В нашем фотоальбоме сохранились карточки с родителей в период начала семейной жизни. Как видно из снимка, и мать, и отец в молодые годы не были обижены внешностью.[91] Мы иногда уже в пожилые годы видели отца с гитарой в руках играющим и поющим его любимую песню «Ивушка», причём, он особенно выразительно пел. «Тятенька с мамонькёй неправдами живут»; или когда он играл какую-либо залихватскую песню и дробью подыгрывал пальцами по верхней доске гитары; переносясь мысленно от этого наблюдения к виду на фотокарточке, можно было понять, чем была обеспечена его победа над сердцем матушки. От этих времён на дне сундука сохранялись ещё наряды матери: платья с кринолинами, ботинки на высоком каблуке с тупым носком, шарфик и др., на основании чего можно думать, что и наша матушка в девушках имела привлекательный вид, чем и покорила сердце батюшки.[92]
… Первое назначение по службе отец получил в пересыльный замок в Перми в качестве дьячка в тюремную церковь. Из воспоминаний отца, относящихся к этому времени, в памяти сохранились два: одно о том, как однажды пришлось ему мыться в бане вместе с убийцей и как он боялся, а второе, как он присутствовал при публичной казни, сопровождая тюремного священника, обязанного быть при казни для принятия покаяния от осужденного и «облегчения» его предсмертных страданий. По-видимому, отец недолго служил в этой церкви и был переведён потом в другую церковь, около вокзала, которая, судя по его описаниям, потом стала называться Петропавловской церковью.[93] В Перми отец прослужил около трёх с лишних лет.[94] За это время в семью вступили старший брат Александр и старшая сестра – Александра. Как получено было назначение в село Теченское Шадринского уезда Пермской губернии (по настоящему административному делению – Бродокалмакский район, Челябинской области)[95], нам не известно, но надо думать, что это произошло при содействии дедушки Ивана Алексеевича Никитина. [[96] ] С переездом в Течу собственно и начинается настоящая история нашей семьи, а всё предыдущее было, так сказать, только предысторией.[97]
Основной, теченский период семейной жизни[98]
1. Сельский дьячокОтец служил диаконом на псаломщической вакансии, т. е. тем, кого называли короче дьячком. Как участник богослужения он выполнял и функции диакона и функции псаломщика, но по оплате за, так называемые, требы, по дележу, так называемой, братской кружки, ему причиталась четвёртая часть, так, например, если совершение крещения ребёнка оплачивалось двадцатью копейками, то на его долю падало пять копеек. Особую, индивидуальную, плату отец получал за оформление, так называемого, обыска при совершении браков, а также за ведение метрических книг по своему приходу, в состав которых входили: а) списки о вступивших в брак, б) умерших, в) родившихся, г) списки, прошедших исповедь. За все эти списки платились гроши, а времени они отнимали много, потому что они пересылались в консисторию, которая требовала тщательного и аккуратного выполнения их. Как часто нам приходилось видеть за столом согбенную фигуру отца, целыми днями, с утра до вечера, переписывавшего «метрики».[[99] ]
Как курьёз можно ещё в числе заработка отца отметить то, что ему предоставлялись уроки пения в нашей земской школе, тоже, конечно, за гроши. В чём состояли эти уроки? Он нас учил петь различные песни, например, на слова А. В. Кольцова.[100] Любимой песней была «Красным полымем заря вспыхнула». Окна школы весной приоткрывались, чтобы дальше по селу разносилась песня, певцы в поте лица старались вложить свою душу в любимую песню.
Самым унизительным способом оплаты труда были сборы, натуральная оплата. Псаломщикам предоставлялось право сбора по всему приходу. Были сборы: «петровское» в петровский пост (до Петрова дня – 29 июня) – собирались сметана, яйца; «осенное» – собирались овощи, курицы, утки, шерсть; «зимнее» – собиралось зерно; «праздничные» – перед праздниками – «Рождества» или, так называемыми, часовенными праздниками. И вот мы наблюдали, как по какой-нибудь деревне, или по нашему селу медленно передвигалась телега с кадочками, корзинами, мешками, а зимой кашева, отец наш, напевая «Господи, помилуй», переходил от избы к избе с неизменной просьбой «поделиться»; иногда с ним «делились», а иногда следовал ответ: «нечем. Бог пошлёт», – как иногда отвечали нищим. Унизительно и обидно, но нужда заставляла терпеть и сносить.
Так и создавался образ дьячка, забитого и униженного.[101]
2. Хозяйство родителейа) Дом. В первое время после переезда в Течу собственного дома не было, а семья жила на квартире. Когда и при каких обстоятельствах был куплен дом, мне не известно, но я родился в 1887 г. уже в своём доме.
Дом состоял из кухни, горницы, чулана и сеней. Уже в ту пору, когда ещё прирост семьи не прекратился, он явно был тесен для семьи. Горница разделялась на две половины ширмой, причём половина за ширмой была настолько узка, что там помещалась только родительская кровать. Впоследствии ширма была убрана и вся семья зимой спала на полу горницы, а летом молодёжь разбредалась на сон по телегам, коробам, стоящим навесом, а позднее уходила в «малуху», небольшую избу, сделанную из овина[102].
Двор при доме разделялся на две части: в передней части были расположены: навес для телег и легких экипажей – «ходков», завозня – склад зимних экипажей, погреб, проход на заднюю половину двора, амбар, амбарушка, второй навес и вторая завозня для лошадей, а позднее на её месте поставлена была «малуха». С восточной и западной стороны прилегали небольшие садики с берёзами, акациями и черёмухой. В восточной стороне, в задней части двора расположены были по западной и восточной стороне навесы для сена, а между ними вглубь двора – конюшня, проход в огород, птичник, промежуточный навес и коровник.
Первоначально дом был покрыт тёсом, а все остальные постройки и баня в огороде покрыты были дерном. Вдоль всех построек заднего двора раньше была расположена глиняная стена, которую постепенно дожди размыли до основания. У дома к окнам были навешаны ставни и первоначально внизу дома были завалины. В таком виде наш домик предстал моим детским глазам.
Впоследствии и домик, и все постройки претерпели большие изменения: под дом был подведён кирпичный фундамент, над чуланом и сенями надстроены вышка и над домом и всеми строениями построены железные крыши[103]. Западная сторона домика была отремонтирована: сменены гнилые брёвна, сделаны кирпичные столбы у ворот и перед домом посажены были сирени и раскинут цветник. Внутри домика были по стенам и потолку горницы наклеены обои и полностью сменена мебель: на смену старым громоздким стульям были поставлены «венские» гнуты и поставлен круглый стол – творение двух бродячих деревообделочников. В таком виде этот дом был продан сёстрами за 400 руб. в … году.
б) Полеводство. Для церковного причта, как называли весь коллектив священнослужителей были отведены поля и покосы, каковые земли носили общее имя штат. Кроме того, отведены были участки под гумна. Отцу были отведены два поля: ближнее среди полей деревни Черепановой и дальнее – у деревни Пановой. Покосы были отведены у деревни «Кирды» и называлось это место «Соры». Я захватил в детстве ещё ту пору, когда отец занимался полеводством. Рабочих лошадей было четыре-пять, во дворе стояли телеги, а зимой дровни. Часть земли засевалась, а часть шла под пар. Все работы производились вручную и конской тягой. Уборка хлеба производилась силами поденщиков, а, также и заготовка сена. Тяжелая пора была для матери: ежедневно приходилось выпекать мешки калачей, готовить жбаны квасу и много различного варева на завтрак, обед и ужин. Зимой подолгу шёл обмолот. Хлеб в снопах сушился в овине и обмолачивался цепами, но уже начали появляться молотильные машины.
Много забот полеводство доставляло родителям, но у нас, детей, лучшие воспоминания связаны именно с полями, покосами. Поля были расположены в живописной местности: среди лесов, кустарников вишни, смородины, дикой черёмухи. На лужайках около полей был ковёр цветов, медуниц, пучек. Дальнее поле было расположено неподалёку от реки… Какое удовольствие было видеть лошадей на водопое, купать их. Не забыть возвращение с работ с песнями. Покосы были расположены у озёр, возле которых водились стаи журавлей. Незабываемая пора перевозки снопов с полей на гумно. Осенний солнечный прозрачный день! Сидишь на возу, медленно двигающемуся к гумну! Или сидишь на возу сена зимой под тёплым тулупом! Сколько удовольствия от поездки! При обмолоте самое большое удовольствие было сидеть у топки в «лазее» и выпекать в золе картошку. Однако отцу пришлось отказаться от посева хлеба: сломил ряд неудач. Много унёс с собой голодный год. Не забыть, как замерзала голодная скотина. Работники соседей Селивановых и наш только тем и занимались, что ходили взад и вперёд от них к нам и от нас к них, поднимали лошадей и ставили их к стенкам. Не забыть, как летом всё пожирала саранча и как организована была группа школьников, которые собирали саранчу в полог и сжигали, и всё равно она всё пожирала. Большой урон хозяйство отца понесло, когда сворованы были лошади. Помнится, как в крещенский сочельник вдруг подскакал верхом к нашему дому человек в тулупе, зашёл в кухню и бросил листочки бумаги, на которых было написано: приезжай туда то, вези четверть водки и столько-то денег, и получишь лошадей. Это был вызов конских воров, но отец не поехал и скоро отказался от полеводства, а поля превратил в ренту, оставив за собой только покосы.
С этого времени в хозяйстве держались только две лошади, в полях остались только ягодники и участки для скашивания травы на телегу, чтобы скармливать её дома. В это время и овин за ненадобностью был перестроен на «малуху». Гумно стало применяться для загона лошадей на день в летнее время. Однако связи с полями мы не теряли, и самым большим удовольствием летом было съездить на поле, собрать ягоды и привезти пучки.
3. Воспитание детейВ семье всего деторождений было восемь, а в живых осталось семь человек. Девочка Катя умерла в детском возрасте. При бюджете, которым располагал сельский дьячок, вырастить и воспитать такую семью являлось делом трудным.[104] В самом деле, не считая того, чтобы накормить и одеть семь человек детей, что означало ещё выучить их? Возьмём самые простые вычисления: чтобы выучить мальчика и поставить его, как говорится, на ноги требовалось учить его десять лет: четыре года в духовном училище и шесть лет – в семинарии (имеется ввиду законченное образование на должности священника). В семье было пять мальчиков, следовательно, расходы на их образование за весь период его должны составить пятьдесят годичных норм. Девочки учились в епархиальном училище по шести лет, то следовательно на их обучение нужно еще двенадцать годичных норм, а всего на мальчиков и девочек падает, следовательно, шестьдесят две годичные нормы. Если же прибавить к этому обучение в сельской школе, что составит двадцать одну годичную норму, а всего, следовательно, будет восемьдесят три год[ичных] нормы.
Если принять продолжительность периодов обучения детей[105], в тридцать лет, то получится, что каждый год на бюджет семьи падало почти по три человека учащихся, т. е. каждый год обучалось по три человека в раз. Так получалось, что в первом потоке в раз учились Александр, Александра и Алексей; а во втором потоке – Василий, Николай и Юлия.
Что же помогало нашим родителям в этом случае? Во-первых, то[, что] часть детей училась при этом на казённом или полуказённом содержании, а во-вторых дети учились хорошо: за исключением брата Ивана, никто не оставался ни в одном классе на повторительный курс. Когда старший брат – Александр – сделался священником, то он помогал кое в чём отцу, но особенно можно сказать пожертвовала своей жизнью для семьи старшая сестра – Александра. Кое-что уже сами дети изыскивали на своё обучение уроками, пением.
Что говорить, конечно, жилось бедно, а родителям было очень тяжело. Что значило, например, сшить сапоги кому-либо из братьев. Одни и те же голенища к сапогам переходили от брата к брату. Также валенки, кое-что из верхней одежды. Неудивительно, что сахар к чаю выдавался по кусочку; белая булочка давалась только в воскресенье и тому, кто ходил к обедне. Калоши покупались уже примерно в возрасте 16 лет. Для родителей первым стоял вопрос: как накормить, напоить, одеть. Воспитание уже начиналось, когда дети поступали в духовное училище, «на бурсу» и дальше в семинарию или в общежитие епархиального училища. И всё-таки из пяти братьев три закончили духовную академию, при чём один со степенью магистра богословия. Много значил пример старших: младшие старались в учёбе не отставать от старших. В семье были ровные, спокойные отношения между родителями и детьми. Только раз в жизни я был свидетелем того, как отец в суровом тоне разговаривал с братом Алексеем по поводу того, что он задумал оставить семинарию из-за того, что будто бы с ним несправедливо поступил преподаватель богословия Тихомиров.[106]
Как часто приходилось нам наблюдать родителей в ранние часы за чаем решающими тяжёлые вопросы материального обеспечения семьи, когда подсчитывались копейки. Всё было отдано для детей.[107] Детство наше было, конечно, материально бедным, как сравнить его, например, с детством нынешних малышей: не полагалось нам ни туфелек, ни тапочек, ни чулочков, но оно было богато многими впечатлениями от окружающей природы, а главное [—] теплом семейного очага. Как не вспомнить, например, традиционные пельмени по понедельникам, когда вся семья садилась за их подготовку: кто делает сочни, кто защипывает пельмени, все у одного стола. Вот где подтверждалась правда поговорки: «один горюет, а семья воюет». А поездки всей семьёй за ягодами, за грибами, за ветками на веники, на уборку сена – сгребать и копнить! Нет, я не хотел бы другого детства![[108] ]
Отец умер в возрасте 67 лет[109], а мать в 76 лет[110] и похоронены они на нашей родине – в селе Русско-Теченском, Бродокалмакского района, Челябинской области. Мир праху их! И да будет земля им лёгкой!
26. VIII.[19]60. ГАПК. Ф. р-973. Оп. 1. Д. 708. Л. 1–15 об.Антонина Ивановна Тетюева[111]
В жизни иногда бывает так: начинаешь вспоминать о ком-либо из близких людей, и вдруг окажется, что воспоминания получаются разбросанными и случайными, а хотелось бы восстановить в памяти живой и полный образ этого человека; и тогда в душе возникает досада на себя: почему я в своё время не позаботился о том, чтобы собрать об этом человеке более полные сведения и обида за него: почему я был так невнимателен к нему. В таком именно положении оказался автор этой заметки, задавшись целью восстановить в памяти образ своей тётушки – Антонины Ивановны Тетюевой.
У нашей матушки были два брата и одна сестра, моложе её на десять лет. По обычаю тех лет, младшая сестра была крестницей старшей сестры и всегда любезно называла её крёстнинькой. Вот эта крестница нашей матушки и была нашей тётушкой Антониной Ивановной. Из всей нашей родни по линии отцовской и материнской никто другой не стоял так близко к нашей семье, как тётушка А. И.: она не один раз бывала в нашей Тече, довольно часто писала письма нашим родителям; через неё наша матушка получала сведения о жизни своих братьев.
Различные судьбы были у сестёр. Наша матушка после выхода замуж навсегда покинула родное Прикамье и родную Покчу около Чердыни. Всю свою жизнь она прожила в Зауралье, на границе с Сибирью, в совершенно других природных условиях, чем те, которые были у ней в детстве. Окружённая большой семьёй, она всю свою жизнь без остатка отдала семье. У автора этой заметки до сих пор сохранились в памяти картина обеденного застолья в нашей семье, которую можно назвать символизирующей жизнь нашей матушки. Семья за столом, в кухне, недалеко от кухонной печи. В головной стороне стола сидит отец, по трём сторонам – шесть человек детей и в уголке, ближнем к печке, на «притыке» сидит, вернее сказать – время от времени присаживается наша матушка. Здесь её боевое место. Чашка с супом или тарелка с кашей моментально пустеют, и наша матушка то и дело вновь и вновь наполнует их, лишь на минуту присаживаясь к столу для принятия пищи; в основном же она обедала после того, как все выходи[ли] из-за стола. А длинные вечера? Которые она проводила за чинкой белья! И так вся жизнь! Всё для семьи!
Совсем иначе сложилась жизнь нашей тётушки Антонины Ивановны и самым главным отличием в её судьбе было то, что она на всю жизнь осталась одинокой и прожила всю свою жизнь в Перми, работая в больницах или частным образом, приватно, как тогда говорили, «сестрой милосердия». Почему именно так, а не иначе сложилась жизнь нашей тётушки; где она училась профессии «сестры милосердия» и вообще где и как она получила образование – это осталось автору сего не известным, и вот поэтому то он и сожалеет теперь о том, почему он в своё время не выяснил эти вопросы. Чего проще было тогда взять и расспросить об этой тётушку, но молодость эгоистична: она живёт настоящим моментом, не вдаваясь в то, как получилось это настоящее.
Моё первое знакомство с тётушкой произошло ещё в детские годы в один из приездов её в нашу Течу. У тётушки был туберкулёз лёгких, пока что в скрытой форме и она периодически, через года два-три приезжала на кумысный курорт в Усть-Караболку, находившуюся верстах в сорока от Течи; а после курорта она приезжала к нам погостить на месяц. Первое впечатление моё от встречи с тётушкой было такое, что мне показался приезд её к нам появлением человека из какой-то другой страны: всё в ней было не то, к чему мы привыкли в деревне – одежда, причёска, манера держаться, даже отдельные предметы обихода – чемоданчик, сетка, ремешки, рюкзак – всё казалось не «нашим», не деревенским. Позднее я понял, что тогда я первый раз в жизни подметил различие между городом и деревней, и город, а также жизнь в нём мне впервые представились различными, противостоящими деревне. В дальнейшем я много раз слышал о тётушке от брата Алексея, который учился в Пермской семинарии и бывал у неё. И вот, наконец, и я перекочевал в Пермь для продолжения образования в семинарии и, таким образом, получил возможность встречаться с тётушкой. В это время, в возрасте 15–16 лет, я уже не был таким «дикарём», деревенским мальчишкой, как в детстве, и, как говорится, [привык] и к городу и городской жизни, и тётушка уже не казалась мне какой-то отгороженной от меня «феей». Она в это время уже не была на постоянной работе, а получала какую-то незначительную пенсию по болезни, вроде четырёх рублей в месяц, и только время от времени частым образом прирабатывала на жизнь. Жила она далеко от семинарии и я реденько отправлялся в «путешествие» к ней в свободные часы, т. е. между двумя и пятью часами дня. Сначала я шёл на Слудскую площадь, подходил к самому высокому спуску с неё в южную часть города, спускался по деревянной лестнице со многими ступеньками и дальше шёл до конца улицы, пересекая несколько по перечню улиц, и, наконец, поднимался на второй этаж деревянного дома по лестнице со двора. Здесь и обитала моя тётушка. Жила она в этом доме, очевидно, не на правах квартирантки, а скорее – на положении домовницы и занимала не комнату, а каморку, в которой на уплотнении стояли её кровать, прикрытая одеяльцем собственного её вязания, столик, и два стула, угловой столик, со швейной машиной на нём, на стенах одеяние, завешанное простынёй и на оконце какие-то цветы. Всё у неё было в порядке и в абсолютной чистоте. Тётушка встречала меня всегда приветливыми словами: «А! Васенька пришёл»… и начинала хлопотать об угощении. Потом начинались беседы. О чем мы с ней тогда беседовали, я теперь не помню. Вероятно, о том, что пишут из Течи. Других тем для беседы не могло быть: я не был знаком кроме неё ни с дядями, ни с тётями по маминой линии; для меня был чуждым врачебный мир, с которым она была связана по своей профессии, а семинария не могла для неё иметь никакого интереса. Теперь я знаю, что ещё могла быть тема для нашего разговора, и не могу себе простить, почему я тогда не спросил у ней о её жизни: как она училась, где, как она сделалась «сестрой милосердия», почему она осталась одинокой и т. д. Но молодость эгоистична: она живёт только настоящим. Я видел у тётушки иногда на столе книжку для чтения – почему я не поинтересовался, что она читает?[112] Только однажды, не помню, по какому случаю зашла речь о ректоре семинарии Добронравове, и тётушка рассказала мне, как она ухаживала на дому за больной дочерью его Лией. У ректора было два сына и три дочери. Две дочери носили библейские имена – Рахиль и Лия. Последняя была его любимицей и умерла от скарлатины. «Как он убивался и плакал» – рассказывала о ректоре тётушка по поводу утраты этой дочери. Моё воображение, несмотря на все усилия, не в состоянии было представить нашего ректора – грозного великана – плачущим. Раненный могучий лев – так образно я мог представить ректора убитым его горем.
Мне приходилось иногда видеть тётушку в кругу её близких знакомых и друзей, вероятно, тоже медицинских сестёр. Она оживлялась и в эти моменты она казалась мне не одинокой, а окружённой семьёй. Подруги весело беседовали, смеялись, разговаривали о знакомых врачах, о больных, с которыми имели дело. Таким образом и я volens-nolens[113] посвящался в разные медицинские новости города. Я радовался за тётушку, что вот она не одна и мне было приятно видеть её весёлой и жизнерадостной. Иногда у подруг в компании появлялась мысль сходить в оперу, и тут начинались разговоры о певцах-кумирах, о любимых операх, составлялись планы похода в театр. Да, тут именно затевался поход, коллективный, со всеми подробностями его организации вплоть до подготовки костюмов и т. д. Нигде в мире, вероятно, не было таких поклонников оперы, какие были в Перми. Нигде в мире, вероятно, не обожали так лирических теноров, как в Перми.
Я был однажды у тётушки, так сказать, на производстве – в Александровской больнице, где она временно заменяла одну заболевшую медицинскую сестру. Здесь всё было для меня новым и необычным: палата с больными, куда мне разрешили пройти, и тётушка в большой комнате мне показалась маленькой, время от времени снующей между рядами кроватей. И здесь, на «людях» она мне опять казалась не такой одинокой, как в той каморке, в которой я её чаще видел.
Во время русско-японской войны тётушка была сестрой милосердия на фронте. Она была в Харбине, Мукдене в госпиталях, которые находились вблизи высшего командования. Она встречалась с главнокомандующим генералом Линевичем[114], назначенным вместо Куропаткина.[115] Она ничего не рассказывала об этой позорной войне. Почему? Может быть, потому, что воспоминания были неприятными, тяжелыми. Но почему я, зная о том, что она была на войне, ни разу не расспрашивал её об этом? Почему? Может быть, потому же, по чему и она не рассказывала об этом: стыдно было говорить о пережитом позоре. Что стоила только гибель адмирала Макарова[116] и художника Верещагина![117]
Тётушка была единственным посредником между нашей семьёй и своими братьями – Иваном и Василием. Больше всего забот ей доставляла судьба младшего брата – Василия Ивановича. Он был талантливый человек, музыкант, композитор, но семейная жизнь у него сложилась неудачно. Брат Алексей, когда учился в семинарии, бывал у него в Нердве и Полазне и был свидетелем неладов между ним и женой его Аллой Петровной. В результате дядя схватил туберкулёз, медленно таял и скончался, кажется, в Полазне. Тёмное дело семейные отношения, но тётушка винила во всём Аллу Петровну, даже и в том, что дядя под конец злоупотреблял вином. «Едва дождалась смерти мужа, как через окошко вылезла и ушла к своему любовнику» – так саркастически отозвалась тётушка об Алле Петровне по поводу смерти дяди (в роли возлюбленного имелся в виду учитель того села). Это был единственный случай из моих встреч с тётушкой, когда, как говорится, она «вышла из себя» и запальчива это сказала мне, юноше 18–19 лет, и притом спустя примерно полгода после смерти дяди. Для меня это было очень необычным, потому, что я привык слышать всегда спокойный и какой-то по особенному душевный голос тётушки. Только горе, большое горе и неизбывное, очевидно, вывело тётушку из состояния её равновесия и обычного такта. Всю глубину этого горя я увидел ещё дома, когда было получено печальное тётушкино письмо с извещением о смерти дяди, и когда наш домик огласился безудержными рыданиями матушки. Лет за пять или шесть до этого тётушка тоже извещала моих родителей о смерти старшего брата матушки – Ивана. Так, расставшись со своими братьями в юности, наша матушка с ними в жизни уже не встречалась, а получала только печальные извещения о их смерти, а посредником между сестрой и братьями была тётушка: она в своих письмах сообщала то или другое о жизни братьев.
Со смертью братьев на тётушку легки новые заботы о сиротах умерших. У дяди Ивана остался круглым сиротой приёмный мальчик, взятый при приюта – Борис, по некоторым признакам не «русского» происхожения. Он остался, не получив устойчивых навыков воспитания, не по летам развитый, балованный. Никто официально не был назначен его опекуном, но тётушка, как, вероятно, и всякая на её месте другая тётушка, в силу такого своего положения, считала себя опекуном Бориса, зная, что наша матушка переобременена своей семьёй. Борис же прежде всего бросил учение и рано, в возрасте 15–16 лет, занялся бродяжничеством: то он объявлял себя артистом какой-то кочующей труппы, то каким-то служащим и т. д. Некоторые время после смерти дяди до бродяжничества он летом приезжал к нам в деревню, жил у дяди Василия и на короткое время бывал у тётушки. Сделавшись «бродягой» и ведя беспутную жизнь, чем он даже рисовался, он, зная, что у тётушки остались кое-какие мелкие вещи из наследства дяди Ивана, приходил к тётушке и вымогал эти вещи, чтобы пропить их. Оставалась последней из выдаваемых ему вещей – икона с серебряной ризой, и он явился за тем, чтобы снять серебро и продать, а деньги пропить.