– Государь приказал отступить!
Отступить! Отступить?! Так что же, зря все?! Все жертвы?!
– Братцы, Христа ради, бросьте меня! Добейте меня, братцы! Кому я теперь нужен буду!
Дальнейшее сознавал Андрейка смутно. Походный лекарь кое-как перевязал ему культю, но это оказалось не единственной бедой. Правый глаз юноши почти ничего не различал, огнем ему сильно опалило правую сторону лица. Он уже не молил добить его, понимая, что это бессмысленно, и в полубреду шагал по дороге с другими ранеными – в тыл… Назад… «Домой»… Хорошо тем, у кого есть дом. Их, может быть, приветят там, будут ходить за ними. Хотя… Если в доме молодка-жена и малые дети… Кто станет кормить их, если кормилец вернется увечным? А если нет дома? Что тогда? Христорадничать по церквям?.. Жар притуплял отчаяние, рождая спасительное равнодушие ко всему. Силы иссякали. Несколько раз Андрейка падал, но его поднимали, и он шел опять…
– Братцы, бросьте меня… – шептал он запекшимися губами, свалившись в очередной раз. – Дайте подохнуть, как собаке…
В это время рядом с простертым на земле Андрейкой и хлопочущими подле него товарищами по несчастью остановилась коляска. В ней уже сидело несколько увечных, а в самом углу притулился одетый в богатый кафтан человек, по всему видать, боярин. Андрейка смутно припомнил, что мельком видел его несколько раз в лагере под Смоленском. Боярин, хотя был еще молод, с заметным трудом сошел на землю и, сильно волоча ногу, приблизился к Андрейке. Его благообразное, ласковое лицо с пронзительно синими глазами исполнилось глубоким состраданием.
– Немедленно усадите этого несчастного в мою коляску, – приказал он.
Андрейку тотчас подхватили на руки и водрузили на боярское место. Больше спасительная колесница не могла вместить никого…
– Федор Михайлович, батюшка, ты-то как же? – воскликнул возница, оглянувшись на своего боярина.
Тот печально улыбнулся, махнул рукой:
– А я уж как-нибудь так…
Тронулась коляска по трусским дорогам медленно, чтобы не слишком тревожились увечные седоки ухабами. А боярин захромал, видимо преодолевая собственную боль, подле. Как ни худо было Андрейке, а заставил себя голову приподнять, созерцая невиданное диво: боярин из царской свиты, да еще хворый сам, пеш идет по разбитой дороге среди раненых воинов, уступив всю коляску свою увечным… Уж не в бреду ли грезится это? Ведь такого и быть не может! Не бывает бояр таких!
Но боярин не растворялся в воздухе, а все так же смиренно хромал чуть позади своей коляски, время от времени останавливаясь, чтобы помочь кому-нибудь из раненых, ободряя их сердечным словом. Пораженный этим зрелищем, Андрейка в изнеможении закрыл глаза и лишился чувств.
***
После дальних скитаний родимый край всегда дороже и милее сердцу кажется. Сердце Федора Михайловича Ртищева навсегда прикипело к Москве. Но в последние годы подолгу приходилось разлучаться с ней! Сперва сопровождал Ртищев Государя в походе, затем, по взятии Смоленска, сдавшегося второму штурму, направлен был с посольством к литовскому гетману и даже попал на короткое время в плен. То посольство Федор Михайлович с успехом завершил, согласился Сапега впредь именовать Царя русского Царем Белой и Малой Руси, признал, стало быть, господство Москвы в этих землях! Важная это победа была, и батюшка Алексей Михайлович не поскупился наградами, назначив Ртищева окольничим и поручив его ведению свой двор. Хотел и боярством пожаловать, да отнекался Федор Михайлович – довольно ему было своего простого дворянского звания, а высоких шапок пусть иные ищут… Думалось, что получив приказ «сидеть во дворце», придет время проститься с кочевой жизнью. Ан нет! Государю нужен был не только дворецкий, но и дипломат. И коли эти две ипостаси сошлись в одном лице, то… не тужи и изволь оборачиваться!
И Федор Михайлович, хотя и скорбен был ногами, но поворачивался скоро. И как глава Литовского приказа и судья приказа Лифляндского, ведал всеми сношениями с Литвой, всемерно стремясь защитить православное население тех русских земель, что все еще оставались под чужеродным владычеством.
Прежде от забот многих утешалась душа в стенах созидаемой Андреевской обители. Когда-то в юные годы свои мечтавший об иноческом подвиге Ртищев жил отшельником в урочище Пленицы вблизи Воробьевых гор. В ту пору была здесь лишь крохотная деревянная церковь во имя Андрея Стратилата. В ней долгими часами молился юноша-отшельник. Здесь-то и нашел его другой юноша, также искавший Божией правды – Царь Алексей Михайлович. Кто-то рассказал ему о странном явлении: молодой родовитый дворянин вдруг оставил мирскую жизнь, сулившую ему немало радостей, дабы жить отшельником, посвятив себя Богу.
– Для отшельнической жизни тебе, друже, нужно было подальше угол найти, – заметил Государь, приехав самолично познакомиться со странным дворянином, в котором инстинктивно предугадал родственную душу. – А здесь тебе подвижничать не дадут.
Прав был свет-Алексей Михайлович. Он и не дал, призвав отшельника для служения себе и удостоив чести стать одним из самых приближенных и доверенных лиц, другом своим. Еще тогда, в первую встречу, Ртищев понял, что молодой Царь крайне нуждается в верных и честных людях. И просто в друзьях. В людях, с которыми мог бы он быть сердечно откровенен, которые понимали бы его и разделяли его заботы не корысти ради, но как и он сам – для Божией и Отечества славы. Когда Алексей Михайлович после долгого и задушевного разговора покидал Пленицу, Федор Михайлович уже знал, что отшельничество его завершено, что он уже не сможет оставить своего Царя, почти столь же юного, как и сам он, что его подвиг – быть не в скиту, но подле Государя, служа ему верой и правдой, помогая ему.
Что ж, служить Господу можно везде. Совсем не только в лесах или в стенах монастырских. Можно и в миру Христово дело творить с Его многощедрой помощью.
На месте своего отшельничества Федор Михайлович утроил Преображенский училищный монастырь, переименованный позже в Андреевский. Здесь поселилось 30 иноков из нескольких малороссийских монастырей, и в их числе известные ученые мужи. Их стараниями при монастыре составилось ученое братство, именуемое Ртищевским. Братство занималось переводом книг и бесплатным обучением желающих грамматике, славянскому, латинскому и греческому языкам, риторике и философии.
Хорошо разбираясь в делах церковных, Федор Михайлович полагал необходимым исправление многих неправильностей, допущенных в русской церковной службе и уставе. Для обсуждения этих важных вопросов составился при Преображенской обители «Кружок ревнителей благочестия», в который вошли царский духовник Стефан Вонифатьев, настоятель Казанского собора Григорий Неронов, архимандрит Новоспасского монастыря Никон, протопоп Аввакум… При содействии этого кружка, Ртищеву удалось ввести церковные проповеди и заменить «единогласным» пением «многогласие».
Братство и Кружок были истинной отдушиной и отрадой Ртищева. Но в последнее время ложилась тягота на сердце, когда ступал он в стены возлюбленной обители. Жестоковыйные люди способны обратить во зло самые благие начинания, исказив их… Так на глазах Федора Михайловича происходило с преобразованиями в русской Церкви. Он желал лишь очищения святых книг от явных ошибок, нечаянно допущенных переводчиками при переписи их, лишь возвращения церковной службы к канонам, издревле принятым в православном мире, лишь отвержения суеверий, унаследованных от языческих времен и вкравшихся уже в самые церковные традиции. Но, к примеру, отнимать и уничтожать иконы, даже если они неправильно написаны, разве можно? Какая простая христианская душа сможет смириться с этим? Ведь для верующих эти иконы – родные!
– Не вмешивайся в церковные дела, Федор! – грозно прозвучал могучий Никонов бас. Огромного роста богатырь, с черной, как сажа, густой бородой, он буквально нависал над Ртищевым и всем своим видом демонстрировал крайнее неудовольствие попытками Федора Михайловича спорить с ним.
– Когда-то, владыка святый, ты судил иначе. И не где-нибудь, а здесь, в этих стенах, – заметил Ртищев, прямо глядя на патриарха.
Власть меняет людей. Настоятель Новоспасского монастыря, а затем Нижегородский митрополит был дружественен к Ртищеву и горячо поддерживал его начинания, претворяя их в жизнь в своих вотчинах. Но что же сделалось с ним, когда голову его увенчал патриарший клобук, а Государь стал звать его «собинным другом», сделав почти соправителем своим?
– Неужели ты думаешь, владыка, что неумеренные прещения и кары наставят кого-то на истинный путь?
– Ослушники должны подлежать наказанию! – воскликнул Никон. – Иначе они разорвут Церковь на части из-за своего невежества и упрямства!
– Вы разорвете ее вместе, владыка. Из-за гордыни и упрямства, – тихо сказал Ртищев.
– Молчи, Федор! Не тебе судить патриарха!
– Не мне. Всех нас один лишь Судия будет судить. И Судия сей завещал нам единый закон – закон любви. Милости. Прощения. Дело, в основе которого не любовь лежит, не любовью движимое, не приведет к добру. Но совсем к обратному!
– Что же, по-твоему, мы не любовью к Богу ведомы в действиях наших? – сдвинул Никон густые брови. – Не ему служим?!
– Первосвященники Израилевы тоже считали, что любят Бога и служат ему.
– Не смей! – взревел патриарх и с силой ударил посохом об пол. – Уж не хочешь ли ты, Федор, нас в христоубийцы, в фарисеи записать?! А Аввакум и Неронов, что ж, христолюбцы и апостолы? Берегись, Федор! Опасно ходишь!
– Мне нечего беречься, владыка, – покачал головой Ртищев. – Я никого не сужу, а лишь пытаюсь в меру своих скромных сил остановить раскол. Ты с одной стороны, Аввакум с дрогой – разорвете церковь. Того ли ты хочешь, владыка? Ведь не хочешь же!
– И что же, примириться мне с их еретичеством велишь?!
– Не о примирении прошу, но о милости. Ты говоришь, что они невежественны и надменны. Пусть так. Но так восплачем о том, пожалеем их в их недомыслии и помрачении, будем милостивы к их слабости, а не уподобимся им! Если два коня, запряженные в одну упряжь взбеленятся и понесут в разные стороны, что станет с телегой? Не будьте же этими конями, владыка! И ты, ты сам, будь мудрее и милостивее их!
– Милость они поймут, как слабость, Федор!
– Да не о них же речь! Не об Аввакуме! Не о Неронове! – воскликнул Ртищев. – А о многих наших единоверцах, которые не могут в одночасье принять новое! Да, они невежественны, но разве они виноваты в том? Нет! Нет! Мы виноваты! Потому что не умели и не имели времени просвещать их! Не карать нужно, владыка, а просвещать! Учить! Кротко и с любовью. Христово учение во времена древние разве же огнем и мечом насаждалось? Ты лучше меня знаешь, что нет. Оно покоряло народы любовью. Жертвою. И нам должно следовать единственно этому примеру!
– Ты добр, но ничего не понимаешь в церковных делах, – покачал головой Никон. – Хорошо быть праведным и чистым. Да только кто же станет оборонять от волков Господню овчарню? Если пес будет милостив к волку, то овцы будут расхищены. Я лишь защищаю Церковь.
– Церковь и нас, грешных, защищает Бог. Владыка, я вижу, что ты не слышишь меня и не желаешь слышать. Но все же взываю к тебе, к мудрости твоей! Гоня несогласных с тобой, ты лишь делаешь их мучениками в глазах народа, тогда как, действуй ты любовно и отечески, они предстали бы озлобленными гордецами. Страхом нельзя упрочить веру. Неужели ты не понимаешь, что те, кто станет принимать новые обряды лишь из страха, будут лукавить и двоедушничать? Разве лукавство и двоедушие нужно Богу? Нет, владыка, ему нужно исповедание от чистого сердца! – при этих словах Ртищев опустился перед патриархом на колени. – Молю тебя, отче! Пощади души своих пасомых! Просвещай их, а не калечь!
Передернулось раздраженно разгневанное лицо, снова гулко стукнул посох об пол.
– Будет лучше, Федор, если каждый из нас станет заниматься своим делом. Ты царским двором и посольскими приказами, а я – Церковью.
– Помилуй, не ты ли более кого иного, занимаешься ныне государственными делами?
– А тебе, небось, обидно это? – усмехнулся Никон. – Боишься своего места при Государе лишиться?
Побледнел Федор Михайлович от этих слов. Не от страха гнева патриаршего, а от стыда, что этот великого ума человек может мыслить столь мелко, будто ничтожный временщик, и от того еще, как явно сделалось, что уже не способен внять голосу рассудка обуянный гордыней святитель. Страшен, страшен демон гордыни! Иссушает он сердце, лишает разума.
Покачал головой Ртищев сокрушенно, поднялся с трудом, цепляясь за поручень кресла – Никон, все также неколебимой скалой высившийся над ним, не поспешил подать ему руки.
– Я боюсь лишь Господа Бога, владыка, и ты это знаешь. Прости, если говорил с тобой резко. Но я говорил так лишь от того, что глубоко скорблю о тебе… – с этими словами Федор Михайлович, преодолевая боль, низко поклонился патриарху и удалился, не дожидаясь ответа и не глядя более в гордое, гневное лицо предстоятеля.
Блаженны миротворцы, ибо они наследуют Царство Небесное. Но как же умиротворить обуянных гордыней?.. Кровью обливалось ртищевское сердце, и то и дело холодила его горестная мысль: а нужно ли было затевать все эти исправления?.. В конце концов, Бог зрит вперед на душу человеческую, а не на букву законническую. И что за польза в исправленной букве, если она стольким душам увечьем обернется? Болело сердце. Рушилась на глазах Церковь русская, врагами смотрели друг на друга вчерашние сопричастники. И чувствовал Федор Михайлович свою в том вину. Конечно, все могло быть иначе, если бы дело повелось любовью и милосердием, не ломая через колено. Ошибки веками копились и не единым мигом преодолевать их! Не тот это узел, что разрубить мечом можно. Но как донести это до таких людей, как Никон и Аввакум?
В тяжелых думах добрел Ртищев до терема прежнего своего друга, Ивана Озерова. Когда-то Федор Михайлович взял его на службу, помог бедному тульскому дворянину подняться и осесть в Москве. Но благодарность не входила в число добродетелей Озерова, и попытался он интриговать против своего благодетеля, ища места повыше, предпочтя покровительство завистников Ртищева. Федор Михайлович узнал о предательстве друга, но не подал виду, не стал чинить ему препятствий в службе, не услал прочь из стольного града. Иван сам допустил проступок на своем непосредственном поприще, и с той поры обрушились на него многие неприятности. Обвинил в них жестоковыйный человек своего бывшего благодетеля, сочтя свои неудачи местью Федора Михайловича. И напрасно старался Ртищев умирить гнев Озерова, объясниться с ним дружески. Дворня Ивана гнала царского окольничего прочь от ворот, спускала собак, а хозяин бранился самыми злыми проклятиями…
Теперь все повторилось по обычаю. Федор Михайлович смиренно постучал в ворота озеровского дома, и тут же услышал из окна злой голос Ивана:
– Убирайся прочь! Доколе ты будешь ходить сюда?! Тебе мало, что довел меня до нищеты?!
– Моей вины нет в твоих несчастьях, и в этом я могу поцеловать крест! Если же нечаянно я огорчил тебя, то прошу, прости меня! Помиримся, брат! Ведь когда-то в отрочестве мы были с тобой как братья!
– Но один из братьев оказался каином! Убирайся, лицемер! Я не поверю ни одному твоему слову! Святоша! Прочь от моего дома! Я не желаю ни видеть, ни слышать тебя! – хриплый, прерываемый кашлем, голос Ивана клокотал яростью.
– Но послушай!..
– Прочь, порождение ехидны! Или я спущу на тебя собак! И велю дворне гнать тебя взашей!
– Прости, Ваня. Не тревожься, я ухожу…
Ртищев отступил от негостеприимного дома в глубь погружающегося в сумрак переулка и почти сразу столкнулся лицом к лицу с долговязым одноруким оборванцем. Страшен был вид этого несчастного! Правая часть лица была изуродована шрамами, а глаз слеп, длинная, клочкастая борода, спутанные волосы, грязные отрепья… Федор Михайлович с состраданием посмотрел на беднягу и потянулся за кошельком, но оборванец вдруг повергся перед ним на колени. Единственный глаз его лихорадочно блестел, из него текли слезы.
– Боярин! – воскликнул нищий. – Наконец-то привел Господь встретиться! – потрескавшиеся губы несчастного дрожали. – Помнишь ли ты меня, боярин? Под Смоленском! Ты спас мне жизнь уступив свое место…
Многим увечным воинам уступал Ртищев свое место, и не всех из них мог припомнить. Но этот однорукий калека… Вспомнился ясно Федору Михайловичу окровавленный юноша, почти мальчик с кое-как замотанной культей и обожженным лицом. Он был очень молод, а потому внушал к себе особое участие. Ртищев видел его потом еще раз, мельком, в лазарете, для которого сам же нанял дом и врачей, как делал всегда во всех городах, где случалось оставлять русскому войску своих раненых…
– Ты тогда кошелек мне оставил… И другим также… Мы бы иначе уже по выходе из лазарета с голодухи передохли! Твоей милостью живы остались…
– Я помню тебя, – кивнул Ртищев.
Калека надрывно всхлипнул и вдруг ткнулся головой в сапоги Федора Михайловича:
– Боярин, милостивец, спаси христианскую душу! Не дай сгинуть в канаве! Я хоть и без правой руки, но левой работать могу! Я грамоте знаю! Я тебе, как пес, служить стану, только спаси! Иначе пропаду! Порешу кого-нибудь, какой еще мне путь?! Не погуби, боярин!
Эти отчаянные рыдание и каменное сердце растрогать могли. Ртищев не без труда склонился к калеке, подхватил его под руку:
– Встань, встань! Как звать тебя?
– Андреем, – отозвался несчастный, послушно поднимаясь.
– Андреем… – задумчиво повторил Федор Михайлович, вспомнив свой скит с часовней Андрея Стратилата и только что покинутый монастырь. – Ну, что ж, Андрей, пойдем со мною. Попробую найти тебе службу. Ты Царев ратник, и не должно тебе в разбойниках и нищих мытариться.
– А кому ж это должно, боярин?
– Верно говоришь, никому. Только впредь не зови меня боярином. Я не боярин и чужими чинами не именуюсь. Идем!
– Как же велишь звать тебя?
– Зови просто, Федором Михайловичем.
– Федор Михайлович, батюшка… – Андрей запнулся.
– Что-то еще?
Нищий помялся. Затем кивнул на терем Озерова, за забором которого бесновались собаки:
– Зачем ты перед ним унижал себя? Он человек злой и лживый! Ехидна, а не человек! Он нашу братию, что тебя, собаками травит! Для одной лишь забавы!
– Он несчастный человек, – ответил Ртищев. – И мы выросли вместе. Это достаточный повод, чтобы пытаться разбудить его сердце, тебе не кажется?
– У него нет сердца, – покачал головой однорукий.
– Сердце есть у всех. Но некоторые об этом забывают… А я пытаюсь напоминать. От того, что я попрошу его прощения и выслушаю его брань, у меня ничего не отнимется. Но я хочу верить, что однажды он услышит меня, и это будет самой большой мне наградой. Обогреть замерзшего, накормить голодного – важно. Спасти того, кто гибнет смертью телесной, важно. Но разве менее важно пытаться вернуть Богу гибнущую душу?
Андрей слушал, приоткрыв рот, глядя на Федора Михайловича со смесью изумления и благоговения.
– Святой ты, не иначе…
– Святые в пустынях и скитах грехи мира замаливают. А мне бы свои замолить, – вздохнул Ртищев и побрел, волоча больную ногу, к своему дому. Андрей тенью последовал за ним.
***
Иногда, когда уже хоть в омут головой, Бог, дотоле занятый делами более насущными, вдруг вспоминает и призревает на оставленных. И тогда жизнь изменяется во мгновение ока!
Несколько лет христорадничал Андрейка по городам и весям, недолго пожил при монастыре, да там нужны были трудники, а не калеки… Он изо всех сил пытался не утратить человеческого облика, усердно разрабатывал левую руку, учась делать ею все то, что когда-то так ловко удавалось правой. А если случалось стать в какой-нибудь обители, упрашивал насельников допустить его до чтения священных книг. Страшно было забыть грамоту!
Все же безрукий калека с изуродованным лицом и навсегда померкшим правым глазом оказывался нигде не нужен. Летом он примкнул к странствующим мастерам-плотникам, по сердобольности взявших его с собой, благо левой рукой навострился бывший ратник делать довольно многое. Но случилась беда. Много бранили мастера новые церковные устроения, и за то были схвачены по доносу… Андрейка тогда не с ними был и тем спасся.
Долго ли, коротко ли, а достиг он стольного града, откуда некогда уходил в Государев поход здоровым молодым красавцем. Нищих в Москве было в избытке. Москва кишела нищими, как давно нестиранная одежда вшами. Очутившись в этой бездне отчаяния, Андрейка ужаснулся. Из нее, как из водоворота, уже не было спасения. Не было выхода. Побираться у храмов, пить по праздникам и обычным дням, покрываться язвами и струпьями и, наконец, околеть в какой-нибудь канаве, как собаке. Или же – снова встал давний выбор! – примкнуть к лихим людям! Благо левая рука уже проворно действовала ножом… Тут тоже конец не весел – плаха. Но все не так страшит она, как канава. Но другое страшно – человечьи души губить! Как за них отвечать после?..
Тут-то, стоя на самом краю, истощенный и отчаявшийся, вновь встретил Андрейка «чудесного боярина», когда-то спасшего его под Смоленском. Случайно увидев его в темном переулке, где он, заготовив нож, уже, очертя голову, поджидал свою первую жертву, бывший Царев ратник, не поверил своим глазам. И долго не верил, наблюдая, как странный этот человек просит прощенья у известного скареда Озерова… Нож он вышвырнул в сугроб тогда же, вручив судьбу свою милости «чудесного боярина».
Федор Михайлович определил его в людскую, велев вымыть, одеть и накормить, а наутро призвал к себе. Андрейка явился пред очи своего благодетеля уже не в столь скорбном виде. Борода и волосы расчесаны, лицо вымыто, ладно сидел на поджарой фигуре кафтан, в котором чувствовал себя вчерашний бродяга неловко. Ртищев знаком велел ему сесть и подал книгу:
– Читай, коль грамоте научен.
Андрейка жадно схватил книгу, оказавшуюся «Апостолом», и начал читать. Голос его сперва дрожал от волнения, а затем окреп, зазвучал стройно и громко. Федор Михайлович кивнул:
– Молодец, хорошо читаешь. Теперь напиши что-нибудь.
Почерк левши, понятно, крив, но все ж разборчив. Благодетель остался удовлетворен.
– Ну, а счету учили ли тебя?
– Совсем немного, отец Мефодий сам не мастак был считать… Да и что считать в церкви? Свечи разве…
– Немногого будет довольно, – сказал Ртищев. Синие глаза его лучились теплотой, и от одного их взгляда яснее делалось на сердце. Немного помолчав, он объяснил: – Мне, Андрей, нужен человек для помощи страждущей братии. Конечно, у меня есть люди, но мне нужен человек, который сам знает эту братию.
– Нищих?
– Нищих, убогих… Даже разбойников, – кивнул Федор Михайлович. – Мною создано в Москве несколько богаделен. Тех, кого еще можно вернуть к обычной жизни, там лечат, подыскивают занятие, либо отправляют в деревню с подъемными. Старики и калеки остаются там навсегда. Есть люди, которым довольно просто помочь, подать руку… Но есть и обманщики. Ты долго жил в этой среде, знаешь ее. И сможешь лучше многих других определять, кому и какая помощь потребна.
– Но ты совсем не знаешь меня, батюшка Федор Михайлович, – заметил Андрейка. – Как ты можешь доверять мне?
– Не ты ли вчера клялся быть мне верным псом?
– А что если я один из тех обманщиков?
– Значит, я буду обманут, а ты возьмешь на душу большой грех, – развел руками Ртищев.
Так началась служба Андрейки Федору Михайловичу. Размах милосердной деятельности последнего поразил вчерашнего нищего. Ртищев основал в Москве первую больницу для бедных, где под постоянным присмотром находилась дюжина больных. Вскоре была построена странноприимница. Слуги Федора Михайловича разыскивали и приводили в этот дом больных, неимущих и пьяных – до протрезвления, чтобы не замерзли на улице. Хворых и нищих лечили, кормили, одевали, хлопотали о дальнейшем устройстве. «Чудесный боярин» сам посещал странноприимницу, проверяя, как ухаживают за ее обитателями.
Андрейка, бродяжничавший несколько лет, лучше иных знал нищую братию и со всем рвением взялся за дело. Нуждавшихся в лечении он вел в больницу и странноприимницу, о нуждах других докладывал своему господину. Вот, скажем, у кузнеца Филимона сгорела кузня, от того пьет он, а баба его и ребятишки побираются. Чем тут горю помочь? Помочь Филимону восстановить кузню, чтобы вновь мог он трудиться и содержать семейство. А, вот, вдова с дочерями-бесприданницами. Тут еще Никола-Угодник пример подал, как пособить в таком случае: дать девкам хоть какое приданное. А иной и толковый человек, а зашила судьба его в черную шкуру – долг над ним тяготеет, лишая всего. Выкупишь долг у заимодавца, отсрочишь бедняге выплату на срок дольний, и, глядишь, спасен человек!
Ежевечерне являлся Андрейка к своему господину и докладывал обо всех нуждах, а также о том, как ладится работа в больнице и странноприимнице. Вскоре стал бывший нищий правой рукой царского окольничего в делах милосердия. Удостаивался он даже чести разделять с Федором Михайловичем трапезу. Всей душой привязался Андрейка к «чудесному боярину». Он и впрямь служил ему, как пес, но в этом не было ничего зазорного. Ведь пес – олицетворение преданности. А преданность – большая добродетель.