– Там, в столовой, князя Василья Петровича Григорова сынок, – начал он, как бы донося почтенному ареопагу, – другую бутылку портвейну пьет.
Некоторые из собеседников, особенно более молодые, взглянули на старика вопросительно; но другой старик, сидевший в углу и все время дремавший, понял его.
– А мы разве с вами, Никита Семеныч, в гусарах меньше пили? – отозвался он из глубины своих кресел.
– Мы-с пили, – отвечал ему резко князь Никита Семеныч, – на биваках, в лагерях, у себя на квартире, а уж в Английском клубе пить не стали бы-с, нет-с… не стали бы! – заключил старик и, заплетаясь ногою, снова пошел дозирать по клубу, все ли прилично себя ведут. Князя Григорова он, к великому своему удовольствию, больше не видал. Тот, в самом деле, заметно охмелевший, уехал домой.
IV
Прошла вся зима, и наступил великий пост. Елена почти успела выучиться у князя по-английски: на всякого рода ученье она была преспособная. Они прочли вместе Дарвина, Ренана[23], Бюхнера[24], Молешота[25]; но история любви ихней подвигалась весьма медленно. Дело в том, что, как князь ни старался представить из себя материалиста, но, в сущности, он был больше идеалист, и хоть по своим убеждениям твердо был уверен, что одних только нравственных отношений между двумя любящимися полами не может и не должно существовать, и хоть вместе с тем знал даже, что и Елена точно так же это понимает, но сказать ей о том прямо у него никак не хватало духу, и ему казалось, что он все-таки оскорбит и унизит ее этим. Случайной же минуты увлечения никак не могло выпасть на долю моих влюбленных, так как они видались постоянно в присутствии Елизаветы Петровны, которая в последнее время очень за ними стала присматривать. Сия опытная в жизни дама видела, что ни дочь нисколько не помышляет обеспечить себя насчет князя, ни тот нимало не заботится о том, а потому она, как мать, решилась, по крайней мере насколько было в ее возможности, не допускать их войти в близкие между собою отношения; и для этого она, как только приходил к ним князь, усаживалась вместе с молодыми людьми в гостиной и затем ни на минуту не покидала своего поста. Напрасно те при ней читали и разговаривали о совершенно неинтересных для нее предметах, – она с спокойным и неподвижным лицом сидела и вязала. Выведенная всем этим из терпения, Елена даже раз сказала князю: «Пойдемте в мою комнату, там будет нам уединеннее!» – «И я с вами пойду!» – проговорила при этом сейчас же госпожа Жиглинская самым кротким голосом. – «Но вам скучно будет с нами?» – возразила было ей дочь. – «Нет, ничего!» – отвечала старуха с прежнею кротостью. Все это довело в князе страсть к Елене почти до безумия, так что он похудел, сделался какой-то мрачный, раздражительный.
В одно из воскресений князь обедал у кузины своей Анны Юрьевны. Анна Юрьевна была единственная особа из всей московской родни князя, с которою он не был до неприличия холоден, а, напротив того, видался довольно часто и был даже дружен. Таким предпочтением от кузена Анна Юрьевна пользовалась за свой свободный нрав. Владетельница огромного состояния, она лет еще в семнадцать вышла замуж, но, и двух лет не проживши с мужем, разошлась с ним и без всякой церемонии почти всем рассказывала, что «une canaille de ce genre n'ose pas se marier!»[26]. Всю почти молодость Анна Юрьевна провела за границей. Скандальная хроника рассказывала про нее множество приключений, и даже в настоящее время шла довольно положительная молва о том, что она ездила на рандеву к одному юному музыкальному таланту, но уже сильному пьянице города Москвы. Анна Юрьевна и сама, впрочем, в этом случае не скрытничала и очень откровенно объясняла, что ей многое на том свете должно проститься, потому что она много любила. По наружности своей она была плотная, но еще подбористая блондинка, с сухими и несколько строгими чертами лица и сильно рыжеватыми волосами. Лета ее в настоящее время определить было нельзя, хотя она далеко не выглядела пожилою женщиною. Умная, богатая, бойкая, Анна Юрьевна сразу же заняла одно из самых видных мест в обществе и, куда бы потом ни стала появляться, всюду сейчас же была окружаема, если не толпой обожателей, то, по крайней мере, толпою самых интимных ее друзей, с которыми она говорила и любила говорить самого вольного свойства вещи. С женщинами своего круга Анна Юрьевна почти не разговаривала и вряд ли не считала их всех сравнительно с собой дурочками. Князь Григоров, никогда и ни с какой женщиной не шутивший, с Анной Юрьевной любил, однако, болтать и на ее вольности отвечал обыкновенно такого рода вольностями, что даже Анна Юрьевна восклицала ему: «Нет, будет! Довольно! Это уж слишком!» Обедать у Анны Юрьевны князь тоже любил, потому что в целой Москве, я думаю, нельзя было найти такого пикантного и приятного на мужской вкус обеда, как у ней. В каждое блюдо у Анны Юрьевны не то что было положено, но навалено перцу… Настоящий обед ублаготворил тоже князя полнейшим образом: прежде всего был подан суп из бычьих хвостов, пропитанный кайенной[27], потом протертое свиное мясо, облитое разного рода соями, и, наконец, трюфели а la serviette, и все это предоставлено было запивать благороднейшим, но вместе с тем и крепчайшим бургонским. Князь обедал один у Анны Юрьевны. После обеда, по обыкновению, перешли в будуар Анны Юрьевны, который во всем своем убранстве представлял какой-то нежащий и вместе с тем волнующий характер: на картинах все были очень красивые и полуобнаженные женщины, статуи тоже все Венеры и Дианы, мягкие ковры, мягкая мебель, тепловатый полусвет камина… Сама Анна Юрьевна полулегла на длинное кресло, а князь Григоров, все еще остававшийся угрюмым и мрачным, уселся на диван. Он очень ясно чувствовал в голове шум от выпитого бургонского и какой-то разливающийся по всей крови огонь от кайенны и сой, и все его внимание в настоящую минуту приковалось к висевшей прямо против него, очень хорошей работы, масляной картине, изображающей «Ревекку»[28], которая, как водится, нарисована была брюнеткой и с совершенно обнаженным станом до самой талии. Что касается до Анны Юрьевны, которая за обедом тоже выпила стакана два – три бургонского, то она имела заметно затуманившиеся глаза и была, как сама про себя выражалась, в сильно вральном настроении.
– Gregoire! – воскликнула вдруг она, соскучившись молчанием кузена. – Девица, которую я определила по твоему ходатайству, n'est elle pas la bien-aimee de ton coeur?[29]
– Это с чего вам пришло в голову? – спросил, сколько возможно насмешливым и даже суровым голосом, князь. Но если бы в комнате было несколько посветлее, то Анна Юрьевна очень хорошо могла бы заметить, как он при этом покраснел.
– А мне казалось, – воскликнула она, – что тут есть маленькая любовь… Ты знаешь, что из учительниц я делаю ее начальницей?
– Будто? – спросил князь как бы совершенно равнодушным голосом.
– Решительно! Elle me plait infiniment!..[30] Она такая усердная, такая привлекательная для детей и, главное, такая элегантная.
Анна Юрьевна хоть и бойко, но не совсем правильно изъяснялась по-русски: более природным языком ее был язык французский.
– Я совершенно полагала, что это одна из твоих боковых альянс, – продолжала она.
– Одна из боковых альянс?.. – повторил насмешливо князь. – А вы полагаете, что у меня их много?
– Уверена в том! – подхватила Анна Юрьевна и захохотала. – Il me semble, que la princesse ne peut pas…[31], как это сказать по-русски, владеть всем мужчиной.
Князь нахмурился еще более. Такой разговор о жене ему, видимо, показался не совсем приятен и приличен.
– Je crois qu'elle est tres apathique[32], – продолжала Анна Юрьевна.
– Et pourquoi le croyez vous?[33] – спросил князь, уже рассмеявшись.
– Parce qu'elle est blonde![34] – отвечала Анна Юрьевна.
– Mais vous l'etes de meme![35] – возразил ей грубо князь.
– Oh!.. moi, je suis rousse!..[36] У нас кровь так подвижна, что не имела времени окраситься, а так красная и выступила в волосах: мы все – кровь.
Князь покачал на это только головою.
– Новая теория!.. Никогда не слыхал такой.
– Ну так услышь! Знай это. A propos, encore un mot[37]: вчера приезжал ко мне этот Елпидифор Мартыныч!.. – И Анна Юрьевна, несмотря на свой гибкий язык, едва выговаривала эти два дубоватые слова. – Он очень плачет, что ты прогнал его, не приглашаешь и даже не принимаешь: за что это?
– За то, что он дурак и подлец великий! – отвечал князь.
– Но чем? – спросила Анна Юрьевна, уже воскликнув и настойчиво.
– Всем, начиная с своей подлой рожи до своих подлых мыслей! – сказал князь.
– Fi donc, mon cher![38] У всех русских, я думаю, особенно которые из бедных вышли, такие же рожи и мысли.
Анна Юрьевна не совсем, как мы видим, уважала свою страну и свой народ.
– Подите вы: у всех русских! – перебил ее князь.
– Елпидифор, по крайней мере, тем хорош, – продолжала Анна Юрьевна, – что он раб и собачка самая верная и не предаст вас никогда.
– Ну, я до рабов не охотник, и, по-моему, чем кто, как раб, лучше, тем, как человек, хуже. Adieu! – произнес князь и встал.
– Ты уж едешь? – спросила Анна Юрьевна с неудовольствием.
– Еду, нужно! – отвечал князь и при этом, как бы не утерпев, еще раз взглянул на «Ревекку».
– Головой парирую, что ты едешь не домой! – сказала Анна Юрьевна, пожимая ему руку.
– Не домой, – ответил князь.
– Но куда же?
– Куда нужно!
– Если мужчина не говорит, куда едет, то он непременно едет к женщине.
Князь не без досады усмехнулся.
– У вас, кажется, кузина, только и есть в голове, как мужчины ездят к женщинам или как женщины ездят к мужчинам.
– Нет! – отвечала Анна Юрьевна с презрительной гримасой. – Надоело все это, так все prosaique[39], ничего нет оригинального.
– Но чего же бы вы желали оригинального?
– Любви какого-нибудь философа, медвежонка не ручного, как ты, например!
– Я? – произнес князь и захохотал даже при этом.
– Ты, да! – подтвердила Анна Юрьевна.
– В первый раз слышу! – проговорил князь и явно поспешил уйти поскорей от кузины.
– И в последний: женщины двух раз подобных вещей не говорят! – крикнула она ему вслед.
Князь на это ничего не ответил и, сев в карету, велел себя везти на Кузнецкий мост. Здесь он вышел из экипажа и пошел пешком. Владевшие им в настоящую минуту мысли заметно были не совсем спокойного свойства, так что он горел даже весь в лице. Проходя мимо одного оружейного магазина и случайно взглянув в его окна, князь вдруг приостановился, подумал с минуту и затем вошел в магазин.
– Дайте мне револьвер, пожалуйста! – сказал он каким-то странным голосом, обращаясь к красивому а изящному из себя приказчику.
– Большой прикажете? – спросил его тот.
– Чтобы человека мог убить! – ответил князь, не совсем искренно улыбаясь.
– О, это всякий убьет! – подхватил с гордостью приказчик. – Voici, monsieur, – прибавил он, показывая шестизарядный револьвер.
– Кажется, хорош? – произнес князь.
– Превосходный! – воскликнул приказчик и, как бы в доказательство того, прицелился револьвером в другого приказчика, который при этом усмехнулся и отодвинулся немного.
– Вам, вероятно, револьвер нужен для дороги, monsieur? – присовокупил первый приказчик.
– Да-а! – протянул князь. – Я еду в деревню, а теперь там без револьвера нельзя.
– О, да, monsieur, многие помещики берут с собой револьверы. Зарядов прикажете?
– Непременно-с! – отвечал князь.
Приказчик, уложив револьвер и заряды в один общий ящик, подал его князю. Тот, расплатившись, вышел из магазина и велел себя везти в гостиницу Роше-де-Канкаль.
– Номер мне особенный! – сказал он, входя туда.
– В какую цену? – спросил было его лакей.
– В какую хочешь! – отвечал князь.
Лакей ввел его в богатейший номер с огромными зеркалами в золотых рамах, с шелковой драпировкой, с камином и с роскошнейшей постелью.
– Чернильницу мне и все, что нужно для письма! – сказал князь.
– Сию секунду-с! – отвечал лакей и, сбегав, принес что ему было приказано.
– Ты мне больше не нужен, – сказал ему почти сердито князь.
Лакей поспешно стушевался.
Князь – выражение лица у него в эти минуты было какое-то ожесточенное – сейчас же сел и принялся писать:
«Несравненная Елена! Я желаю до сумасшествия видеть вас, но ехать к вам бесполезно; это все равно, что не видеть вас. Доверьтесь мне и приезжайте с сим посланным; если вы не приедете, я не знаю, на что я решусь!»
Запечатав эту записку облаткой, князь позвонил. Вбежал тот же лакей.
– Кучера мне моего позови! – проговорил князь.
Лакей вышел, и через минуту вошел кучер, красивый мужик в длиннополом лисьем суконном кафтане и в серебряном широком кушаке. Водкой и холодом так и пахнуло от него на всю комнату.
– Ты поезжай к Жиглинским, – слышишь?.. – заговорил князь. – Отыщи там барышню непременно, – слышишь?.. Отдай ей в руки вот это письмо, только ей самой, – понимаешь?.. И привези ее сюда.
– Понимаю-с! – протянул кучер.
Он, кажется, в самом деле понял, в чем тут штука.
– Если ее дома нет, то отыщи ее там, куда она уехала, хоть бы на дне морском то было, – понимаешь?.. – продолжал князь тем же отрывистым и почти угрожающим голосом.
– Отыщу-с, только бы сказали где, – отвечал кучер, потупляя несколько глаза перед князем.
– Ступай!
Кучер вышел и, проходя коридором, видимо, соображал, как ему все это хорошенько сделать для барина.
Оставшись один, князь принялся ходить по номеру. Шаги его были беспорядочны: он шел то в один угол, то в другой. Не прошло еще и десяти минут после того, как кучер уехал, а князь уже начал прислушиваться к малейшему шуму в коридоре, и потом, как бы потеряв всякую надежду, подошел к револьверу, вынул его, осмотрел и зарядил. Глаза у него в эти минуты были почти помешаны, руки дрожали… Но вот послышался, наконец, щелчок замка в двери номера; князь поспешно спрятал револьвер в ящик и вышел на средину комнаты; затем явно уже слышен стал шум платья женского; князь дрожал всем телом. Вошла Елена, несколько сконфуженная и робеющая.
– Здравствуй!.. Что это тебе так вздумалось прислать за мною?.. – говорила она.
– Да так уж, извини!.. – сказал князь, беря и целуя обе ее руки. – Мы, впрочем, здесь совершенно безопасны, – прибавил он, подходя и запирая дверь.
Елена сняла шляпку и подошла к зеркалу поправить свои волосы. Некоторое смущение и конфузливость были заметны во всей ее фигуре, во всех ее движениях.
– Ну, садись! – сказал ей князь, тоже как-то неловко и несмело беря ее за руку и сажая на стул.
Елена повиновалась ему.
– А что мать твоя? – спросил он.
– Она, как нарочно, в гости сегодня уехала, – отвечала с улыбкою Елена.
– А если бы не уехала, так, пожалуй бы, и не пустила тебя?
Лицо Елены мгновенно нахмурилось и приняло какой-то решительный вид.
– Вот еще! Послушалась бы я!.. Взяла да ушла, – сказала она.
– А скажи, отчего это она, – продолжал князь, – двух слов не дает нам сказать наедине?
Елена затруднилась несколько отвечать на этот вопрос. Она отчасти догадывалась о причине, почему мать так надзирает за ней, но ей самой себе даже было стыдно признаться в том.
– Может быть, ей почему-нибудь не нравятся наши отношения, – отвечала она.
– А ты знаешь, – подхватил князь, все ближе и ближе пододвигаясь к Елене, – что если бы ты сегодня не приехала сюда, так я убил бы себя.
– Что за глупости! – воскликнула Елена.
– Нет, не глупости; я и револьвер приготовил! – прибавил он, показывая на ящик с пистолетом.
– Фарс! – проговорила Елена уже с досадой. – Не говори, пожалуйста, при мне пустых слов: я ужасно не люблю этого слушать.
– Это не пустые слова, Елена, – возражал, в свою очередь, князь каким-то прерывистым голосом. – Я без тебя жить не могу! Мне дышать будет нечем без твоей любви! Для меня воздуху без этого не будет существовать, – понимаешь ты?
Елена сомнительно, но не без удовольствия покачала своей хорошенькой головкой.
– Наконец, я прямо тебе говорю, – продолжал князь, – я не в состоянии более любить тебя в таких далеких отношениях… Я хочу, чтобы ты вся моя была, вся!..
Елена при этом немного отвернулась от него.
– Да разве это не все равно? – сказала она.
– Нет, не все равно.
– Ну, люби меня, пожалуй, как хочешь!.. – проговорила, наконец, Елена, но лица своего по-прежнему не обращала к нему.
– Я сегодня, – говорил, как бы совсем обезумев от радости, князь, – видел картину «Ревекка», которая, как две капли, такая же красавица, как ты, только вот она так нарисована, – прибавил он и дрожащей, но сильной рукой разорвал передние застежки у платья Елены и спустил его вместе с сорочкою с плеча.
– Что ты, сумасшедший? – было первым движением Елены воскликнуть.
Князь же почти в каком-то благоговении упал перед ней на колени.
– О, как ты дивно хороша! – говорил он, простирая к ней руки.
Елена пылала вся в лице, но все-таки старалась сохранить спокойный вид: по принципам своим она находила очень естественным, что мужчина любуется телом любимой женщины.
– А что, если ты… – заговорила она, кидая на князя взгляд, – не будешь меня любить так, как я хочу, чтоб меня любили?
– Буду, как только ты желаешь, но ты меня разлюбишь сама!
– За что же я тебя разлюблю?.. Разве ты знаешь причину тому?
– Никакой я не знаю, но можешь разлюбить. Постой!.. – воскликнул князь и встал на ноги. – Если ты разлюбишь меня или умрешь, так позволь мне застрелить себя… из этого револьвера… – прибавил он и раскрыл перед Еленой ящик с оружием.
– Изволь! – отвечала та, смеясь.
– Напиши это чернилами на крышке.
– Зачем же писать? – спросила Елена.
– Непременно напиши, я хочу этого.
– Но что ж я писать буду?
– Напиши, что «позволяю князю Григорову, когда я разлюблю его, застрелиться, такая-то».
Елена написала.
– Ну, теперь я доволен! – проговорил князь и стал снова перед Еленой на колени.
V
Весеннее солнце весело светило в квартиру госпожи Жиглинской. Сама Елизавета Петровна сидела на этот раз в гостиной, по обыкновению своему сохраняя весьма гордую позу, а прямо против нее помещался, несколько раз уже посещавший ее, Елпидифор Мартыныч, раздушенный, в новом вицмундире, в чистом белье и в лаковых даже сапогах. Он всегда ездил к Жиглинским прифранченный и заметно желал встретиться с Еленой, но ни разу еще не застал ее дома. Елизавета Петровна, очень обрадовавшись приезду этого гостя, не преминула сейчас же начать угощать его кофеем, приятный запах от которого и распространился по всем комнатам. Довольство в доме Жиглинских с тех пор, как Елена сделалась начальницей заведения, заметно возросло; но это-то именно и кидало Елизавету Петровну в злобу неописанную: повышение дочери она прямо относила не к достоинствам ее, а к влиянию и просьбам князя. «А, голубчик, ты этими наградами по должности и думаешь отделаться?!. Нет, шалишь!» – рассуждала она все это время сама с собой, и Елпидифор Мартыныч приехал к ней как нельзя более кстати, чтобы излить перед ним все, что накипело у нее на душе.
– Да, времена, времена!.. – говорила она, и нахальное лицо ее покрылось оттенком грусти.
– К-х-ха! – откашлянулся ей в ответ Елпидифор Мартыныч. – Времена вот какие-с!.. – начал он самой низкой октавой и как бы читая тайные мысли своей собеседницы. – Сорок лет я лечил у князей Григоровых, и вдруг негоден стал!..
– За что же так? – спросила она его насмешливо.
– К-х-ха! – кашлянул Елпидифор Мартыныч. – За то, видно, что не говори правды, не теряй дружбы!..
– Вот за что! – произнесла Елизавета Петровна: она давно и хорошо знала Иллионского и никак не предполагала, чтобы он когда-нибудь и в чем-нибудь позволил себе быть мучеником за правду.
– Конечно, это грустно видеть… – продолжал он с некоторым уже чувством. – Покойный отец князя был человек почтенный; сколько тоже ни было здесь высшего начальства, все его уважали. Я сам был лично свидетелем: стояли мы раз у генерал-губернатора в приемной; генералов было очень много, полковников тоже, настоятель греческого монастыря был, кажется, тут же; только всем говорят: «Занят генерал-губернатор, дожидайтесь!» Наконец, слышим – грядет: сам идет сзади, а впереди у него князь Григоров, – это он все с ним изволил беседовать и заниматься. Генералам всем генерал-губернатор говорит: «Вы зачем? Вам что надо?», – а князю Григорову жмет ручку и говорит: «Adieu, mon cher[40], приезжай завтра обедать!» К-ха! – заключил Елпидифор Мартыныч так сильно, что Елизавета Петровна, довольно уже привыкшая к его кашлю, даже вздрогнула немного.
– Ну, сынку такой чести не дождаться! – заметила она.
– Нет… нет!.. – подхватил ядовито-насмешливо Елпидифор Мартыныч. – Вот который год живет здесь, а я человека порядочного не видал у него!.. Мало, что из круга своего ни с кем не видится, даже с родными-то своими со всеми разошелся, и все, знаете, с учеными любит беседовать, и не то что с настоящими учеными – с каким-нибудь ректором университета или ректором семинарии, с архиереем каким-нибудь ученым, с историком каким-нибудь или математиком, а так, знаете, с вольнодумцами разными; обедами их все прежде, бывало, угощал. Ну, и меня тоже иногда княгиня оставляла, так страсти господни сидеть за столом было – ей-богу!.. Такую ахинею несут, что хоть святых выноси вон! А возражать им станешь, насмешке подвергать тебя станут, точно с малым ребенком разговаривать с тобой примутся. Ко мне раз сам князь пристал, что видал ли я чудеса? «Нет, говорю, не имел этого счастия!» Ну так, говорит… Повторить даже теперь не могу, что сказал дерзновенный…
– Все это, я полагаю, от скупости в нем происходит, – сказала Елизавета Петровна.
– К-х-ха! – откашлянулся Елпидифор Мартыныч; он никак не ожидал такого вывода из его слов.
– Может быть, и от того, – произнес он.
– Совершенно от того! – подтвердила Елизавета Петровна. – У меня тоже вон дочка, – прибавила она, не помолчав даже нисколько, – хоть из рук вон брось!
– А!.. – произнес Иллионский, сначала не понявший хорошенько, почему Елизавета Петровна прямо с разговора о князе перешла к разговору о дочери.
– В восемь часов утра уйдет из дому, а в двенадцать часов ночи является!.. – продолжала она.
– А!.. – произнес еще раз Елпидифор Мартыныч. – Что же это она на службе, что ли, чем занята бывает?.. – прибавил он глубокомысленно.
– Какая это служба такая до двенадцати часов ночи? Если уж и служба, так какая-нибудь другая… – возразила Елизавета Петровна и злобно усмехнулась.
Она и прежде того всем почти всегда жаловалась на Елену и не только не скрывала никаких ее недостатков, но даже выдумывала их. Последние слова ее смутили несколько даже Елпидифора Мартыныча. Он ни слова ей не ответил и нахмурил только лицо.
– С тех пор и князь у нас почти не бывает, – присовокупила Елизавета Петровна.
– Не бывает? – спросил Елпидифор Мартыныч, навастривая с любопытством уши.
– Зачем же ему бывать? Видаются где-нибудь и без того! – отрезала Елизавета Петровна напрямик.
– Боже мой, боже мой! – произнес Елпидифор Мартыныч; такая откровенность Елизаветы Петровны окончательно его смутила.
– Только они меня-то, к сожалению, не знают… – продолжала между тем та, все более и более приходя в озлобленное состояние. – Я бегать да подсматривать за ними не стану, а прямо дело заведу: я мать, и мне никто не запретит говорить за дочь мою. Господин князь должен был понимать, что он – человек женатый, и что она – не уличная какая-нибудь девчонка, которую взял, поиграл да и бросил.
– Чего уличная девчонка!.. Нынче и с теми запрещают делать то! – воскликнул искреннейшим тоном Елпидифор Мартыныч: он сам недавно попался было прокурорскому надзору именно по такого рода делу и едва отвертелся.
– Как же не воспрещают!.. – согласилась Елизавета Петровна. – Но я, собственно, говорю тут не про любовь: любовь может овладеть всяким – женатым и холостым; но вознагради, по крайней мере, в таком случае настоящим манером и обеспечь девушку, чтобы будущая-то жизнь ее не погибла от этого!
– Еще бы не обеспечить! – проговорил Елпидифор Мартыныч, разводя своими короткими ручками: он далеко не имел такого состояния, как князь, но и то готов бы был обеспечить Елену; а тут вдруг этакий богач и не делает того…
– И не думает, не думает нисколько! – воскликнула Елизавета Петровна. – Я затем вам и говорю: вы прямо им скажите, что я дело затею непременно!
– Мне кому говорить? Я у них и не бываю… – возразил было на первых порах Елпидифор Мартыныч.
– Ну, там кому знаете! – произнесла госпожа Жиглинская почти повелительно: она предчувствовала, что Елпидифор Мартыныч непременно пожелает об этом довести до сведения князя, и он действительно пожелал, во-первых, потому, что этим он мог досадить князю, которого он в настоящее время считал за злейшего врага себе, а во-вторых, сделать неприятность Елене, которую он вдруг почему-то счел себя вправе ревновать. Но кому же передать о том?.. Князь и княгиня не принимают его… Лучше всего казалось Елпидифору Мартынычу рассказать о том Анне Юрьевне, которая по этому поводу станет, разумеется, смеяться князю и пожурит, может быть, Елену.