! И вообще, убеждаюсь, что у нас куда больше сторонников, нежели кажется на самом деле».
Я проговорил:
«В деле, которое вы решили предпринять, нет места мелочному соперничеству. И я настолько же далек от него, как и вы».
Эта фраза сделалась нашей декларацией дружбы. После нее мы оба поняли, что будем соратниками.
На деле все, конечно, сложилось вовсе не так гладко… Даже и со скандалом.
«Но все же… Вы про Ники Новосильцева тогда говорили?» – спросил Строганов на прощание.
Я кивнул, но осторожно добавил:
«И не только про него. Не все ваши друзья таковыми являются в сердце своем».
…Уезжал от него я вдохновленный. Вечером, у себя я вкратце изложил мысли на бумаге. Выглядели они отлично, но им не хватало практического, поэтапного плана с конкретными сроками. Обычное рассуждение на вольную тему, ничего особенного. Я чувствовал, что этого недостаточно, и подавать государю в таком виде нельзя. Позже граф Попо подсказал, куда мне лучше применить мои желания послужить на благо Отечеству. Поговорил с государем, и мне дали месяц на поездку в Ливонию с одной небанальной целью…
Доротея. Век Просвещения
…На ней – тонкое батистовое платье, перехваченное под грудью, как сейчас носят и как ей безумно идет. Дотти даже не представляет, как выглядела бы в модах двадцатилетней давности – наверняка не слишком привлекательно. Волосы ее подвиты – два часа работы горничных и куафера, создававших, казалось бы, такую простую прическу. Золотистая кашемировая шаль с красным орнаментом и длинными кистями – подарок мужа – красиво драпирует ее плечи и руки. Вышивка на шали повторяет цветом и узором вышивку по подолу платья. Художник, мсье Кюгелен, несколько раз придирчиво поправлял ее, просил принимать те или иные позы – поворачиваться, наклонять голову, особым образом складывать руки – а еще до этого пересмотрел весь ее гардероб на предмет наиболее подходящей для нее одежды. Не очень одобрил украшения – на его вкус, жемчужные серьги не подходили к поясу и диадеме, – но снять их Дотти отказалась, а поменять парюру «Северная звезда» на что-то другое отказался главный заказчик портрета – граф Кристоф.