Твоя страсть к изоляции меня оболванивает, загоняет в пустоту. В те-бя-нет! В был-да-сплыл!..
Свой перечень упреков, растянувшийся на три страницы, Марта подытоживала извинениями:
…Я всё же прошу простить меня. Если ты на это способен. Как ты сам часто говоришь, беда правды в том, что у нее много разных сторон…
Было уже почти восемь, когда Петр вышел на улицу. Давно рассвело. Промозглая серость, однако, всё еще застилала сад. А в низине над лугами по-прежнему висели клочья ночного тумана.
Намереваясь пройтись секатором по верхушкам роз вдоль правой ограды, он обкромсал два куста и решил взять грабли, чтобы размяться. Энергичными движениями он принялся сгребать палую листву, но затем пошел за тачкой, боялся, что позднее забудет о ней. Оставленная посреди газона, тачка должна была напомнить Далл’О, который с утра в понедельник собирался выйти на работу, о его невыполненном обещании убрать наваленную листву в самом низу.
Вернувшись на террасу, Петр вдруг оторопел от внезапно пришедшей ему в голову мысли. В следующий миг эта мысль показалась ему настолько естественной, да и очевидной, что от растерянности он застыл на пороге в дом и, глядя в сад, недвижимо обдумывал, что теперь делать, с чего начинать.
Стараясь оценить свое положение трезво, без преувеличений, он не мог преодолеть в себе какого-то последнего барьера. Единственное более-менее твердое заключение, с ходу и окончательно закрепившееся в его сознании и больше не вызывавшее ни недоумения, как бывало, ни душевной путаницы, толкало к признанию простой, тривиальной истины: вот уже шестой год он живет с человеком, с которым не имеет ничего общего. Как он мог связать себя до такой степени, буквально по рукам и ногам? Да еще и со сварливой женщиной, каких полон свет? При этом и сам был не лучше. Разве не был он одним из заурядных представителей своего пола в своей заурядной потребности делить жизнь с женщиной просто в силу своей неспособности жить без никого? От неумения жить как-то по-другому. Потому что не научили? В этом было что-то низкое, ничтожное, унизительное…
И уже через минуту хорошо знакомый ему голос – тоже внутренний – пытался его образумить. Безрадостные прозрения на свой счет вроде бы не казались столь однозначными. Человек – не раб ли он своих эмоций? Стоит дать ему послабление – и он способен возненавидеть кого угодно, что угодно способен очернить, и умеет это делать с талантом непревзойденным. Но с тем же успехом он может и смириться. Может найти во всём новые положительные стороны и новые оправдания себе и той жизни, которой он довольствовался еще минуту назад. Как бы то ни было, с глаз Петра вдруг спала какая-то пелена.
Войдя в гостиную, Петр запустил на диван свое садовое кепи, поднялся на этаж, в одну из спален, распахнул кладовку, выволок серый пухлый «самсонайт», купленный накануне поездки Марты в Зальцбург, затем другой, старенький, но еще более вместительный. Вытащив пустые чемоданы в коридор, он распахнул гардеробную нишу и стал доставать из нее и складывать в чемоданы Мартину одежду, ту, которую она чаще всего носила…
Было почти двенадцать, когда Марта показалась на пороге гостиной. Он сидел в кресле и перебирал старые газеты. Пачками сваливал их в холодный камин, а некоторые, заголовки которых чем-то привлекали внимание («Конец прохлаждениям», «Жаркий сезон только начинается», «Обуздание с запозданием»…), зачем-то откладывал в журнальную корзину.
Вряд ли до Марты сразу дошло, что что-то случилось. Но, нюхом чуя в воздухе какую-то перемену, она, не здороваясь, прошла в ванную и через несколько минут вернулась в теплом халате.
– Ты же в Версаль с утра собирался, – напомнила она с порога.
– Смена программы… Марта, тебе нужно сосредоточиться. Я тебе сейчас скажу что-то важное, – произнес Петр, не глядя на нее.
– Только, ради бога, не делай такую мину…
– Ты уезжаешь. У тебя осталось… – Задрав рукав свитера, он взглянул на часы. – Полчаса с небольшим…
– В каком направлении, если не секрет? – помолчав, спросила она.
Петр молча смотрел в пол, вдруг чувствуя в своем поведении какое-то несоответствие со смыслом сказанного. Но в то же время он изо всех сил старался убедить себя, что таков жребий, что взятую на себя роль необходимо доиграть до конца, обратного хода не было.
– На сегодня обойдемся гостиницей. А завтра я подыщу тебе что-нибудь постоянное, – сказал он. – Я буду снимать тебе квартиру. Я обо всём позабочусь…
Марта утопила руки по локти в карманы халата.
– У тебя не все дома, по-моему.
– Насчет этого… Я собрал тут кое-что. Всё не влезло. Остальное привезу потом…
Дальше всё происходило по продуманному сценарию. Без сцен, без ломания рук, без выяснений отношений. Беспрекословно повинуясь – ее реакция была всё же неожиданной, – Марта забралась на заднее сиденье машины, каждым своим жестом давая понять, что покоряется лишению прав из снисхождения. Ведь всё равно ей не давали двигаться так, как ей того хочется. Всё равно не давали говорить нормальным человеческим языком. До сих пор ее вообще только истязали всё время и мучили. И вот теперь везли на последнюю пытку. Чего тут непонятного?
Петр загрузил чемоданы в багажник. Они молча вырулили на шоссе…
Молчание было нарушено за всю дорогу до города один раз. При выезде из Дампиерра Марта вынула что-то из сумочки и членораздельно произнесла:
– Я ко всему готовилась… Но не думала, что ты способен на низость. – Она закурила и, презрительно помолчав, аккуратно выпуская дым в приоткрытое окно, присовокупила: – Это только доказывает, что прочитанное тобой – правда… чистейшая правда. Я и сама не сразу это поняла… Будь добр, убери ногу с газа. Грузовик на дороге не едет, а стоит, мы врежемся…
Остановив машину перед первым же приличным на вид отелем, как только они пересекли Периферик и въехали в город, Петр молча вылез из-за руля, прошагал к багажнику, выгрузил чемоданы и сделал знак швейцару, стоявшему на входе.
Тот приблизился.
– Об остальном я позабочусь. Не волнуйся.., – повторил он с горькой усмешкой.
Не проронив ни слова, Марта направилась следом за швейцаром, понесшим ее чемоданы к карусельным дверям.
Едва отъехав от гостиницы, Петр вновь остановил машину, уже перед входом в кафе. Выбравшись из-за руля, он вошел в безлюдное бистро напротив и заказал у стойки стакан горячего молока с сахаром. Такой заказ он сделал впервые в жизни.
Пока бармен подогревал молоко, он обводил взглядом редких посетителей, всматривался в невзрачную городскую перспективу за окнами и с туманом в голове, с каким-то муторным чувством неправильности происходящего, которое не давало сосредоточиться на главном, думал о том, что последние адье получились нелепыми и что ему вряд ли удастся избавиться от угрызений совести. Уже сейчас, не прошло и нескольких минут, угрызения сжигали его изнутри адским огнем…
Только позднее, вновь очутившись на улице, вновь шагая по тротуару и вслушиваясь в шелест листвы под ногами, он подумал, или, скорее, ощутил и не успел облечь свое чувство в слова, что труднее всего ему привыкать не к своему новому положению, не к обретенной свободе «души и тела» – в нее-то он как-то не верил, – а к самому себе. Возможно, поэтому возвращаться в прежний мир вдруг мучительно не хотелось…
Часть вторая
До прибытия поезда на Северный вокзал Парижа оставалось еще около получаса, но в вагоне первого класса уже чувствовалось оживление.
Часть пассажиров заблаговременно готовилась к выходу. Самые нетерпеливые заражали непоседливостью других. Пожилой итальянец в зеленом свитере, которого звали Витторио – так на весь вагон обращалась к нему спутница, пожилая эксцентричная дама в собольей шубе, приходившаяся ему, по-видимому, родственницей, – принялся снимать с верхних полок свои многочисленные пожитки и без ложной скромности принял помощь соседа, который не усидел на месте лишь из опасения, что один из свертков свалится ему на голову. Возле тамбура кто-то подал еще более дурной пример. Преждевременная возня с чемоданами перед багажной нишей привела к столпотворению в проходе. Но кое-кому всё же удалось выйти с вещами в тамбур.
Один из стоявших в тамбуре мужчин, седовласый, средних лет француз в сером костюме, который оказался здесь до начала всеобщего ажиотажа, молча всматривался в плывущие за окнами городские окраины. Время от времени он что-то сверял по выражению лиц попутчиков, словно дожидаясь ото всех какой-то единодушной реакции. И когда вагон вновь вынырнул из темного туннеля и с улицы потянуло запахом горелой резины, француз с усмешкой произнес:
– Перед вокзалом всё становится резиновым, даже время…
Стоявшие рядом немцы – оба в светлых макинтошах, с сонными лицами – отреагировали на шутку одинаковыми вежливыми оскалами. Вряд ли они говорили по-французски. Догадавшись, что его не понимают, но считая нужным объясниться, француз постучал указательным пальцем по стеклу своих часов, несколько раз сокрушенно мотнул головой, после чего, словно обидевшись, отвел взгляд в окно и больше не произносил ни слова…
На протяжении всей дороги Арсен Брэйзиер испытывал небывалый душевный подъем. Хотелось думать и говорить обо всем и ни о чем. О Люксембурге, где он провел два дня, о планах дома в Тулоне, куда он возвращался. Вдруг захотелось какой-то новизны, чего-то неожиданного.
К поезду на вокзал обещала подъехать дочь. И поскольку это случалось вообще впервые – встречать Луизу на перронах до сих пор приходилось ему да матери, – этот новый виток в отношениях придавал непредусмотренной остановке в Париже какое-то недостающее ей значение, а вместе с тем не мог не навевать необъяснимой, минутами невыносимой, но всё же приятной грусти по ушедшему. Чувство новизны обострялось и оттого, что возвращаться из Люксембурга пришлось поездом через Париж, а не самолетом, без всяких остановок, как Брэйзиер планировал поначалу. Из Люксембурга он собирался вылететь прямиком домой, однако внутренние французские авиалинии уже вторые сутки работали с перебоями из-за забастовок летного персонала, вылет откладывался на неопределенное время, и еще до того, как он выехал из гостиницы, предусмотрительный консьерж позаботился о том, чтобы забронировать ему место в поезде…
В наилучшей форме Арсен Брэйзиер чувствовал себя и от результатов поездки. В Люксембург пришлось ехать по делам тулонской фирмы. Неделя пролетела как один день, с максимальной пользой. Переговоры завершились настолько удачно, что время от времени он спохватывался, пытался приостановить в себе какую-то безудержную внутреннюю спешку, она же и лишала его твердой почвы под ногами. И в который раз он был вынужден задавать себе странноватый вопрос: не напутал ли он, не принимает ли он желаемое за действительное?
Факт оставался фактом: выгодная сделка была заключена, осталось обменяться документами. Кроме того, еще и удалось отдохнуть и даже приобрести в лице новых партнеров новых друзей и единомышленников, что и подавно не входило в планы. Необходимость возвращаться через Париж Брэйзиер принял как должное. Теперь уже ничто не могло поколебать в нем душевного равновесия. Непредвиденная остановка в Париже приходилась даже кстати. Она давала возможность привести в порядок некоторые столичные дела, до которых с лета не доходили руки…
С выражением шутливой симпатии на лице Арсен Брэйзиер взглянул на немцев, скользнул глазами в сторону пожилого люксембуржца, который «путешествовал», как сам старик выражался, с десятилетним мальчуганом, по-видимому внуком, – оба шушукались о чем-то в противоположном конце тамбура, показывая друг другу внутренности своих кепок. Взгляд Брэйзиера уперся в белокурую даму в шотландском килте, которая всю дорогу листала английские журналы по собаководству и тоже решила ждать конца поездки в тамбуре. Отвесив ей едва заметный поклон, Брэйзиер погрузился было в задумчивость, но в тот же миг спохватился, заметив, что та держит на весу кожаный саквояж. Он сорвал свой небольшой чемодан с откидного сиденья, подхватил саквояж попутчицы, водрузил его на место своей поклажи и, отвернувшись к панораме, плывущей за окном, смотрел в одну точку, как это бывает с человеком, который чувствует, что оказался в центре внимания…
Встречу назначили перед табло прибытия. Но дочь опаздывала.
Арсен Брэйзиер прошелся вдоль выхода на перроны, вернулся обратно, подождал еще несколько минут и, купив в киоске номер «Фигаро», направился к выходу в город. На улице он остановил такси и еще через полчаса вышел из такси перед входом небольшого, средней дороговизны отеля с окнами на улицу Дофин.
Брэйзиер назвал свою фамилию, и моложавый портье тут же выложил на стойку конверт с письменным сообщением: несколько минут назад его передали по телефону.
Записка была от дочери:
Папа, дорогой, здравствуй! И извини, пожалуйста. Я позвонила и узнала, что поезд опаздывает, и на вокзал не поехала, боялась прозевать мероприятие на факультете. Нам влепили на сегодня дополнительное. Не успела дозвониться тебе в это королевство. Приеду в два часа. Дождись меня. Твоя дочь Луиза.
Дай человеку, который записывает под мою диктовку, двадцать франков на чай, я пообещала.
О каком «собрании» может идти речь в сентябре? Занятия у дочери начинались позднее. В Париж же она поехала в конце августа лишь для того, чтобы подыскать себе новое жилье, вдруг отказываясь жить в мансарде, как в прошлом году, предложенной ей родственниками в своем особнячке, который они населяли большим и, как дочь уверяла, буйным семейством. Решению Луизы жить совсем отдельно противостоять было невозможно, да и глупо, хотя для них с женой казалось очевидным, что заниматься поисками квартиры придется им самим. Дополнительные хлопоты. Дополнительные хлопоты, потерянное время. Брэйзиер планировал выкроить на это несколько дней в октябре, к тому времени надеясь окончательно утрясти дела в Люксембурге…
На миг вообразив себе саму сцену – как молодому портье, с достоинством новичка наблюдавшему за ним из-за стойки, пришлось записывать весь этот сумбур, переспрашивая на каждом слове, а ко всему еще и выводить всё собственной рукой, чтобы его вознаградили за старания чаевыми, – Брэйзиер с трудом переборол на лице улыбку.
Мелких купюр при себе не нашлось. И он хотел было отложить чаевые на потом, но всё же вынул из кармана купюру в сто франков и протянул ее портье. Еще никогда, с тех пор как останавливался в этом отеле, он не расщедривался на такие чаевые.
– Что вы… Не нужно, – по-дилетантски смутился тот.
– Уговор дороже денег, – сказал Брэйзиер и, довольный своей шуткой, воткнул купюру под дно стоявшей на стойке вазы с цветами.
В номере Брэйзиер просмотрел газету, во второй раз за утро побрился, распахнул окна. Со дна уличного проезда в комнату ворвался городской шум. В мерный гул города он вслушивался с некоторой растерянностью, что-то взвешивая про себя. И вдруг он понял, что вся его былая убежденность в том, что шум города, суета ему ненавистны, была ложной, надуманной.
Он чувствовал себя вполне городским человеком. И одна мысль о том, что он находится в центре одного из красивейших городов мира, один среди несметного количества незнакомых людей, окруженный чужими заботами и неисчислимым количеством чужих жизней, одна неожиданнее другой, вдруг приводила его в какое-то радостное волнение. Тут же, однако, осознав, что так с ним случается каждый раз – каждый раз в дороге его осеняют странноватые идеи, – Брэйзиер закрыл окна на балкон, заказал в номер чай, омлет с беконом, бутерброды. Он попросил накрыть столик на двоих. И пока суд да дело, сел за свой рабочий органайзер.
После нескольких телефонных звонков он спустился в холл, чтобы отправить факс в Люксембург. Отчего сразу же не поблагодарить за оказанный ему прием? А когда он вернулся в номер и горничная едва успела вкатить в номер тележку с завтраком, раздался быстрый стук в дверь.
– Открыто!
В номер влетела дочь:
– Папа! Ты получил мое послание?
С сияющим видом Брэйзиер поднялся:
– Наконец-то… Ну наконец-то! – Поймав дочь за голые плечи, он разглядывал ее в упор с таким видом, словно хотел убедиться, что не вышло опять какой-нибудь ошибки.
Луиза была в летнем платье с открытым верхом, улыбающаяся, свежая, опять повзрослевшая.
– У тебя одеколон какой-то женский… Как у моего соседа! – заметила дочь и, приложив ладонь ко рту, тихо засмеялась. – Только он – полная твоя противоположность… С косой ходит.
– С косой? Твой сосед? – Отец не понял, что дочь имеет в виду, но утвердительно кивал, довольный всем на свете. – Кстати, нашего изготовления… одеколон.., – добавил Брэйзиер. – Тебе что, не нравится?
– Твой собственный?
– Мы запустили пробный, в синем флаконе, разве не помнишь? Садись же, ну что ты топчешься… Я перекусить заказал. Ты не обедала, надеюсь?
– Как там, в Люксембурге? Всё утряс?
– Утряс.
Брэйзиер-младшая подошла к тележке с завтраком, сняла с тарелок белую салфетку, проверила начинку одного из бутербродов, приготовленных треугольниками, на английский манер, и, поморщившись, отложила его на тарелку:
– Я слышала, жулье со всей Европы ездит в Люксембург деньги прятать в банках… и что у них даже принц чем-то торгует, сувенирами или минеральной водой.
– Наверное так и есть.., – ответил отец, улыбаясь. – Луиза, пока вспомнил… Ты маме насчет будущих выходных звонила? Мы ведь тебя ждем. Ты помнишь, надеюсь, что твой брат…
– Нет, папа. Ну никак.
– То есть как – никак?.. Ты не приедешь?!
– Я же тебе объясняла…
Отец казался всерьез расстроенным. Но даже такая неприятность не могла омрачить радость, которую он испытывал, видя дочь цветущей, в очередной раз повзрослевшей, – это поражало его каждый раз, когда он не видел ее некоторое время. Удивляло Брэйзиера и то, что с возрастом дочь становилась всё больше похожей на мать.
– Мы, к сожалению, не сможем пообедать вместе, – сказал он. – У меня встреча здесь неподалеку. Но вечером…
Дочь поморщилась.
– Нет-нет, на вечер уважь, пожалуйста. Ну как тебе не стыдно?
– Так и быть, – закатив глаза к потолку, вздохнула она. – Только не в восемь. Позднее. Я, может быть, приду с одной знакомой, с Моной. Но ты ее не знаешь.
– Вот и познакомишь. Если хочешь, пойдем к этому… к писателю, – предложил Брэйзиер, имея в виду семейный ресторан, находившийся возле Пантеона, который принадлежал неудачливому литератору; в былые времена, когда им с женой приходилось бывать в Париже с детьми, существовал семейный обычай обедать в этом ресторане всем вместе. – А в воскресенье я в Гарн собираюсь. Прогуляемся к Пэ вместе? – спросил Брэйзиер, назвав своего шурина тем прозвищем, которое ему давно прилепила дочь.
– Ну вот… Опять ты всё расписал в своем блокноте! Как можно составлять программы, даже не поинтересовавшись, что, может быть, я занята, что у меня… А вдруг – работа? Да нас просто завалили – ты представить себе не можешь!
– Я уже договорился с ним. Он предложил заехать за нами утром.., – виновато объяснил отец. – Что делать, отменить?
– Ты заставил его тащиться сюда из Гарна? И он согласился? – удивилась Брэйзиер-младшая. – Да ты забыл, что такое Париж! Здесь ни пройти ни проехать. Столица мира!
– Пробки в воскресенье? – не поверил отец.
– Хорошо… В Гарн так Гарн, – сдалась Брэйзиер-младшая.
Наблюдая за тем, как дочь разливает чай, Брэйзиер не мог не заметить, что свои жесты она сопровождает той же мимикой, что и мать, – вздернув брови и взирая на столик сверху вниз, как бы с пренебрежением к этой тривиальной домашней обязанности. Что-то вдруг поражало в сопоставлении. Он тут же размяк и был готов исполнить любой дочерин каприз, если нужно – даже отказаться от всех своих планов на выходные.
Рассчитывая увидеться с Вертягиным в день приезда, Арсен Брэйзиер не ожидал, что в последнюю минуту шурин откажется от встречи под предлогом занятости.
Вертягин ответил у себя в офисе по прямой линии и попросил подождать со снятой трубкой. Доносились звуки другого телефонного разговора: Вертягин кого-то отчитывал. А когда он всё же спохватился – прошло уже минут десять, – то он даже не удосужился извиниться, лишь заявил, что его рвут с утра на части, и попросил перезвонить позднее.
Сетовать на невнимание? Брэйзиер отлично знал, что Вертягин не любит, когда ему докучают частными проблемами в рабочее время, а тем более в пятницу, в конце недели, в один из приемных дней кабинета, почему-то всегда перегруженный, – так бывает с теми, кто не умеет распланировать рабочую неделю. Но тон шурина всё же выбивал из колеи. Ведь Вертягин только что приехал из отпуска, проведенного под Каннами на его же, Брэйзиеру принадлежавшей, даче, и им еще даже не удалось переговорить на эту тему…
Позднее Вертягин перезвонил в гостиницу и извинился – день у него получился действительно суматошный. Он предлагал увидеться в воскресенье в Гарне и даже пообещал заехать в гостиницу на рю Дофин, чтобы забрать Брэйзиера к себе: с утра ему всё равно предстояло побывать в городе по своим делам, по завершении которых они могли уехать в Гарн вместе, как раз к обеду…
За годы отношения успели отстояться, но вместе с тем как бы выдохлись, подобно какой-то крепкой настойке, а то и уксусу. Преступать отведенные отношениям границы становилось как-то непринято, несмотря на то, что вся родня, и дальняя и ближняя, за норму почитала приязнь, взаимность и обязательность, – как назвать это по-другому? Дистанция изобличала отношения в несостоятельности. Но сложившийся статус-кво обоих устраивал. Слишком многое их рознило – взгляды, образ жизни, само отношение к этой розни. А те незаурядные на первый взгляд параллели в их биографиях – ведь оба они по иронии судьбы имели в прошлом отношение к Англии и оба утратили с этой страной все связи, да еще и имели какое-то отношение к цветоводству, – это лишь придавало врожденным расхождениям нечто коренное, узаконенное самой природой.
Нерадивость русского шурина росла из той же почвы, что и высокомерие, родственное чванливости, как привык считать Брэйзиер, которое полнее всего характеризовало отношения покойного дипломата Вертягина, с родственниками жены – Крафтами. Всей многолетней подноготной родственных связей и размежеваний между сородичами Брэйзиер не знал и особенно не интересовался этой скучнейшей стороной их жизни, да и жена не любила распространяться на эту тему. Но нужно ли иметь семь пядей во лбу, чтобы постичь суть разногласий? Они уходили своими корнями в антагонизм, наверное неизбежный, который и свеженародившуюся имущую прослойку, и старую потомственную, заставляет жить вместе как кошка с собакой или, по крайнем мере, держаться друга от друга на почтительном расстоянии. Так было всегда и во все времена. Нувориш не мог найти общего языка с аристократом.
Был ли Вертягин-старший голубых кровей? Не больше, чем Крафты. Но Вертягин не считал нужным скрывать свое презрение к коммерции, на доходы с которой жили Крафты, причем давно и неплохо. Вертягин-старший считал низменным род занятий, целью которого является «самообогащение», осуществляемое не путем «непосредственного» приумножения материальных благ, в поте лица, а посредством «купли-продажи», за счет эксплуатации чужого труда. Однажды он заявил об этом во всеуслышание, чем и вызвал в семействе очередной раздор.
Жена, приходившаяся Петру Вертягину двоюродной сестрой – мать жены была одной из дочерей Крафта, полурусского немца, в сороковых годах сбежавшего из Германии во Францию, – старалась этот скрытый антагонизм игнорировать, но потугами своими лишь ворошила в Брэйзиере старые подозрения, давно в нем утихшие, насчет самих ее отношений с Вертягиным. Не было ли между ними раньше чего-то большего, чем закадычная дружба кузена с кузиной?.. Но даже привязанность Мари к Вертягину за годы прошла различные стадии. Вплоть до полного и многолетнего охлаждения. Причины Брэйзиеру, опять же, не были известны. Но ко времени наступления очередной оттепели, выпавшей на момент «выхода в свет» молодых отпрысков Брэйзиеров, Брэйзиер уже привык довольствоваться тем, что им с шурином отмерено от природы, и, видимо, не только в вопросах родственного взаимопонимания.
Находить общий язык стало легче, как всегда, по нужде. Приходилось обращаться к Вертягину за помощью. Производство парфюма в Тулоне было отлажено еще до того, как жена получила его в наследство. Весь хозяйственный и производственный механизм работал без перебоев. Но сбыт, как всегда, не оправдывал ожиданий. На голову валилось то одно, то другое. Услуги, оказываемые Вертягиным, иногда становились очень своевременными. Правда, в былые времена Вертягин расщедривался на более деятельное участие в трудностях родственников. Затем энтузиазм его поугас. На этой почве отношения и дали новую трещину. Однажды даже вышло неприятное объяснение по этому поводу.