– Князь дома? – спросила она, впрочем, довольно спокойным голосом отворившего ей дверь швейцара.
– Никак нет-с! – почти крикнул ей тот в ответ.
В больших черных глазах девушки явно отразился испуг.
– Как же нет? Второй уж час! – произнесла она, вынимая из-за пояса серебряные часы и показывая их швейцару.
– И княгиня тоже очень беспокоится, – отвечал тот.
– Поезд обыкновенно приходит в десять часов! – продолжала девушка почти гневным тоном.
– Они так всегда прежде и приезжали-с… Карета еще в восемь часов за ними уехала, – пояснил ей швейцар.
Девушка постояла еще некоторое время в недоумении.
– Ты княгине ничего не говори, что я заходила, я не пройду к ней; мне пора по делу! – произнесла девушка опять каким-то повелительным тоном и сама пошла.
Швейцар ничего ей не ответил и только громко захлопнул за ней дверь.
В это время на верху лестницы показалась хорошенькая собой горничная.
– Княгиня спрашивает, кто звонил? – крикнула она оттуда.
– Барышня эта!.. – отвечал швейцар.
– Какая барышня?
– Да как она, проклятая, и забыл… Елена Николаевна, что ли?!
– А, Жиглинская! – произнесла горничная и снова побежала в комнаты.
Девушка между тем быстро прошла несколько переулков, наконец, щеки у ней разгорелись, дыхание стало перехватываться: видимо, что она страшно устала. Приостановившись на минуту, она вынула из кармана загрязненный кошелек и, ощупав в нем несколько денег, подкликнула к себе извозчика. «На Петербургскую железную дорогу!» – сказала она ему и затем, не дождавшись даже ответа, села к нему в сани и велела как можно проворнее себя везти: нетерпение отражалось во всех чертах лица ее. В вокзале железной дороги она обратилась к первому попавшемуся ей навстречу кондуктору, только что, видно, приехавшему с каким-нибудь поездом и сильно перезябшему.
– Петербургский почтовый поезд не пришел еще? – спросила она.
– Нет еще! – отвечал ей тот сердито.
– Что же, несчастье, что ли, с ним случилось? – спрашивала девушка.
– А бог его знает… Может, и несчастье случилось, – говорил кондуктор, уходя от нее в одну из дверей.
Девушка осталась на месте бледная и заметно недоумевающая, что ей предпринять.
В это время по вокзалу проходил небольшого роста инженер, но в внушительнейшей ильковой шинели.
– Говорят, с петербургским поездом несчастие случилось? – обратилась к нему стремительно девушка.
Инженер открыл на нее удивленные глаза.
– Какое-с? – спросил он ее не совсем спокойным голосом.
– Он не приходит; теперь уже скоро два часа… он должен быть в десять часов.
– Да, но, вероятно, он от метели запоздал, – возразил инженер. – Бабаев! – крикнул он стоявшему у дверей сторожу. – Не видать поезда?
– Идет, ваше высокоблагородие! – отвечал сторож.
– Ну вот видите, идет!.. Пришел благополучно, – отнесся инженер любезно к девушке.
Та при этом вся вспыхнула радостью.
– Позвольте мне туда пройти на платформу: я брата жду! – проговорила она как-то стремительно.
– Сделайте одолжение. Бабаев! Пропусти госпожу эту! – приказал инженер тому же сторожу, который приотворил дверь, и девушка сейчас же юркнула в нее; но, выйдя на платформу и как бы сообразив что-то такое, она быстро отошла от дверей и стала за стоявшую в стороне толпу баб и мужиков. Поезд наконец подошел, девушка еще старательнее спряталась за толпу. Стали выходить пассажиры, в числе которых из 1-го класса вышел и князь Григоров, нагруженный пледами и саквояжами, с измятым, невыспавшимся лицом. Яркий румянец покрыл при этом щеки девушки. Князь лениво подал встретившему его лакею билет от багажа, а сам прошел на подъезд. Там жандарм выкликнул ему его экипаж, в который он сел и тотчас же уехал. Девушка тоже вскоре вышла из-за своей засады и, очутившись на улице, она думала было сначала нанять извозчика, но – увы! – в грязном кошельке ее не оказалось ни копейки. Девушка при этом усмехнулась, покачала головой и пошла пешком. После трехверстной, по крайней мере, ходьбы она вошла наконец в один деревянный дом, над окнами которого прибита была вывеска с надписью: «Бесплатная школа».
Князь, ехав в своей покойной карете, заметно был под влиянием не совсем веселых мыслей: более месяца он не видался с женою, но предстоящее свидание вовсе, кажется, не занимало и не интересовало его; а между тем князь женился по страсти. Еще бывши юным, нескладным, застенчивым школьником, он, в нескладном казенном мундире и в безобразных белых перчатках, которых никогда не мог прибрать по руке, ездил на Васильевский остров к некоему из немцев горному генералу, у которого была жена и с полдюжины прехорошеньких собой дочерей. Семейство это было небогатое, но чрезвычайно музыкальное. Учить музыке детей родители старались из всех сил, и старшая дочь их, m-lle Элиза, девушка лет восемнадцати, необыкновенно миловидная из себя, с голубыми, как небо, глазами и с льноподобными, густыми волосами, играла очень хорошо на фортепьянах. С семейством этим познакомил князя барон, который хоть и был с самых юных лет весь соткан из практических стремлений, но музыку любил и даже сам недурно играл на фортепьянах. Эта музыкальность барона собственно и послужила первоначальным основанием его школьной дружбе с князем, который в то время приходил в бешеный восторг от итальянской оперы и от музыки вообще. По будням князь обыкновенно наслаждался игрою друга, а по праздникам – игрою m-lle Элизы, которая, впрочем, в то время талант свой по преимуществу рассыпала перед бывшими у них в доме молодыми горными офицерами, ухаживавшими за ней всем гуртом. Наши школьники тоже воспылали к ней страстью, с тою только разницею, что барон всякий раз, как оставался с Элизой вдвоем, делал ей глазки и намекая ей даже словами о своих чувствах; но князь никогда почти ни о чем с ней не говорил и только слушал ее игру на фортепьянах с понуренной головой и вздыхал при этом; зато князь очень много говорил о своей страсти к Элизе барону, и тот выслушивал его, как бы сам в этом случае нисколько не повинный. Все это, впрочем, разрешилось тем, что князь, кончив курс и будучи полным распорядителем самого себя и своего громадного состояния, – так как отец и мать его уже умерли, – на другой же день по выходе из лицея отправился к добрейшей тетке своей Марье Васильевне, стал перед ней на колени, признался ей в любви своей к Элизе и умолял ее немедля ехать и сделать от него предложение. Старушка сначала в ужас пришла от этой новости; потом тщилась отговорить безумца от его намерения, убеждая его тем, что он очень еще молод и не знает ни себя, ни своего сердца, и, наконец, по крайней мере, себя хотела выгородить в этом случае и восклицала, что она, как Пилат[14], умывает тут руки!.. Но все это, разумеется, кончилось тем, что Пилат этот поехал и сделал от племянника предложение. Горный генерал, супруга его и невеста пришли в крайнее удивление; но партия была слишком выгодна, и согласие немедленно последовало. Князь был на седьмом небе; невеста тоже блистала счастием и радостью. Вслед за тем князь с своей молодой женой уехал в деревню и хлопотал единственно о том, чтобы взять с собой превосходнейшую рояль. Музыка и деревня поглотили почти совершенно их первые два года супружеской жизни; потом князь сделался мировым посредником, хлопотал искреннейшим образом о народе; в конце концов, однако, музыка, народ и деревня принаскучили ему, и он уехал с женой за границу, где прямо направился в Лондон, сошелся, говорят, там очень близко с русскими эмигрантами; но потом вдруг почему-то уехал из Лондона, вернулся в Россию и поселился в Москве. Здесь он на первых порах заметно старался сближаться с учеными и литераторами, но последнее время и того не стал делать, и некоторые из родных князя, посещавшие иногда княгиню, говорили, что князь все читает теперь.
Едучи в настоящем случае с железной дороги и взглядывая по временам сквозь каретное стекло на мелькающие перед глазами дома, князь вдруг припомнил лондонскую улицу, по которой он в такой же ненастный день ехал на станцию железной дороги, чтобы уехать совсем из Лондона. Хорошо ли, худо ли он поступил в этом случае, князь до сих пор не мог себе дать отчета в том, но только поступить таким образом заставляли его все его физические и нравственные инстинкты.
Воспоминания эти, должно быть, были слишком тяжелы и многознаменательны для князя, так что он не заметил даже, как кучер подвез его к крыльцу дома и остановил лошадей.
– Ваше сиятельство, мы приехали! – крикнул он, наконец, обертываясь к карете.
– Ах, да, вижу – сказал, как бы разбуженный от сна, князь и затем стал неловко отворять себе дверцы экипажа.
Швейцар хоть и видел, что подъехала барская карета, но, по случаю холода, не счел за нужное выйти к ней: все люди князя были страшно избалованы и распущены!
В зале князя встретила улыбающаяся своей доброй улыбкой и очень, по-видимому, обрадованная приездом мужа княгиня. Впрочем, она только подошла к нему и как-то механически поцеловала его в щеку.
Князь несколько лет уже выражал заметное неудовольствие, когда жена хоть сколько-нибудь ярко выражала свою нежность к нему. Сначала ее очень огорчало это, и она даже плакала потихоньку о том, но потом привыкла к тому. На этот раз князь тоже совершенно механически отвечал на поцелуй жены и опешил пройти в свой кабинет, где быстро и очень внимательно осмотрел весь свой письменный стол. Княгиня, хоть и не совсем поспешными шагами, но вошла за ним в кабинет.
– Писем, ma chere[15], ни от кого не было? – спросил он ее довольно суровым голосом; слова: «ma chere», видимо, прибавлены были, чтобы хоть сколько-нибудь смягчить тон.
– Нет! – отвечала кротко княгиня.
Князь сел на стул перед столом своим. Лицо его явно имело недовольное выражение.
Княгиня поместилась напротив него.
– Что Марья Васильевна? – спросила она.
– Ничего себе; так же по-прежнему добра и так же по-прежнему несносна… Вот прислала тебе в подарок, – прибавил князь, вынимая из кармана и перебрасывая к жене крестик Марьи Васильевны, – велела тебе надеть; говорит, что после этого непременно дети будут.
– Вот как? – сказала княгиня, немного краснея в лице. – Что ж, я очень рада буду тому.
Князь на это ничего не сказал.
О Михайле Борисовиче княгиня уж и не спрашивала: она очень хорошо знала, что муж на этот вопрос непременно разразится бранью.
– Кого еще видел в Петербурге? – сделала она ему более общий вопрос.
– Мингера, разумеется, – отвечал князь с некоторою гримасою. – Приятель этот своим последним подобострастным разговором с Михайлом Борисовичем просто показался князю противен. – К нам летом собирается приехать в Москву погостить, – присовокупил он: – но только, по своей немецкой щепетильности, все конфузится и спрашивает, что не стеснит ли нас этим? Я говорю, что меня нет, а жену – не знаю.
Легкая и едва заметная краска пробежала при этом на лице княгини.
– Чем же он меня может стеснить? Нисколько… – проговорила она тихо.
– Ну, так так и надобно написать ему! – проговорил князь и позевнул во весь рот.
Княгиня при этом потупилась: легкая краска продолжала играть на ее лице.
– Кто был у тебя во все это время? – спросил князь после некоторого молчания и как бы пооживившись несколько.
– Да кто был? – отвечала княгиня, припоминая. – Приезжала всего только одна Анна Юрьевна и велела тебе сказать, что она умирает от скуки, так долго не видав тебя.
– Взаимно и я тоже! – подхватил князь.
– Значит, полное согласие сердец!.. – заметила княгиня.
– Совершеннейшее! – воскликнул князь, смотря на потолок. – А что, – продолжал он с некоторой расстановкой и точно не решаясь вдруг спросить о том, о чем ему хотелось спросить: – Анна Юрьевна ничего тебе не говорила про свою подчиненную Елену?.. – Голос у него при этом был какой-то странный.
– Нет, говорила: хвалила ее очень! – отвечала княгиня, по-видимому, совершенно равнодушно, и только голубые глаза ее забегали из стороны в сторону, как бы затем, чтобы князь не прочел ее тайных мыслей.
– А у тебя Елена бывала? – продолжал тот расспрашивать.
– Была раза два. Она и сегодня, говорят, заходила.
– Сегодня? – переспросил князь.
– Да, но ко мне почему-то не зашла; о тебе только спросила… – Слова эти княгиня тоже заметно старалась произнести равнодушно; но все-таки они у ней вышли как-то суше обыкновенного. – Очень уж тебя ждали здесь все твои любимые дамы! – присовокупила она, улыбаясь и как бы желая тем скрыть то, что думала.
– Что ж, это не дурно для меня, – отвечал, в свою очередь, с усмешкой князь.
Известие, что Елена к ним сегодня заходила, явным образом порадовало его, так что он тотчас же после того сделался гораздо веселее, стал рассказывать княгине разные разности о Петербурге, острил, шутил при этом. Та, с своей стороны, заметила это и вряд ли даже не поняла причины тому, потому что легкое облако печали налетело на ее молодое лицо и не сходило с него ни во время следовавшего затем обеда, ни потом…
Часов в семь вечера князь уехал из дому.
* * *Бывшая утром вьюга превратилась вечером в страшный мороз, так что в эту ночь там, где-то у Калужских ворот, говорят, замерзли два извозчика, а в Кремле замерз часовой. Пешеходы если и появлялись, то по большей части бежали или в лавочку, или в кабак. На Маросейке, в одном из каменных домов, в окнах, густо забранных льдом, светился огонь. Это была квартира госпожи Жиглинской. Госпожа Жиглинская более чем за год не платила за квартиру, и заведовавший домом сенатский чиновник докладывал было купцу-домовладельцу, что не согнать ли ее?
– Прах ее дери, заплатит когда-нибудь! Возьми с нее вексель покрепче, – слышь? – сказал хозяин.
– Слушаю-с! – протянул сенатский чиновник.
– Другие, пожалуй, и даром не станут стоять в этих сараях! – рассуждал хозяин. – Не переделывать же их, дьяволов! Холодище, чай, такой, что собакам не сжить, не то что людям.
– Очень холодно-с! – подтвердил сенатский чиновник и в тот же день взял вексель с госпожи Жиглинской, которая, подписываясь, обругала прежде всего довольно грубыми словами дом, потом хозяина, а наконец, и самого чиновника.
Госпожа Жиглинская происходила из довольно богатой фамилии и в молодости, вероятно, была очень хороша собой; несмотря на свои шестьдесят лет, она до сих пор сохранила еще довольно ловкие манеры, уменье одеваться к лицу и вообще являла из себя женщину весьма внушительной и презентабельной наружности. Жизнь ее прошла полна авантюр: сначала влюбилась она в поляка-офицера, вышла за него замуж; тот прежде всего промотал ее приданое, потом вышел в отставку и завел у себя игорный дом. Госпожа Жиглинская обязана была быть любезною с бывавшими и игравшими у них молодыми людьми. Потом муж ее поступил в штат московской городской полиции частным приставом в одну из лучших частей города. Жить они стали на этом месте прекрасно; но и тут он что-то такое очень сильно проврался или сплутовал, но только исключен был из службы и вскоре умер, оставив жену с восьмилетней девочкой. Госпожа Жиглинская, впрочем, вскоре нашла себе покровителя и опять стала жить в прекрасной квартире, ездить в колясках; маленькую дочь свою она одевала как ангела; наконец, благодетель оставил ее и женился на другой. Госпожа Жиглинская хлопотала было сыскать себе нового покровителя и, говорят, имела их несколько, следовавших один за другим; но увы! – все это были люди недостаточные, и таким образом, проживая небольшое состояние свое, скопленное ею от мужа и от первого покровителя своего, она принуждена была дочь свою отдать в одно из благотворительных учебных заведений и брала ее к себе только по праздникам. Чем дольше девочка училась там, чем дальше и дальше шло ее воспитание, тем как-то суше и неприветливее становилась она к матери и почти с гневом, который едва доставало у нее сил скрывать, относилась к образу ее жизни и вообще ко всем ее понятиям. По мнению матери, например, ничего не стоило поголодать дня два, посидеть в холоду, лишь бы только жить в нарядной, просторной квартире и иметь потом возможность выехать в театр или на гулянье. Дочь же говорила, что человеку нужна только небольшая комната, с потребным количеством чистого воздуха (и тут она даже с точностью определяла это количество), нужен кусок здоровой пищи (и тут она опять-таки назначала с точностью, сколько именно пищи) и, наконец, умная книга. По выходе из училища, дочь объявила матери, что она ничем не будет ее стеснять и уйдет в гувернантки, и действительно ушла; но через месяц же возвратилась к ней снова, говоря, что частных мест она больше брать не будет, потому что в этом положении надобно сделаться или рабою, служанкою какой-нибудь госпожи, или предметом страсти какого-нибудь господина, а что она приищет себе лучше казенное или общественное место и будет на нем работать. Во всех этих планах дочери питаться своими трудами[16] мать очень мало понимала и гораздо больше бы желала, чтобы она вышла замуж за человека с обеспеченным состоянием, или, если этого не случится, она, пожалуй, не прочь бы была согласиться и на другое, зная по многим примерам, что в этом положении живут иногда гораздо лучше, чем замужем… Жизнь, исполненная разного рода авантюр, немножко чересчур низко низвела нравственный уровень госпожи Жиглинской!
В настоящий вечер госпожа Жиглинская сидела в своей комнате на кресле, занятая вязаньем какой-то шерстяной косынки и сохраняя при этом гордейшую позу. Она закутана была на этот раз во все свои шали и бурнусы, так как во всей ее квартире, не топленной с утра, был страшный холод. Рядом с комнатой матери, в довольно большой гостиной, перед лампой, на диване сидела дочь г-жи Жиглинской, которая была) не кто иная, как знакомая нам Елена. Мать и дочь были несколько похожи между собой, и только госпожа Жиглинская была гораздо громаднее и мужественнее дочери. Кроме того, в лице Елены было больше ума, больше солидности, видно было больше образования и совершенно не было той наглой и почти бесстыдной дерзости, которая как бы освещала всю физиономию ее матери. Глубокие очертания, которыми запечатлены были лица обеих дам, и очень заметные усы на губах старухи Жиглинской, а равно и заметный пушок тоже на губках дочери, свидетельствовали, что как та, так и другая наделены были одинаково пылкими темпераментами и имели характеры твердые, непреклонные, способные изломаться о препятствие, но не изогнуться перед ним. Елена была на этот раз вся в слезах и посинелая от холоду. Происходивший у нее разговор с матерью был далеко не приятного свойства.
– Это странно, – говорила Елена голосом, полным горести, – как вы не могли послать Марфушу попросить у кого-нибудь десятка два полен!
– Я посылала, но не дают… Что же мне делать?.. – отвечала Жиглинская каким-то металлически-холодным тоном.
– Отчего же не дают? Мы не даром бы у них взяли; я говорила, что принесу денег – и принесла наконец.
– Не дают!.. – повторила госпожа Жиглинская.
Ей как будто даже весело было давать такие ответы дочери, и она словно издевалась в этом случае над ней.
– Вы сделаете то, – продолжала Елена, и черные глаза ее сплошь покрылись слезами, – вы сделаете то, что я в этаком холоду не могу принять князя, а он сегодня непременно заедет.
– Отчего же не принять?.. Прими! Пускай посидит тут и посмотрит, – отвечала госпожа Жиглинская явно уже с насмешкой.
Сближение Елены с князем сначала очень ее радовало. Что там между ними происходило и чем все это могло кончиться, – она особенно об этом не заботилась; но видя, что князь без памяти влюблен в дочь, она главным образом совершенно успокоилась насчет дальнейших средств своих к существованию. На деле же, сверх всякого ожидания, стало оказываться не совсем так: от князя им не было никакой помощи. В одну из минут весьма крайней нужды госпожа Жиглинская решилась было намекнуть об этом дочери: «Ты бы попросила денег у друга твоего, у князя; у него их много», – сказала она ей больше шутя; но Елена почти озлобленно взглянула на мать. «Как вы глупо говорите!» – сказала она ей в ответ и ушла после того из ее комнаты. Госпожа Жиглинская долго после этого ни о чем подобном не говорила с дочерью и допекала ее только тем, что дня по два у них не было ни обеда, ни чаю; хотя госпожа Жиглинская и могла бы все это иметь, если бы продала какие-нибудь свои брошки и сережки, но она их не продавала. В вечер этот она, вероятно, выведенная из всякого терпения холодом, опять, по-видимому, хотела возобновить разговор на эту тему.
– И побогаче нас люди иногда одолжаются и принимают помощь от своих знакомых, – проговорила она, как бы размышляя больше сама с собой.
– Никогда! Ни за что! – воскликнула Елена, догадавшаяся, что хочет сказать мать. – Я могла пойти к князю, – продолжала она с каким-то сдержанным достоинством: – и просить у него места, возможности трудиться; но больше этого я ни от кого, никогда и ничего не приму.
Елена, действительно, по совету одного молодого человека, встречавшего князя Григорова за границей и говорившего, что князь непременно отыщет ей место, обратилась к нему. Князь, после весьма короткого разговора с Еленою, в котором она выразила ему желание трудиться, бросился к одной из кузин своих, Анне Юрьевне, и так пристал к ней, что та на другой же почти день дала Елене место учительницы в школе, которую Анна Юрьевна на свой счет устроила и была над ней попечительницей. Елена после того пришла, разумеется, поблагодарить князя. Он на этот раз представил ее княгине, которая на первых порах приняла Елену очень любезно и просила бывать у них в доме, а князь, в свою очередь, выпросил у Елены позволение посетить ее матушку, и таким образом, они стали видеться почти ежедневно.
– Тебя никто и не заставляет ни от кого ничего принимать, – говорила между тем старуха Жиглинская.
– Нет, вы заставляете, вы пишете там князю о каких-то ваших салопах, – возразила ей Елена.
Госпожа Жиглинская вспыхнула при этом немного; дочь в первый еще раз выразила ей неудовольствие по этому поводу.
– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! – захохотала она каким-то неприятным и злобным смехом. – Я могу, кажется, и без твоего позволенья писать моим знакомым то, что я хочу.
– Да, вашим, но не моим, а князь – мой знакомый, вы это очень хорошо знаете, и я просила бы вас не унижать меня в глазах его, – проговорила резко Елена.
Госпожа Жиглинская окончательно рассердилась.
– Ты мерзкая и негодная девчонка! – воскликнула она (в выражениях своих с дочерью госпожа Жиглинская обыкновенно не стеснялась и называла ее иногда еще худшими именами). – У тебя на глазах мать может умирать с голоду, с холоду, а ты в это время будешь преспокойно философствовать.
– Философствовать лучше, чем делать что-нибудь другое!.. – начала Елена и вряд ли не хотела сказать какую-нибудь еще более резкую вещь, но в это время раздался звонок. Елена побледнела при этом. – Марфуша, Марфуша! – крикнула она почти задыхающимся голосом. – Он войдет и в самом деле даст нам на дрова.
Вбежала толстая, краснощекая девка.
– Не принимай князя, скажи, что я больна, лежу в постели, заснула… – говорила торопливо Елена и вместе с тем торопливо гасила лампу.
Марфуша выбежала отворить дверь. Это действительно приехал князь.
– Барышня больны-с, легли в постель-с, почивают, – донесла ему та.
Князя точно обухом кто ударил от этого известия по голове.
– Но, может быть, она примет меня, доложи! – как-то пробормотал он.
– Нет-с, они уж заснули! – сказала Марфуша и захлопнула у него перед носом дверь.
Князь после этого повернулся и медленно стал спускаться с лестницы… Вскоре после того Елена, все еще остававшаяся в темной гостиной, чутким ухом услыхала стук его отъезжавшей кареты.
III
На другой день в кабинете князя сидело целое общество: он сам, княгиня и доктор Елпидифор Мартыныч Иллионский, в поношенном вицмундирном фраке, с тусклою, порыжелою и измятою шляпой в руках и с низко-низко спущенным владимирским крестом на шее. Елпидифор Мартыныч принадлежал еще к той допотопной школе врачей, которые кресты, чины и ленты предпочитают даже деньгам и практику в доме какого-нибудь высшего служебного лица или даже отставного именитого вельможи считают для себя превыше всего. У Григоровых Елпидифор Мартыныч лечил еще с деда их; нынешний же князь хоть и считал почтенного доктора почти за идиота, но терпел его единственно потому, что вовсе еще пока не заботился о том, у кого лечиться. Княгиня же ценила в Елпидифоре Мартыныче его привязанность к их семейству. Происходя из духовного звания и имея смолоду сильный бас, Елпидифор Мартыныч как-то необыкновенно громко и сильно откашливался и даже почему-то ужасно любил это делать.
– К-х-ха! – произнес он на всю комнату, беря князя за руку, чтобы пощупать у него пульс. – К-х-ха! – повторил он еще раз и до такой степени громко, что входившая было в кабинет собака князя, услыхав это, повернулась и ушла опять в задние комнаты, чтобы только не слышать подобных страшных вещей. – К-х-ха! – откашлянулся доктор в третий раз. – Ничего, так себе, маленькая лихорадочка, – говорил он басом и нахмуривая свои глупые, густые брови.