Книга Пьер, или Двусмысленности - читать онлайн бесплатно, автор Герман Мелвилл. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Пьер, или Двусмысленности
Пьер, или Двусмысленности
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Пьер, или Двусмысленности

В центральных графствах Англии гордятся своими старинными столовыми из дуба, где, случись дождливый полдень, во времена Плантагенетов могли бы упражняться триста мужчин с оружием. Однако наши лорды, владельцы поместий, не интересуются прошлым, а живут одним лишь настоящим. Они станут вам убедительно доказывать, что государственная перепись населения графства не более чем часть списка их арендаторов. Цепи гор, высокие, как Бен-Невис[17] или Сноудон[18], считают они своими крепостными стенами; и целая регулярная армия, вместе со штабными офицерами, однажды форсировала реки, везя с собой с артиллерию, и маршировала по девственным лесам, и шла нескончаемыми скалистыми теснинами, посланная арестовать три тысячи фермеров, арендаторов некого лендлорда, – арестовать всех разом. История, поразмыслив над которой приходишь к двум выводам, и оба лучше обойти молчанием.

Но что бы мы ни думали о тех богатых поместьях в самом сердце республики и сколько бы мы ни гадали, отчего они пережили, словно индейские могильные холмы, наводнение Революции[19], все так же будут они стоять, уцелевшие и невредимые, только отойдут во владение к новым господам, украшенным пустыми титулами, в коих не больше цены, чем в старой отцовской шляпе любого деревенщины или в ветхом венце прадядюшки любого герцога.

Подводя итог, скажу, мы ненамного ошибемся, если выдвинем скромное предположение, что наша Америка – если она решит прославиться в этом ничтожном деле – примет совместно с Англией славное общее решение по этому маленькому, пустяковому вопросу обширных поместий и длинных родословных – я говорю о родословных, где не сыщешь порока.

IV

В общих чертах мы решились сделать набросок великих родословных и окостенелой фамильной гордости известных семейств Америки, поскольку так мы на языке поэзии поведаем о том роскошном и аристократическом положении, кое господин Пьер Глендиннинг занимал в обществе, в характере которого, как мы уже заметили, была некая особая фамильная черта. И продолжение истории не замедлит показать внимательному читателю, сколь важно это обстоятельство, если принять во внимание особенности домашнего воспитания и жизненный путь нашего героя, в высшей степени необычный. Ни один мужчина не допустит и мысли о том, чтобы отдать последнюю главу одной глупой браваде, не держа в уме ясной цели.

Пьер ныне вознесен на пьедестал благородства, и далее мы увидим, сможет ли он удержать свое высокое положение, далее мы увидим, не найдется ли у судьбы по крайней мере одного или двух совсем небольших, но веских возражений на сей счет. Но это вовсе не означает, что род Глендиннингов древнее, чем династии египетских фараонов, или что деяния господ из Седельных Лугов затмевают трех волхвов из Библии. Подвиги их, как мы уже успели рассказать, возвращают нас, тем не менее, во времена трех королей – вождей индейцев, только куда более благородных правителей, несмотря на все.

Но если род Пьера все же не столь древен, сколь старо правление фараонов в Египте, и если фермер-англичанин Гемпден[20] не держал когда-то, в некотором роде, в своих руках судьбу пращуров Глендиннингов, и если некие владельцы неких американских усадеб мнили, что их род возник на несколько лет раньше и что их угодья на несколько миль больше, то все же, спрашиваете вы, разве это возможно, чтобы молодой человек девятнадцати лет от роду задумал – просто забавы ради – расстилать по полу своей родовой аристократической гостиной снопы спелой пшеницы и затем, в той же гостиной, молотить пшеницу цепом, да так, что лихой свист этого цепа было бы слышно по всей усадьбе; разве нет вероятности, что такой молотильщик зерна, рассыпающий пшеничные колосья по полу собственной родовой аристократической гостиной, не ощутит, по крайней мере, один или два укола того чувства, которое можно назвать оскорбленной дворянской гордостью? Конечно нет.

Или, по вашему мнению, могло ли все сложиться иначе для нашего молодого Пьера, если каждое утро, спускаясь к завтраку, он непременно цеплял взглядом то одни, то другие старые изорванные британские боевые знамена, кои свисали с арочных окон в холле, – знамена, что были взяты его дедом, генералом, в честном бою? Или, по вашему мнению, могло ли все сложиться иначе, если каждый раз, слыша, как играет деревенский оркестр военного ансамбля, он ясно различал гулкий голос британских литавр, также захваченных его дедом в честном бою и впоследствии удачно добавленных к духовому оркестру и дарованных артиллерийскому корпусу Седельных Лугов? Или, по вашему мнению, могло ли все сложиться иначе, если порой в кроткое и безмятежное утро Четвертого июля[21] в деревне, гуляя по саду, он проходил через парадный строй тростника с длинным величавым скипетром с серебряным наконечником – жезлом генерал-майора, которым тот когда-то помавал, командуя на военном параде, где склонялись плюмажи и вспыхивали мушкетные выстрелы по распоряжению его родного деда, того самого, о котором мы не раз уже заводили речь? Конечно, соображаясь с тем, что Пьер был еще очень юным и не склонным к длительным серьезным размышлениям, да к тому же, можно сказать, голубых кровей, и тем, что время от времени он перечитывал историю Войны за независимость, и имел мать, которая не упускала случая, чтобы косвенно не помянуть в каком-нибудь светском разговоре о воинском звании генерал-майора, что некогда носил его дед… конечно, что там и говорить, неудивительно, что тот вид, который он считал своим долгом принимать, был очень гордый, победный вид. И если такие наклонности покажутся слишком нежными и глупыми для характера Пьера, и если вы скажете мне, что подобные свойства натуры аттестуют его как отнюдь не безупречного демократа и что истинно благородный человек никогда не станет гордиться ничьими подвигами, кроме своих, тогда я вновь умоляю вас вспомнить о том, что в те времена наш Пьер был еще совсем мальчишкой. И поверьте мне, настанет час, когда вы провозгласите Пьера самым радикальным из всех демократов – возможно, даже слишком радикальным, на ваш взгляд.

В заключение не порицайте меня, если я здесь повторюсь и дословно процитирую свои же собственные слова, сказав, что наилучшей судьбой для Пьера было появиться на свет и расти в деревне. Ибо для молодого человека, американского дворянина, такая судьба и в самом деле – больше, чем в любой другой стране, – поистине редкий и наилучший удел. Как уже не раз было замечено, пока в других странах самые знатные семьи с гордостью называют деревню своим домом, нашим дворянам более привычно гордо называть таковым домом город. Слишком часто тот американец, который сам нажил состояние, обязательно воздвигает большой внушительный особняк на самой большой улице самого большого города. А европеец с тем же достатком непременно поселится в деревне. И потому европеец окажется в несравненно более счастливой среде, чего не станут отрицать ни поэт, ни философ, ни аристократ. Известно, что природа деревни не только настраивает человека на самый поэтический и философический лад, но что также это наиболее пригодные для аристократии декорации на всем белом свете, поскольку они самые древние, и великое множество поэтов бессчетное количество раз венчало ее на царство под сотней пышных титулов. Город всегда был довольно-таки плебейским местом для проживания, чья истинная наружность, помимо прочего, яснее всего отражалась в каком-нибудь грязном немытом лице, бесконечно изможденном тяготами городской жизни; но деревня, как и любая королева, которой прислуживают добросовестные камеристки, всегда наряжена в одеяния по сезону, и у города есть всего одно платье из кирпича, подшитого камнем, но у деревни найдется прекрасный убор для каждой недели в году, и порой она меняет его двадцать четыре раза в двадцать четыре часа, и деревня днем радует своим солнцем, сияющим, словно бриллиант на челе королевы, и ночные звезды у ней – как ожерелье из золотых бус, тогда как городское солнце – дымный страз, а отнюдь не бриллиант, и городские звезды – фальшивая бижутерия, а отнюдь не золото.

Итак, природа взрастила нашего Пьера в деревне, ибо природа сулила Пьеру необычайные и головокружительные горизонты. Не имеет значения, что так она выставила себя перед ним в двусмысленном свете под самый конец, как бы то ни было, в начале-то она поступила прекрасно. Она трубила в пастуший рог с голубых холмов, и Пьер выкрикивал вслух поэтические строфы, которые звучали как трубный глас – так боевой конь бьет копытом в восторженном упоении. Она вздыхала в рощах среди густой листвы по вечерам, и вкрадчивый шепот о человеколюбии и нежный шепот о любви вплетался в мысли Пьера, приятно журчал, как говор ручья, бегущего по камням. Она надевала по ночам блестящий шлем, густо усеянной звездами, и вслед за появлением на небе их божественной Царицы и Владычицы десять тысяч воинственных мыслей о героизме бряцали оружием в душе Пьера, и он смотрел кругом в поисках попранного благого дела, чтобы встать на его защиту.

Одним словом, деревня была сущим благословением для молодого Пьера; и далее мы увидим, покинет ли его это благословение, как оно покинуло древних иудеев; далее мы увидим, вновь говорю я, не найдется ли у Судьбы по крайней мере одного или двух совсем небольших, но веских возражений на сей счет; далее мы увидим, не будет ли здесь уместно одно небольшое скромное латинское изречение – Nemo contra Deum nisi Deus ipse[22].

V

– Сестрица Мэри, – сказал Пьер, когда вернулся со своей утренней прогулки, и легонько постучался в дверь спальни матери, – знаете ли вы, сестрица Мэри, что деревья, которые бодрствовали всю ночь, сейчас вновь выстроились этим погожим утром перед вашим окном?.. Чувствуете ли вы запах кофе, сестра моя?

Легкие шаги послышались внутри спальни и проследовали к двери, которая отворилась, открывая миссис Глендиннинг в атласном утреннем халате, с широкой яркой лентой в руке.

– Доброе утро, мадам, – вымолвил Пьер с поклоном, в коем сквозило одно искреннее и неподдельное почтение, что занятным образом не вязалось с его прежним игривым к ней обращением, – вот каким любящим и обходительным было проявление его чувств, источником коих было глубочайшее сыновнее уважение.

– Добрый день, Пьер, так как, думаю, уже настал день. Но входи, ты поможешь завершить мой туалет… входи, брат. – Мэри Глендиннинг протянула ему ленту. – Теперь смелее за дело, – велела она и, усевшись против зеркал, ожидала, что Пьер заботливо поможет ей нарядиться.

– Первая камеристка к услугам вдовствующей герцогини Глендиннинг, – ответил Пьер, смеясь, и с той же грацией, с коей кланялся матери, он обернул ленту вокруг ее шеи, соединив концы впереди.

– Так, но чем ты скрепишь их вместе, Пьер?

– Я собираюсь закрепить их поцелуем, сестричка, вот сюда!.. О, право, жалко, что такие фермуары не всегда удержат!.. Где та камея с оленятами, что я вам подарил вчера вечером?.. А! на туалетном столике – вы собираетесь ее надеть нынче?.. Благодарю вас, вы самая внимательная и тактичная сестра… вот так!.. Но постойте, здесь локон, он выбился… так, теперь, дорогая сестра, вознаградите мои старания вашим ассирийским кивком.

Надменная мать не спеша поднялась со своего места, скрывая счастливый блеск в глазах, и, пока она стояла перед зеркалами, критическим оком взирая на плоды его трудов, Пьер, заметив распустившиеся ленты банта на ее туфельке, преклонил колени и завязал его.

– Теперь идемте пить кофе! – воскликнул он. – Мадам!

С веселой учтивостью Пьер предложил руку матери, и пара спустилась к завтраку.

Миссис Глендиннинг неизменно следовала одному из тех правил, которые усваиваются посредством интуиции, коей женщины порой повинуются, не раздумывая: никогда не выходить к сыну в дезабилье, которое можно было бы счесть хоть в чем-то неподобающим. Она сама немало наблюдала жизнь, и опыт открыл ей море обычных уловок, которые, правда, на поверку оказывались совершенно бессильными, если на них никак не реагировали. Ей было превосходно известно, сколь велика такая власть, когда даже и в самых тесных сердечных отношениях простейшей видимости дано компенсировать нехватку ума. И так как та пылкая любовь и старосветская обходительность, которые выказывал матери Пьер, доставляли ей величайшую радость в жизни, то она не пренебрегала ни единой мелочью, что могла бы, возможно более упрочить столь приятную и лестную для нее привязанность.

В придачу ко всему миссис Глендиннинг была в первую очередь женщиной, и притом женщиной, одаренной куда большим женским тщеславием, чем его отпущено особам заурядным – если только ее чутье можно назвать тщеславием, – почти пятьдесят весен пронеслось над ее головой, а это чутье и единожды не допустило ее до такого ложного шага, что привел бы к широкой огласке, или дало ей повод хотя бы раз испытать острую сердечную боль. Более того, она никогда не заботилась о том, чтобы вызвать восхищение окружающих, поскольку таково было неотъемлемое ее право, беспроигрышное преимущество неизменной красоты, коей она всегда обладала, ради чего она не пошевелила и пальцем, так как повсюду ее неизменно окружали поклонники. Тщеславие, которое у стольких женщин становится духовной червоточиной, а чрез то – осязаемым злом, в ее частном случае – хотя она и обладала тщеславием в превосходной степени – было все же приметой величайшего ее благополучия, и, поскольку она никогда не знала, каково это, томиться мечтой о счастье, то ей и в голову не приходило, что она им обладает. Многие женщины шествуют по жизни, неся этот свет души своей, как яркую печать, пламенеющую на лбу, но Мэри Глендиннинг, сама того не ведая, таила его внутри. При помощи бездны женских уловок, хитросплетенных, как ажурные кружева, она излучала ровный свет, как сосуд, в коем всегда мерцает спокойный огонь, не дающий наружу ни малейшей вспышки, и кажется, что сияет он только благодаря чистоте самого благородного мрамора. Но тот дурман восторженных похвал, расточаемых всеми наперебой, коим довольствуются иные светские женщины, не был предметом желаний матери Пьера. Не поклонение всех мужчин без разбору, но служение избранных, благороднейших мужчин – вот что, она чувствовала, ей истинно подобало. И поскольку ее слепая материнская любовь была склонна преувеличивать и приукрашивать редкие и исключительные достоинства Пьера, она избрала бескорыстную преданную любовь его пылкой души нести счастливую службу лучшего кавалера, коего предпочли всем прочим благородным поклонникам, добивавшимся той же чести. Так, хотя по жилам ее бежал ток первоклассного тщеславия, она с той скромностью, что паче гордыни, довольствовалась служением ей одного лишь Пьера.

Но, будучи женщиной разумной и сильной духом, служение даже самого благородного и самого одаренного мужчины она почитала за ничто, если только не была уверена, что может оказывать на него косвенное влияние и что ее чары прочно опутали его душу; и хотя Пьер был умнее своей матери во сто крат, он, однако же, по неизбежной слабости неопытного и недалекого молодого человека на диво послушно следовал материнским советам почти в каждом деле, что сколько-нибудь интересовало или волновало его, потому-то пылкое служение Пьера было для Мэри Глендиннинг неиссякаемым источником всех радостей, какие только может испытывать удовлетворенная гордость, и пищей для ее самодовольства, которое было бы более к лицу юной дебютантке – покорительнице сердец. Более того, сей неведомый и бесконечно тонкий аромат несказанной нежности и заботы, кои в каждой безупречной и благородной привязанности шествуют рука об руку с ухаживанием и предваряют торжественное объявление о предстоящем бракосочетании и саму церемонию, но который, словно букет самого дорогого немецкого вина, мигом улетучивается, если пристраститься его пить и смотреть на все сквозь призму разочарования супружеских дней и ночей; эти отношения, самого светского и пустого толка, если верить опыту всей нашей жизни на этом свете, голубиная чистота этих уз, кои для сына были поистине священными, – все это Мэри Глендиннинг, ныне стоящая на пороге большого климакса, видела чудесным образом расцветшим в светски обходительном, как у кавалера прежних дней, ухаживании Пьера.

Вместе с тем ее уменье пленять сердца, коим она обязана была тому счастливому, но совершенно необъяснимому стечению самых благоприятных и необыкновенных обстоятельств, посредством коих ей довелось появиться на свет с серебряной ложкой во рту, и потому еще, что время не теснило ее больше по милости наступившего климакса, который может стать смертельным ядом для заурядной страсти, власти этих слабеющих чар, которые пока радостно кружили мать и сына на одной орбите, казалось, приходило на смену то славное время, когда даже самая сильная привязанность, коя довлеет над нами в пору расцвета любви, способна без конца распадаться на мириады не столь глубоких чувств нашей довольно пестрой жизни. Если взглянуть на все открытым и беспристрастным взором, то может показаться, будто на нашей грешной земле и впрямь претворились в жизнь заветные мечты тех религиозных фанатиков, кои горазды рассказывать нам о Рае, что-вот настанет, и тогда самая благочестивая любовь человеческая, коя стала уже едва заметной под спудом разнородного мусора и шлака, воссияет, соединяя всех родных и близких узами непорочной и нескончаемой радости.

VI

Имелась одна незначительная прозаическая черта, которая в глазах иных могла повредить романтическому облику благородного Пьера Глендиннинга. Ему всегда был свойствен превосходный аппетит, который сильнее всего давал о себе знать за завтраком. Но когда мы узнаем про то, что руки Пьера хоть и были маленькими, а манжеты – белоснежными, но эти руки никак нельзя было назвать изнеженными, и про то, что лицо его покрывал легкий загар, и про то, что чаще всего вставал он с восходом солнца, и про то, что не мог уснуть, если не совершил днем своей обычной пешей прогулки в двенадцать миль или конной – все двадцать, или не повалил с топором в руках какой-то неохватной тсуги в своих лесах, или не побоксировал, или не поупражнялся в фехтовании, или не поработал веслом, занимаясь греблей, или не проделал какой-нибудь новый гимнастический трюк; когда мы узнаем об этих, привычных Пьеру занятиях спортом; когда мы увидим ту гору мышц и мускулов, какой было его тело, каждая мышца и мускул коего по три раза на дню заявляли о себе громким урчанием в животе, мы тотчас же признаем, что в его большом аппетите не только нет ничего вульгарного, но что такой аппетит воистину благодать божья и делает Пьеру честь, доказывает, что он мужчина и джентльмен, ибо истинно благородный джентльмен всегда силен и здоров, а сила и здоровье всегда славились своим обжорством.

Так, когда Пьер и его мать спустились к завтраку, Пьер добросовестно проследил за тем, чтоб для нее были созданы все удобства, какие только можно было измыслить, и дважды или трижды приказывал почтенному старому Дэйтсу, слуге, закрыть то на тот, то на этот манер оконные створки, чтобы ни один злонамеренный сквозняк не позволил себе неподобающих вольностей, касаясь шеи его матери, после чего он сам все осмотрел, но уже спокойно и незаметно, и затем приказал невозмутимому Дэйтсу повернуть под определенным углом, ближе к свету, картину недурного вкуса, жизнерадостную, писанную в добропорядочном фламандском стиле (коя крепилась к стене таким образом, что вполне годилась на подобные перемещения), и в довершение всего обратил несколько раз вдохновенный взор с того места, где он сидел, на заливные луга к голубым горам вдалеке. Пьер подал масонского рода, таинственный знак превосходному Дэйтсу, который, повинуясь с механической покорностью, перенес со старого резного сервировочного столика холодный пирог, очень пышный с виду, что, будучи аккуратно разрезан ножом, обнажил аппетитную начинку из нескольких нежнейших голубей, подстреленных лично Пьером.

– Сестрица Мэри, – сказал он, поддевая серебряными сервировочными щипцами лучшую порцию вкуснейшего голубиного мяса. – Сестрица Мэри, – повторил он, – стреляя этих голубей, я был очень осторожен, целясь таким образом, чтобы не попортить им грудку. Старался угодить вам – только и всего. Ну, сержант Дэйтс, помоги-ка мне наполнить тарелку твоей госпожи. Нет?.. Ничего, кроме маленьких французских булочек и глотка кофе… разве это завтрак для дочери вон того храброго генерала? – Он указал на портрет своего деда в золотых галунах на противоположной стене. – Ну что ж, плохи, стало быть, мои дела, раз я завтракаю за нас обоих. Дэйтс!

– Сэр.

– Придвинь ко мне то блюдо с тостами, Дэйтс, и это блюдо с языками, перенеси булочки ближе и откати столик подальше, добрый Дэйтс.

Большая часть всех яств перекочевала на стол к Пьеру, и тот начал работать вилкой, порой отвлекаясь от еды, чтобы отпустить какое-нибудь остроумное замечание.

– Сдается мне, этим утром ты оживлен не в меру, брат мой Пьер, – молвила его мать.

– Да, я в духе сегодня; по крайней мере, не могу сказать, что я чем-то удручен, сестрица Мэри… Дэйтс, мой славный малый, принеси три бутылки молока…

– Вы имели в виду, сэр, одну бутылку, – отозвался Дэйтс мрачно и невозмутимо.

Как только слуга покинул комнату, миссис Глендиннинг заговорила:

– Мой дорогой Пьер, как часто я умоляла тебя: не позволяй никогда жизнерадостности увлечь себя настолько, чтоб перейти известную грань приличия в общении со слугами. Взгляд Дэйтса только что был тебе почтительным укором. Ты не должен называть Дэйтса мой славный малый. Он действительно славный, очень славный малый, но нет никакой нужды сообщать ему об этом за моим столом. Совсем несложно проявлять исключительную доброту и благонравие, обращаясь к слугам, не допуская при этом ни малейшего намека на легчайшую тень мимолетной фамильярности.

– Что ж, сестра, вне сомнения, ты совершенно права; тогда я опущу слово славный и буду звать Дэйтса просто малый: «Малый, пойди сюда!» Как тебе это нравится?

– Вовсе нет, Пьер, но ты ведь Ромео, и поэтому на сегодня я прощаю тебе этот вздор.

– Ромео! О, нет! Я далек от того, чтобы быть Ромео… – вздохнул Пьер. – Я смеюсь, а он плакал, бедный Ромео! Увы, Ромео! О горе, Ромео! Он кончил весьма скверно, сестрица Мэри.

– Но это была его собственная вина.

– Бедный Ромео!

– Он ослушался своих родителей.

– Увы, Ромео!

– Он женился наперекор их мудрому выбору.

– Горе тебе, Ромео!

– Но ты, Пьер, ты возьмешь в жены, я надеюсь, не Капулетти, но одну из наших Монтекки, и потому горький жребий Ромео минует тебя. Ты будешь счастлив.

– О, несчастный Ромео!

– Не будь глупым, Пьер, брат; стало быть, ты намерен взять Люси в долгую прогулку по холмам этим утром? Она миленькая девушка, прелестней всех.

– Да, и это больше мое мнение, Мэри, сестра… Клянусь Небесами, матушка, в пяти графствах не найдется такой другой! Она… да… хотя признаюсь… Дэйтс!.. Он чертовски долго несет это молоко!..

– И пусть… Не будь тряпкой, Пьер!..

– Ха! Моя сестра немного сатирична этим утром. Понимаю…

– Никогда не болтай чепухи, Пьер, и никогда не пустословь. Никогда я не слышала от твоего отца ни того, ни другого, то же писали и о Сократе, а они оба были очень мудрыми людьми. Твой отец был сильно влюблен – я знаю это совершенно точно, – но я никогда не слышала, чтоб он напыщенно разглагольствовал об этом. Он всегда вел себя так, как подобает джентльмену, а джентльмен никогда не несет вздора. Тряпки и простаки болтают вздор, а джентльмены – никогда.

– Благодарю вас, сестра… Поставьте это сюда, Дэйтс; лошади готовы?

– Их уже водят по кругу, сэр.

– Боже, Пьер, – сказала его мать, выглядывая из окна, – неужели ты собрался ехать в Санта-Фе-Де-Боготу в этом огромном старом фаэтоне; почему ты выбрал эту Джаггернаутову колесницу?[23]

– Причуда, сестра, причуда, мне она нравится своей старомодностью и покойными, как диван, сиденьями, да и потому, наконец, что юная леди по имени Люси Тартан возлагает на нее большие надежды. Она дала обет выйти замуж в ней.

– Что ж, Пьер, все, что я могу сказать, – проверь, чтобы Кристофер положил кузнечный молот и гвозди и много веревок и шурупов в ящик. И лучше позволь ему сопровождать тебя в одной из фермерских повозок с запасными осями и несколькими досками.

– Без паники, сестра, без паники… Я буду возможно больше беречь старый фаэтон. Замысловатые древние гербы на дверцах всегда напоминают мне о том, кто первым в нем ездил.

– Я рада, что ты об этом помнишь, Пьер, брат мой.

– И о том, кто был тем следующим, что ездил в нем.

– Да будь ты благословен!.. Благослови тебя Бог, дорогой мой сын!.. Всегда о нем думай, и ты никогда не поступишь дурно; да еще всегда помни о своем дорогом превосходном отце, Пьер.

– Хорошо, тогда поцелуй меня, дорогая сестра, потому что я должен идти.

– Ну, а теперь ты меня целуй – вот моя щека, а это щечка Люси; правда, теперь, когда я смотрю на обе, ее мне кажется самой цветущей – сладчайшая роса ее освежала, сдается мне.