И Багира однажды сделала мне замечание, что я, мол, не так обнимаюсь. Я обиделся: а что, есть с кем сравнивать? Она ускользнула от ответа. И от меня ускользнула.
Но потом мы снова целовались, в очередном дворе.
Провожание заканчивалось в их однокомнатной квартире, на диване, и мама вежливо уходила на кухню, а Багира расстёгивала пуговки на блузке и брала мои руки в оборот. Ну и губы, разумеется.
Потому что большую часть нашего времяпровождения мы молча и жадно целовались.
Шли по улице и целовались.
Ехали в метро и целовались.
В театре мы целовались чуть ли не на сцене.
Но слаще всего нам целовалось на вечерах поэзии. Коржавина ли привезут, Рейн ли поминает друга Бродского, ссорится ли со зрителями обиженный Леонович – мы сидим себе в укромном уголке и целуемся. Багира сама засовывала мои руки себе под блузку. И сама прижималась губами к губам.
И я уже привык к этому положению: руки на груди, губы – к губам. Удручало только одно: Багира позволяла делать с собой всё, но почему-то только с верхней своей частью. Словно ниже пояса её не существовало. Ну, точно дама в колоде карт.
Пиковая дама – потому что была Багира жгучая брюнетка.
– Она даёт себя гладить только до пояса» – жаловался я опытному Подобедову. – Её заклинило – выйти замуж девочкой.
– Всё это до первого траха, – грустно улыбался Подобедов. – Она сама ещё не понимает, каким телом владеет. Говорить и думать она может, что угодно, но тело-то требует своего».
– Чего? – наивно переспрашивал я.
– Мужика, – вздыхал Подобедов и с глубоким скепсисом осматривал мою фигуру (тщедушную, написал бы я, и Подобедов написал бы так же, но я ведь не был тщедушным, я всегда был полноват): – «Нет, вы не пара…»
– Это ещё почему?
– Потому что ты её не удовлетворишь…
А потом я серьёзно заболел, и лежал с температурой в общаге. А пугливая мама не пускала Багиру меня навестить. Я звонил, я скучал, я обижался, кричал что-то в телефонную трубку, но она так ко мне и не пришла.
Хуже того – пока я болел, она нашла мне замену. Я это почувствовал, потому что из Багиры сразу посыпались какие-то чужеродные слова, мужские слова. Какое-то пошловатое выражение (я его забыл), она им упивалась, она его подцепила, очевидно, вместе с поцелуем, и упивалась им, произнося вслух как некий символ принадлежности другому.
Я увидел этого Женю лет десять спустя. И я уже был женат, и они уже были в разводе.
«Заморыш» – наградила его наблюдательная Света.
Я пригляделся – действительно, так и есть. Чем же он её взял? Этот скучный, худосочный, ТЩЕДУШНЫЙ паренёк?
Видимо, так сошлись звёзды. Видимо, Подобедов был прав. Когда Багирино тело победило мусор в её голове, этот мальчик просто оказался рядом. И как написал бы Аверченко, у них «всё заверте…»
Как все восточно-южные женщины, Багира быстро поправилась и от этого стала казаться короче – в смысле, ниже. Короче, из всего вышесказанного ниже следует: смысла в наших отношениях не было никакого.
Но красота была. И упоенье было.
Барыковские страсти
Июль 1989-го года. Мобильников ещё нет. СССР ещё есть. Я путешествую на теплоходе «Зосима Шашков», населённом работниками МИДа на отдыхе.
Разумеется, я не работник МИДа. Я – в составе бригады артистов: один разговорник, одна оперная певица, два диск-жокея и два барда, постарше и помоложе. Я – помоложе.
Мы приезжаем в Питер, тогда ещё именуемый Ленинградом. Туманное утро. У меня полный карман 15-копеечных монет. Я горю желанием обзвонить всех знакомых.
На дебаркадере – междугородный аппарат.
Первым я набираю Её номер в коммуналке и слушаю длинные гудки. Первая пятнашка проваливается и…
– Алло… – говорит задумчивый голос молодого мужчины.
– Алё? – кричу я, сгорая от нетерпения, – А можно Свету?
– А её сейчас нет… – задумчивым эхом отвечает мужчина. – Что-нибудь передать?
Что-то в его тоне меня настораживает. Последний вопрос он произнёс так обыденно, что это начинает смутно волновать…
Автомат глотает вторую «пятнашку».
– А это кто? – спрашиваю я умирающим под шёпот волн голосом.
– А это… муж… – отвечает волшебное эхо.
– Простите, чей… муж?
– Светы…
– Домбровской?
– Домбровской. А вы кто?
Автомат глотает третью «пятнашку»…
В самом деле – а я кто?
Я повесил трубку, и разговор, только что бывший в настоящем времени, тут же провалился в прошлое.
Весь мой организм трепетал вразнобой с гудящим дебаркадером. Слов не было. Одно сплошное оцепененье.
«Ни фига себе!» – подсказало слова ёкнувшее сердце.
«Ни фига себе…» – согласился шокированный мозг.
И это «ни фига себе» поплыло, расплываясь волнами по влажной атмосфере притихшей утренней Северной Венеции – в смысле, Ленинграда, которому вот-вот предстояло снова стать Санктъ-Петербургом…
Хотя, собственно, поводов впадать в шок, а тем более в трепет, особенно и не было. Ну, муж и муж.
Может быть у человека, в самом деле, муж?
Вполне.
Да, Света не говорила, что он у неё есть.
Но она и не говорила, что его у неё нет.
И всё-таки тот факт, что они всё-таки оказались друг у друга, меня несказанно не обрадовал.
Дело в том, что я вообще не люблю, когда у знакомых девушек имеются мужья. А тогда, в дни суровой молодости и вечных поисков подходящего партнёра для того, чтоб идти с ним по жизненному пути – тем более ненавидел.
«Муж – объелся груш» – вот как я их всех обзывал.
Мы познакомились весной на бардовском фестивале в неком зале на улице Чернышевского (ныне – Покровка). Фестиваль проводило некое аморфное объединение московских литобъединений.
Записку об этом воскресном мероприятии мне оставила на вахте общаги моя знакомая по «Бригантине» смешливая первокурсница-филологиня Наташа. Тот факт, что она специально проехала пол-Москвы, чтобы оставить мне эту записку, говорил о многом.
Хотя бы о том, что я для неё что-то значу.
Плюс та торопливость, с которой она всё это осуществила – положила записку в ячейку с буквой «К» и поспешно ушла.
Такие подарки делают только влюблённые люди.
А я ей даже не позвонил. Не из невежливости. Просто я обнаружил записку буквально утром того дня, когда проходило мероприятие. Потому что ленился проверять почту каждый день.
Я схватил гитару и бросился на этот конкурс – самозабвенно, как на амбразуру.
Пел я свою тогдашнюю чушь и, кажется, победил с этой чушью.
А после выступления в фойе ко мне подошла девушка с сияющей широкой улыбкой, пролепетала какой-то комплимент и предложила посидеть в саду «Эрмитаж» втроём – с её толстогубым кудрявым приятелем, который тоже участвовал и, кажется, тоже победил.
Я немножко застеснялся, но с ними пошёл и, зажатый, даже не стал возражать, когда она пару раз назвала меня Костей.
Девушка продолжала улыбаться. Толстогубый друг, по преимуществу, молчал. Я односложно отвечал на поставленные вопросы.
Вот так весело прошла наша первая встреча.
Потом мы выяснили, что я не Костя. И организовали некий бард-театр с громким названием «Ренессанс». В этот театр вошли три барда – я, толстогубый Светин друг по имени Олег и артист по имени Вадик, проживающий в общаге ВГИКа.
Собственно, нас троих ничего не связывало. Мы даже по песням были не близки. Связала нас только Света. Она стала нашим администратором. Мы выступили пару раз там-сям, по паркам, по летним театрам.
А потом я зафрахтовался на мидовский корабль «Зосима Шашков», следующий по маршруту «Москва – остров Валаам – Чебоксары – Москва». На 20 дней.
Мобильников в 89-м, как я уже говорил, не было. И я звонил ей вечерами из разных городов.
Узнал, что у неё есть муж.
А на двадцатый день на Речном вокзале она меня встречала. Как родного.
Я, кажется, отвёз вещи в общагу. Вечером мы встретились на Арбате. И долго сидели у неё в коммуналке на Барыковском (муж с компанией уехал – нет, не в командировку, а на юг. А она почему-то (?) осталась). Еды было много. Шампанское по кооперативно-спекулятивной цене – 25 рэ бутылка. И я заночевал в соседской комнате.
Потом, чтобы мне не возвращаться в общагу, Света дерзко заселила меня на 10 дней в семью к Олегу – Олег тогда уехал на гастроли с театром Моссовета, кажется, в Англию, он работал там осветителем. В театре, а не в Англии, разумеется.
А потом я уехал в Кострому и вернулся 23 августа, чтобы отпраздновать день рожденья с новыми друзьями. Договорились встретиться у тоже-барда Димки Орлова.
Приезжаю в общагу утром – а там сосед Андрюша. И не один. Он специально вернулся пораньше из Ташкента, чтобы пожить в своё удовольствие с какой-то девушкой. Меня там явно не ждали.
Звоню Орлову – он дико извиняется, говорит, что заболел и потому принять нас не может. А у Светы в коммуналке тоже полный боекомплект. Знакомиться с мужем я упорно не желал.
Орлова я всё-таки уломал, и мы явились к нему – с Олегом и Светой.
А потом я повадился ходить к Свете в гости – вечерами, и почему-то когда мужа нет. Мы сидели, пили шампанское, болтали, я пел новые песни, читал стишки.
Мы даже танцевали под музыку Нино Рота.
Смеркалось. Мы не включали свет.
И когда она меня вдруг обняла и поцеловала, я замер, как несовершеннолетняя девушка, не знающая, что дальше делать и как это оно бывает.
Или как суслик, загнанный в угол.
Или как… что?
Аналогии кончились. Мысли оборвались. Остались только чувства, и как писал писатель Аверченко – у меня «всё заверте…»
Мы ходили в обнимку по переулочкам Арбата. Практически не отлипая друг от друга.
Мы фактически не разговаривали. Мы заговорщицки молчали. И целовались-целовались-целовались.
Так – что губы у меня к концу вечера затекли.
А ведь где-то в этом городе – а может быть, на юге – ходил по этой планете вполне осязаемый Светин муж.
Третий лишний нашего вспыхнувшего навсегда романа.
Не знаю, жил ли он в её сердце, но, казалось, я вышиб его оттуда одним ударом. Сердце женщины… оно ж и так – маленькое. В нём никак не ужиться двум мужикам. Кто-то должен был съехать.
Поцелуями пока всё и обошлось. Взволнованный и разгорячённый, я долго не мог уснуть в соседской комнате, почему-то всегда пустовавшей – словно для таких, как я, залётных гостей.
Событие не могло не аукнуться стихотворением:
Горела люстра беспорядочно
что было сил.
Я приходил к Вам лихорадочно
и Вас любил.
И пела скрипка где-то около
(с седьмых небес).
И барабанил кто-то в стёкла
и в гости лез.
Лилась лиловая мелодия
издалека,
и мы в плену чревоугодия
и коньяка
сулили пылкое растление
своим телам
в полутоске, в полупрезрении
к иным делам.
Есть в этом нечто шарлатанское -
и рай, и ад -
шипит «Советское шампанское»
и сладок липкий шоколад!
А потом ещё и песню, полную таких же неуёмных восторгов и диссонансом печального резюме:
А в подсознаньи – осень, тучи, спешка,
съедает слёзы сигаретный дым
и королева, как простая пешка -
и плачется, и любится с другим!
Я весь отдался творческому порыву, нагло забросил учёбу.
Я даже сбежал из общаги.
Меня приютила таинственная женщина Инна, поселив меня в комнате с младшим сыном-астматиком. Старший сын Инны пребывал в это время в армии и койко-место было свободно. Муж Инны позволил мне носить его лётную куртку.
Удивляюсь, как они меня терпели два с половиной месяца трепетной неопределённости. Когда Инна с мужем ложились спать, я уволакивал телефон из коридора куда-то за угол, отползая поближе к кухне, и висел на проводе часами, безусловно, мешая хозяевам спать.
Мы шептались, а иногда просто молчали, телепатируя любовь в трубку, по проводам, через пол-Москвы и всю эту полудохлую осень…
Несмотря на долгие и страстные беседы, Света всё не решалась.
Однажды я узнал, что она даже не пыталась обозначить тему своему… ну, этому… который… ещё там. Рядом.
А я здесь. Отдельно. Чёрт-те знает где. В Чертанове.
Меня это взбесило, и я объявил телефонный бойкот.
Я спрятался и затих у Инны, как Ленин в шалаше. И, неосознанно подражая вождю, посылал оттуда длинные и вдохновенные письменные воззвания, только обращённые не ко всему российскому народу (всё-таки я был несколько скромнее), а одному-единственному человеку.
Свете.
Я исписывал стихами целые тетрадки.
Бесполезно.
Мы съездили осенью в Таллинн (тогда ещё с одной «н» на конце»). Нас, блондинистых, там принимали за эстонцев.
Мы переночевали в пансионате дома учёных под Звенигородом – я там выступал с концертом. И мы там одновременно наблюдали ночной феномен – небо, разграфлённое тонкими белыми струйками облачков на правильные квадратики-клеточки. Получалась такая таблица во всё небо – хоть в крестики-нолики играй. Это же знак! – сказали бы какие-нибудь мистики-Рерихи. Знак, определённо.
А Света всё не решалась.
Я упросил Коганов одолжить мне квартиру дней на пять. И проторчал там в дурацком одиночестве, потому что Света всё не решалась заговорить с мужем.
Наконец, она решилась. И убитым голосом мне сообщила об истерике Виталика, о том, как он умолял её на коленях. Ну и так далее. Всё это было очень громко и на надрыве – почти как у Блока с Белым и Менделеевой.
Говорят, где тонко, там и рвётся. У них с Виталиком было отнюдь не тонко. Всё-таки семь лет брака, узы те ещё.
Но, в конце концов, она собрала вещи и переехала к маме.
Потом мы на Новый год съездили в Кострому, скрепив союз первым сексом.
Что характерно – у психиатра Виталика тут же нашлась подходящая партия – его медсестра. То ли он заблаговременно подготовил запасной аэродром, то ли обстоятельства требовали срочного создания новой семьи. Но факт остаётся фактом: медсестра родила Виталику двойню ещё раньше рождения нашей Даши.
После новогоднего вояжа в Кострому мы стали жить в двушке у Светиной мамы. Комната в Барыковском опустела. Виталик оттуда тоже уехал.
Он с медсестрой получил квартиру в Строгине (или снимал её? – не знаю). Но не прошло и года, как уехал в Израиль, а потом в Канаду.
Никакой приватизацией в московском воздухе ещё не пахло, и путём нескольких нехитрых комбинаций комната наших встреч, да и вся квартира в Светином доме в Барыковском досталась знаменитому режиссёру Павлу Лунгину.
И кладовка, в которой Света уединялась с телефонным аппаратом, узурпируя его на несколько часов, по слухам, служит теперь знаменитому режиссёру эдаким мини-бассейном, что при его макси-комплекции выглядит довольно экзотично. Думаю, режиссёр в этом резервуаре не столько плавает, сколько неподвижно лежит, в обрез ограниченный гладкими бортиками сего игрушечного водоёма…
Потом я гордо говорил (не думайте, не так уж часто, да и то, скорей, самому себе), что я увёл Свету у первого мужа.
Я врал. Себе.
Я её не уводил.
Она сама ушла. От него. Ко мне.
А ещё она шутливо меня благодарила за то, что избавил её от Израиля. И удержал на родине, в очень интересном тогда СССРе.
Она тоже ошибалась. Ни от какого Израиля я её не избавлял. Израиль, по большому счёту, был тут вообще не при чём.
Просто… для меня, загнанного в тупик своим творческим взрывом, ошеломительным рывком прочь из технарского окружения – в жизнь, полную чистой лирики и гармонии между тем, что бурлило внутри и тем, что много обещало снаружи – её появление было для меня спасением.
Шансом. Надеждой. На нашу счастливую жизнь.
И ещё это была Весна. Весна, продолжавшаяся больше года – от нашего знакомства до нашей свадьбы.
Весна, в которой было и лето с пароходной разлукой… и странные встречи в августе… и сумасшедшая осень, за которую мы столько сказали и рассказали друг другу, что хватило бы на целую жизнь… и спокойная тихая зима – уже вместе, уже вдвоём… и двухдневный майский трепет – регистрации, идиотских семейных застолий и торжественного венчания в Храме Всех Святых, когда воск со свечей капал на пальцы, и светлые слёзы текли по щекам…
Блокада
– вторая из старушек-вахтёрш, сидевших на посту общежития шестого факультета по адресу Дубосековская, 9. Абсолютная антагонистка Божьего Одуванчика. По аналогии с добрым и злым следователем, в пику бестелесной ББО Блокада олицетворяла грубое земное начало.
Говорила она, не переставая – громко, пылко и нечленораздельно. Повторяла бесконечным бубнивым рефреном «гады-сволочи-студенты». Все три слова звучали откровенными синонимами.
Долг свой понимала буквально: НЕ ПУЩАТЬ! Нет пропуска, забыл, потерял – нет тебе больше места в нашем общежитии. Потому и прозвали её за бескомпромиссность: Блокадой. Однако вся её принципиальность уходила впустую: через два окна от её вахты находилась умывальная комната. Окна в умывальнике были всегда гостеприимно открыты настежь, и находились в каком-то полуметре от земли. Поэтому, забыв пропуск и столкнувшись в двери с Блокадой, мы молча разворачивались, проходили десять метров и залезали в общагу через окно умывальной комнаты…
Большая маёвско-пищёвская битва.
Так уж географически сложилось, что по одну сторону Волоколамского шоссе раскинулась территория Авиационного института, а по другую – Строгановское художественное училище и Пищевой институт.
И так уж сложилось исторически, что с художниками и художницами маёвцы практически не пересекались, а вот с пищевиками (точнее, с пищевичками) – видимо, как с социально близкими, у нас сложились серьёзные отношения и возникли связи, для многих из моих сотоварищей обратившиеся в брачные узы.
Вообще-то маёвцев манили не только девушки. При общаге пищевого была потрясающая столовая, где готовили блюда в сотни раз вкуснее, чем в наших «рыгаловках» – разумеется, чем ещё могли похвастаться «Пищи», как не вкусной и здоровой пищей?
Ну и девчонки, разумеется. Потому как в МАИ учились преимущественно лица мужеского пола, а в Пищевом – граждане пола противоположного, нет ничего удивительного в том, что студентов этих вузов тянуло друг к другу.
Я и сам однажды встречал Новый год в такой вот смешанной компании. И вскоре после этих торжеств возникли две супружеских пары. Причём из-за одной девушки поссорились два соседа по комнате. Слава Богу, до конфликта не дошло. Андрюха Уткин отбил у Шуры Пархомчука умную пищевичку, а обиженный Шура с горя завёл себе кролика – но это уже другая история.
Так вот, однажды мы с однокурсниками имели возможность убедиться в том, что в Пищевом учатся не только девушки.
Случилось это всё опять же из-за баб.
Сидим мы однажды вечером, да даже ночью почти – у себя в комнате, чай пьём. Тихие такие первокурсники. На улице – ранняя тёплая осень, окна октрыты, порхает свежий ветерок…
И вдруг со двора раздаётся хриплый отчаянный клич:
– Мужики, Пищи наших бьют!
(Вообще-то агитатор употребил другой глагол, матерный, и читатель легко его вычислит – а я не буду даже намекать).
И тут мы наглядно убедились, насколько чуткие люди живут в Маевских общагах. Не прошло и пяти минут, как двор наполнился возбуждёнными молодыми людьми с разных факультетов. Набралась толпа человек сто, а может, и двести. И все сочувственно разглядывали кричавшего. У него под глазом наливался лиловостью фингал приличных размеров. Кричавший и его друзья поведали нам, что провожали любимую девушку в Пищевой институт, но наткнулись на неожиданное сопротивление девушкиных друзей мужского пола, видимо, также имевших виды на эту девушку. Оные друзья учились вместе с оной девушкой вместе – то есть в Пищевом институте и жили в одном с ней общежитии. В процессе разговора между спорящими сторонами возникло недопонимание, быстро перешедшее в рукоприкладство. Из-за того, что силы оказались явно неравны, маёвцы вынуждены были ретироваться, но пообещали вернуться.
В общем, когда наша толпа перевалила через Волоколамку и вышла на аллею, ведущую к Пищевому, там нас уже поджидала не менее многочисленная толпа. Судя по всему, на поединок вышло всё мужское население Пищевого института.
И маёвцы, и пищевики достойно подготовились и были неплохо вооружены подручными материалами – досками из разобранных скамеек, а также подвернувшимися под руку железяками.
Толпы замерли друг напротив друга, точно русские с монголами на Куликовом поле. И также, как на Куликовом поле, от каждой толпы выдвинулось по добру молодцу – типа Челубея и Пересвета.
Мы, ошарашенные первокурсники, коих было человек пять, стояли немного в сторонке и с надеждой наблюдали за ходом переговоров. О чём говорили переговорщики, слышно не было из-за нарастающего гула двух могучих орав.
Переговоры прекратились неожиданно. Уж не помню, с чьей стороны – метнулся нетерпеливый юноша с деревянным дрыном и без предупреждения стукнул этим дрыном одного из переговорщиков по голове. Переговорщик тут же прекратил переговариваться и упал на асфальт.
И началось! Мы и оглянуться не успели, как две толпы накинулись друг на друга и с завидной целеустремлённостью и скоростью начали обихаживать друг друга своими увесистыми орудиями.
Продолжалась эта битва минуты две, после чего толпы так же молниеносно отхлынули, а на асфальте осталось лежать несколько человек.
Растащив раненых, стороны возобновили переговоры. Снова вышли по двое с каждой стороны, снова говорили-говорили, и опять кто-то, не выдержав, дёрнулся вперёд и хлобысь переговорщика по башке!
И драка возобновилась – с мельканьем рук и лиц, со звяканьем железяк и гулкими ударами деревяшек.
Тут, наконец, с завыванием подъехали милицейские уазики, и все бойцы кинулись врассыпную. Раненые также расползлись. Серьёзных жертв, слава Богу, не было.
Вот какие жуткие вещи, однако, случаются из-за любви.
Большой секрет для маленького человека
МАИ был институт режимный, система прохода на территорию – пропускная, многоступенчатая.
Господи, сколько на моём пропуске стояло этих маленьких фиолетовых печатей! – и самолётик, и пропеллер какой-то, потом ещё буковка какая-то – жуть.
И были на территории МАИ такие спецпомещения, в которые, допустим, с одним самолётиком нельзя, а вот с самолётиком и пропеллером уже можно. А уж если и буковка у тебя стоит – значит, ты пятикурсник и пишешь диплом и чертишь чего-то на «закрытой» кафедре, а чертёж в общагу и вообще за территорию института – ни-ни! – всё сдаёшь в спецхран! И тетрадку с лекциями, с пронумерованными и прошитыми листами. А потом, когда снова понадобится, в обмен на пропуск берёшь.
А уже эти отделы режимные – по-моему, их было несколько: 1-й отдел, 3-й отдел и ещё какой-то, который вслух называть было нельзя.
Поучения престарелых работников этих отделов смешили нас своей абсурдностью. Так, собрали как-то наш первый курс на пятом этаже Главного Корпуса в большой аудитории. И первым делом старикашка-секретчик распорядился окна закрыть – мало ли, Карлсон какой залетит или ещё какой волшебник в голубом вертолёте. Посмеялись, но закрыли.
Но вообще лучше с «ними» было не ссориться. И уж ни в коем случае пропуск не терять. Я-то сам не терял, но слухи ходили такие, что сделать новый пропуск – это жуткий геморрой. Дядька, выдававший пропуска, битый час читал нравоучительную лекцию страшным визгливым голосом. А потом приходилось бегать по всяким-разным деканатам, отделам этим самым режимным, бумажки разные собирать, печати ставить.
А вообще – ещё спасибо скажите. При Сталине могли б и расстрелять.
Однако режим имел и светлые стороны. В смысле, прикольные.
Было это в те незапамятные времена, когда на институтской проходной стояли наивные старушки в строгих беретах. И вот одной из этих старушек приходит анонимное сообщение: мол, будто бы сегодня вечером с территории института, с кафедры номер такой-то будут вывозить секретный ракетный двигатель. И указано примерное время провокационной акции.
Старушка заволновалась. Вышла к воротам и стала бдеть.
Бдеть ей пришлось недолго – в указанное время к воротам института с внутренней стороны подъехал старенький «Запорожец», за рулём которого сидел старенький вредненький профессор, доставший студентов своей упёртостью на зачётах и экзаменах.
Бабулька аж вся засияла: вот он, её звёздный час! Рысью подалась к автомобилю и говорит профессору:
– А ну-ка открывайте багажник!
Профессор не удивился – всё-таки институт закрытый, багажники проверять положено. Он вылез из машины и открыл багажник, который, как известно (не всем) у «Запорожца» находится спереди.
Старенькая охранница не была знакома с технологическими особенностями конструкции «Запорожца». Она решила, что враг хитёр, но она себя перехитрить не даст. И грозно рыкнула профессору:
– Чего вы спереди-то открываете – вы сзади откройте!