Книга Пьер, или Двусмысленности - читать онлайн бесплатно, автор Герман Мелвилл. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Пьер, или Двусмысленности
Пьер, или Двусмысленности
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Пьер, или Двусмысленности

– Кто не говорит всего, в том любви ни на волос, Пьер. Не стоит никогда больше тебе произносить подобных слов… и, Пьер, прошу, выслушай меня. Теперь… теперь… когда одолевает меня эта непонятная тревога, я умоляю тебя и впредь поступать со мной так, как ты поступил, чтобы я могла всегда знать обо всем, что тебя волнует, пусть даже это будет самая пустая и краткая мысль, что когда-либо слетала к тебе из бескрайнего эфира, где пребывают все идеи, что смущают род людской. Да разве я сомневалась в тебе… могла ли я когда-то помыслить, что в твоем сердце еще остался один край или уголок, коих я не смогла заполнить, – губительным разочарованием для меня, мой Пьер, стал бы тот день. Я скажу тебе вот что, Пьер, – и это сама Любовь говорит сейчас моими устами, – только когда есть прямое доверие и делятся меж собою всеми малейшими тайнами, у любви появляется возможность выжить. Любовь есть тайна и потому живет за счет тайн, Пьер. Если я буду знать о тебе лишь то, что и весь остальной мир знает, кем же тогда ты, Пьер, будешь для меня?.. Ты должен открыть мне всю тайну целиком, ведь любовь – это тщеславие и гордость; и когда я буду идти по улице и встречу твоих друзей, то должна буду утешаться и льстить себе мыслью: «Они совсем его не знают… только я знаю моего Пьера…», что никто больше не вертится на орбите вокруг тебя, греясь в лучах твоего солнца. Так дай мне клятву, дорогой Пьер, что никогда не станешь таить от меня секретов – нет, никогда, никогда! – дай в том клятву!

– Странное чувство овладело мною. Твои необъяснимые слезы, падая и падая мне на сердце, ныне обратили его в камень. Я ощущаю один ледяной холод и твердость; не стану я приносить клятв!

– Пьер! Пьер!

– Да поможет Господь тебе, и да поможет Он мне, Люси. Я не в силах думать, что в этом спокойнейшем и благодатном воздухе невидимые силы строят козни против нашей любви. О! если вы и ныне подле нас, вы, силы, коим я не нахожу названия, то именем, что имеет над вами власть – святым именем Христовым, – я гоню вас прочь от нее и меня. Не смейте ее трогать, вы, бесплотные дьяволы, убирайтесь в свой проклятый ад! Что вы рыскаете по этим райским землям? И почему оковы всемогущей любви не держат вас, дьяволов, на почтительном расстоянии?

– И это Пьер? Его глаза смотрят с испугом; и я мало-помалу все глубже погружаюсь в его душу; он кружит на месте и грозит воздуху и обращается к нему, как если бы тот бросил ему вызов. Горе мне, что чудная любовь вызвала эти губительные чары!.. Пьер?..

– Только что я был бесконечно далеко от тебя, о моя Люси, сбитый с толку, я блуждал во мраке душной ночи, но твой голос может вернуть меня, даже если я окажусь в Северном краю[50], Люси. Вот я уже присел рядом с тобою, твое душевное спокойствие передается и мне.

– Мой родной, родной Пьер! Пьер, на десять триллионов кусочков готова я дать себя разорвать ради тебя; на моей груди можешь ты отогреться и найти приют, хотя ныне я пребываю среди арктических льдов, замерзшая до смерти. Мой родной, бесценный, благословенный Пьер! Если б я могла вонзить в себя стилет за то, что мои глупые химеры возымели над тобою власть, настолько взволновали и настолько тебя ранили. Прости меня, Пьер, твое лицо, искаженное страданием, вытеснило из моих мыслей то, другое; страх за тебя победил все прочие страхи. Они перестали меня так тревожить. Крепче сожми мою руку, смотри на меня долгим взором, мой любимый, чтобы вся грусть исчезла без следа. Ну вот, я уже почти здорова; ну вот все и прошло. Воспрянь, мой Пьер; расправим крылья и улетим прочь с этих холмов, где, сдается мне, нашим глазам открываются чересчур широкие горизонты. Помчимся же на равнину. Взгляни, твои скакуны кличут тебя своим ржанием – они зовут тебя, – взгляни, туман струится вниз, на равнину, – и вот, эти холмы у меня на глазах вновь обретают вид пустыни и говорят прощай всякой растительности. Благодарю тебя, Пьер… Взгляни-ка, с сухими глазами я покидаю холмы и оставляю позади все свои слезы, чтоб ту влагу впитала в себя эта вечная зелень, подходящая эмблема для неизменной любви, и вместе с тем крепнет во мне тихая грусть. Как жестоко распорядилась судьба, что свои лучшие всходы лавры любви дают лишь на слезах!

Они лихо катили по спускам, держась в стороне от высоких холмов, и вскоре примчались на равнину. Ни единое облачко ныне не омрачало чела Люси; ни единая грозовая раздвоенная молния не проскакивала больше меж бровей у ее возлюбленного. На равнине они вновь обрели мир, и любовь, и радость.

– Это был всего лишь пустой текучий туман, Люси!

– Пустое эхо, Пьер, всегда откликается печальным звуком на давно ушедшее. Будь же здоров, мой Пьер!

– Милосердный Бог да хранит тебя всегда под своим покровом, Люси. Ну, вот мы и дома.

VI

После того как Пьер проводил Люси в самую светлую комнату коттеджа ее тетушки и усадил вблизи жимолости, что почти пробралась в окно, около которого Люси обычно сиживала, делая свои карандашные наброски за мольбертом, ножки коего она искусно оплела живыми виноградными побегами, что тянулись из горшочков с землей, куда поместили две из трех ножек сего мольберта, он подсел к ней сам, заведя легкую приятную беседу, чтоб развеять без следа ее последнюю грусть; и едва сия цель была полностью достигнута, как Пьер поднялся позвать к ней ее добрую тетушку и удалиться до вечера, но Люси окликнула его, прося принести ей прежде голубую папку из ее комнаты, так как ей хотелось прогнать непрошеную гнетущую меланхолию – если только у ней еще остался малейший ее проблеск – и занять свои мысли работой над небольшим карандашным наброском, что разительно отличался от видов Седельных Лугов с их холмами.

Тогда Пьер отправился на второй этаж, но замер на пороге, открыв дверь. Он никогда не входил в эту комнату иначе как с безмолвным благоговением. Ковер на полу казался ему святой землей. На каждом стуле, казалось, лежал отпечаток благодати некоего почившего святого, что восседал на них много лет назад. Книга его любви лежала перед ним как на ладони, говоря: преклони колени, Пьер, преклони колени. Но сию крайнюю склонность к любовному благочестию, кою подобные впечатления пробуждали в самом потайном храме его сердца, вовремя ослаблял такой шум крови в его ушах, что в мечтах он сжимал в объятиях всю дольнюю красоту мира, растворяясь вместе с тем в подлинно искренней любви к Люси.

В очарованном молчании он пересек пустую комнату, и тут его взгляд поймал отражение белоснежной постели в зеркале туалетного столика. Он прирос к месту. На одно краткое мгновение ему почудилось, что пред ним две отдельные постели – настоящая и зеркальная, – и вслед за тем смутное предчувствие самого мучительного свойства проникло в его душу. Но это видение растаяло почти мгновенно. Он двинулся далее, и его взгляд с умиленной и сладкой радостью упал на ту постель, где не было ни единого пятнышка, и остановился на белоснежном сверточке, что лежал рядом с подушкой. Он вздрогнул – ему показалось, Люси пришла за ним, но нет, то был всего лишь кончик ее маленькой ночной туфельки, что выглядывал в узкую щелку меж нижних покрывал постели. Тогда он вновь посмотрел на небольшой белоснежный кружевной сверток и стал как зачарованный. Никогда драгоценные греческие манускрипты не составили бы и половины той цены, что он дал бы за сей сверточек. Никогда ни один ученый не жаждал с таким трепетом развернуть таинственный свиток, как Пьер жаждал раскрыть священные тайны сих белоснежных кружев. Но его рука не коснулась ни единого предмета в комнате, кроме того, за чем он был послан.

– Держи свою голубую папку, Люси. Смотри, ключи так и остались в серебряном замке… боялась ли ты, что я открою?.. Надо сознаться, мелькала у меня заманчивая мысль.

– Открой ее! – сказала Люси. – Ну да, Пьер, да, какую же тайну я скрывала от тебя? Прочти меня от начала и до конца. Я вся твоя. Смотри!.. – И она распахнула папку тем движением, с которым опадают лепестки розы, источая нежнейшее благоухание неких незримых духов.

– Ах! Ты светлый ангел, Люси!

– Боже, Пьер, ты изменился в лице, ты смотришь так, будто… Отчего, Пьер?

– Смотрю, как тот, кто тайком заглянул в рай, Люси, и…

– Снова ты говоришь вздор, Пьер, ни словечка больше – ступай, оставь меня. На душе у меня легко. Живее зови мою тетушку и оставь меня. Постой, сегодня вечером мы будем смотреть альбом с гравюрами, что нам прислали из города, помнишь? Приходи пораньше… ступай же, Пьер.

– Что ж, до свиданья, до вечера, ты, венец всех радостей.

VII

Когда Пьер проезжал через молчаливую деревню под прямыми полуденными тенями вязов, простодушное очарование, что завладело им в комнате Люси, выветрилось, и таинственная двойница вновь ему вспомнилась, да так и застряла в мыслях. Наконец он приехал домой; мать его отсутствовала, потому, пройдя напрямую через широкий главный холл особняка, он сошел на веранду к заднему крыльцу и, будучи во власти своих дум, побрел к берегу реки.

Там росла могучая древняя сосна, которую, к счастью, миновали топоры безжалостных лесорубов, кои много лет назад расчистили те луга. Как-то раз, направляясь к сей благородной сосне из чащи тсуги, что стояла дальше на другом берегу реки, Пьеру впервые пришло в голову важное соображение, что хотя тсуга и сосна схожи по кроне и стати и носят столь схожий наряд, что те, кто не знает лес, иногда не могут их отличить друг от друга, и хотя обе вошли в пословицу как дерево печали, но у темной тсуги нет музыкальности в шуме задумчивых ветвей, тогда как кроткая сосна сладкозвучно роняет слезы скорби.

Пьер опустился на землю у полуобнаженных корней печального древа и заметил корень, что превосходил все прочие своими размерами и змеился в сторону реки, дальше всех вытянув длинное щупальце, которое дожди и бури давным-давно сделали похожим на пожелтевшую кость.

«Как широко, как вольно раскинулись эти корни! Несомненно, сосна эта крепко вросла в нашу плодоносную землю! Ты, яркий цветок, не пустил свои корни так глубоко. Это дерево видело сто поколений тех пестрых цветов и увидит еще сотню новых. Вот что печалит меня больше всего. Чу, я слышу безутешные и бесконечные жалобные стоны этой Эоловой сосны[51]… ветер стонет в ее ветвях… ветер… то дыхание Господа!.. Неужто Он так печален? О дерево! Столь могучее, столь высокое и при этом столь мрачное! Вот что самое странное! Чу! Стоит мне поднять глаза, чтоб всмотреться в гущу твоих ветвей, о дерево, как двойница, двойница там появляется и смотрит в ответ!.. Да кто же ты Пьеру? Спустись ко мне, о ты, неведомая дева, что за безотрадное сравненье с той, другой, с прекрасною Люси, которая также покоряет и покорила мое сердце первой! Так печаль всегда шествует вместе с радостью? Так печаль, как своевольный гость, всегда ворвется без всякого стука? Но я еще не знал тебя, печаль, ты только притча для меня. Я знаком с иными проявленьями благородного бешенства; я часто предавался мечтам о том, откуда приходит размышление, откуда приходит грусть, откуда все прелестные поэтические предчувствия… но ты, печаль! Ты остаешься для меня сказкой о привидениях. Я не знаю тебя вовсе и едва ли не готов счесть тебя пустою выдумкой. Не то чтобы мне ни разу не доводилось грустить, временами на меня находит грусть, и такими минутами я совсем не дорожу, но сохрани меня Боже от тебя, ты, в ком таится куда более густой мрак! При мысли о тебе меня бросает в дрожь! Двойница!.. двойница! Вновь она выглянула из чащи твоих ветвей, о дерево! Двойница прокралась в мое сердце. Таинственное создание! Кто же ты? По какому праву ловишь ты мои заветнейшие мысли? Убери свои тонкие пальчики от меня – я помолвлен, да не с тобой. Оставь меня!.. Какие у тебя права на меня? Ты не влюблена в меня, надеюсь? То было бы худшим несчастьем и для тебя, и для меня, и для Люси. Этого быть не может. Кто, кто же ты? О! Проклятая неопределенность – слишком хорошо мне знакомая и все ж необъяснимая, – неизвестность, полная неизвестность! Сдается мне, я погряз в замешательстве. Видно, знаешь ты обо мне то, чего я сам о себе не знаю, – что же именно? Если в глубине твоих глаз таится некая мрачная тайна, поведай ее, Пьер этого требует; что скрываешь ты под своим покрывалом, коим ты окутала себя столь небрежно, что, мнится мне, я различаю его движения, но не формы? Вижу, как трепещут его складки позади защитного экрана. Никогда прежде на душу Пьера не сходило подобное безмолвие! Если на деле там ничего нет и ты воплощение высших сил, что требуют от меня безоговорочного подчинения, то я молю тебя поднять покрывало, ибо я должен узреть это сам. Последую ли я опасной тропой к обрыву, предостереги меня; зависну ли над краем пропасти, удержи от падения; но только избавь от неведомой муки, что разом овладела моей душой и тиранит ее нестерпимо, не казни меня долее, иначе та кроткая вера, которою Пьер верит в тебя – чистая, незапятнанная вера, – может растаять, как легкий дым, оставив меня на милость недалекого атеизма! А, двойница сразу исчезла. Молю Небо, только бы она не показалась снова и не нырнула обратно в чащу твоих высоких ветвей, о дерево! Но двойница исчезла… исчезла… исчезла совсем; и я возношу Господу хвалу, и радость вернулась ко мне – радость, что принадлежит мне по праву; если бы я лишился радости, то мне пришлось бы вступить в смертельную вражду с невидимыми силами. Ха! Отныне меня облекает и защищает стальная броня; и мне доводилось слышать, что жестокость грядущих зим предсказывали по толщине кожуры на початке маиса – так рассказывают наши старые фермеры. Но это сравнение мрачное. Брось-ка ты свои аллегории – медоточивые в устах оратора, но горькие для желудка философа. Стало быть, да здравствует мое счастливое освобождение, и моя радость прогонит прочь все призраки – вот они и пропали; и Пьер вновь видит пред собою радость и жизнь. Ты, величавая сосна!.. Я не стану больше внимать твоим вероломнейшим небылицам. Не столь уж часто ты зовешь под свою душистую сень, чтобы поразмыслить над теми мрачными корнями, что крепко держат тебя в земле. Так я тебя покидаю, и да пребудет мир с тобою, сосна! Та благословенная ясность мысли, что всегда таится на дне любой грусти – обычной грусти – и приходит, когда все прочее миновало, – ныне во мне та счастливая ясность, и досталась она мне по сходной цене. Я не жалею, что предавался грусти, ведь теперь я так счастлив. Люси, любимая!.. так, так, так… мы с тобою славно скоротаем этот вечерок; и альбом гравюр, сделанных с картин фламандских художников, будет первым, что мы станем смотреть, а потом примемся за второй, за Гомера Флаксмана[52] – эти ясные линии, которые притом полны безыскусного варварского благородства. Затем Флаксманов Данте… Данте! Он воспевает ночь и ад. Нет, мы не откроем Данте. Мне пришло на ум, что двойница… двойница… немного напоминает прелестную задумчивую Франческу… или скорее дочь Франчески – милый призрак, навеянный печальным ночным ветром проницательному Вергилию и изгнаннику-флорентийцу[53]. Нет, мы не откроем Данте Флаксмана. Печальная Франческа для меня само совершенство. Флаксман может вдохнуть в нее жизнь – сделать ее мучения осязаемыми, изобразив их с дивным искусством… с обворожительной силой. Нет! Не открою я Данте Флаксмана! Будь проклят час, когда я прочел Данте! Более проклят, чем тот, когда Паоло и Франческа занимались чтением рокового «Ланселота»!

Глава III

ДУРНОЕ ПРЕДЧУВСТВИЕ, КОТОРОЕ ПОДТВЕРЖДАЕТСЯ

I

Двойница, о которой Пьер и Люси столь таинственно и испуганно толковали меж собою, была не одним только чудным призраком; и Пьер угадывал в ней смертные черты, в коих сквозила бесконечная печаль. Она не являлась ему ни в уединении, ни на какой-нибудь тайной тропе, ни в бледном свете месяца, но всегда при ярком огне свечей в оживленной гостиной, где весело звенело четыре десятка женских голосов. В самый разгар веселья эта тень неизбежно настигала его. Стоя в венце из света, она тихо манила его к себе, и в ее улыбке грезилось что-то знаменательное и пророческое, намек на прошлое, на некий несмываемый грех; и мнилось, она протянула дрожащий перст к будущему, указуя на некое неотвратимое зло. Такие призраки возникают порой пред взором человека, и, не промолвя ни единого слова, показывают ему быстрые видения некоего ужасного грядущего. Видом подобные человеку, но окруженные облаком неземного света, явные чувствам, но непостижимые для души, оставляя в нас впечатление несказанного совершенства, всегда парят они между танталовыми муками и блаженством рая; в их облике столь причудливо соединилось дьявольское и божественное, что они с легкостью опрокидывают все наши прежние убеждения, и мы вновь становимся удивленными детьми в этом большом мире.

Двойница преследовала Пьера несколько недель до его поездки с Люси на холмы за пределы Седельных Лугов и перед ее приездом на лето в деревню; больше того, двойница являлась ему в самой обычной и непритязательной обстановке, что лишь разжигало его любопытство.

Он отправился по делам к дальним фермерам-арендаторам, пробыл там почти весь день; и в небе уж плыла луна, когда прелестным ранним вечером он вернулся домой, а Дэйтс подал ему записку матери, в коей та просила его зайти за ней этим вечером в полвосьмого в коттедж мисс Лэниллин, чтобы проводить ее оттуда к двум мисс Пенни. Увидев фамилию этих дам, Пьер сразу понял, что его ожидает. Эти пожилые и искренне благочестивые старые девы были одарены самыми великодушными сердцами на свете, и когда в средние лета лишились слуха по воле завистливого рока, то, казалось, приняли решение посвятить себя делам благотворительности, мысля, что, коль скоро Богу угодно было отнять у них радость внимать Христову богослужению, так они будут делать все что только возможно, чтоб следовать заповедям. Посему они воздерживались от посещения церкви, так как мессы не могли интересовать их более; и пока паства преподобного мистера Фолсгрейва, сжимая молитвенники в руках, усердно славила своего Господа, как велит святой завет, две мисс Пенни, вооружась иглой да нитками, не подымали головы от шитья, не менее усердно служа им: они шили рубашки и платья для бедняков своего прихода. Пьер слышал, что недавно они хлопотали, организуя в богоугодных целях кружок шитья, зовя в него жен и дочерей соседских фермеров, дабы сходиться дважды в месяц в их собственном коттедже (коттедже, принадлежащем двум мисс Пенни) и шить сообща для нужд многочисленных селений обнищавших эмигрантов, которые впоследствии густо застроили своими хижинами дальний берег реки. Но хотя это начинание воплотилось в жизнь лишь после того, как о нем сообщили миссис Глендиннинг, ибо ее сердечно любили и почитали обе благочестивые старые девицы, да после того, как их стараниями все узнали о полной поддержке со стороны этой милостивой леди-помещицы, все же Пьер не слыхал, чтоб мать его открыто просили стать председательницею или вовсе посещать собрания кружка, проводимые каждые полмесяца, хотя он подозревал, что, будучи очень далека от каких-либо колебаний в таком деле, она бы весьма охотно ими верховодила, чтобы оказать тем самым посильную помощь добрым поселянам.

– Ну, брат Пьер, – сказала миссис Глендиннинг, поднимаясь из огромного уютного кресла мисс Лэниллин, – подай мне шаль да пожелай доброго вечера тетушке Люси. Пойдем, а то опоздаем.

Когда они шли под руку по сельской тропке, она промолвила:

– Что ж, Пьер, я знаю, ты бываешь чуточку нетерпелив, приходя на собрания швейного кружка, но мужайся, я только на минутку туда загляну, так, напомнить им кое о чем, за что надо приняться безотлагательно, и тогда прольется на них дождь обещанных мною милостей. И потом, Пьер, я могла бы просить Дэйтса сопровождать меня, но предпочла тебя, ибо желаю, чтоб ты знал тех, с кем мы живем бок о бок, – и сколько у нас истинных красавиц, сколько замужних дам и девушек, наделенных благородством от природы, для коих ты в один прекрасный день станешь лордом. Нас ждет милый рой сельских дев, среди которых иные будут кровь с молоком.

Вскоре Пьер, разгоряченный такими приятными обещаниями, уже входил, ведя мать под руку, в комнату, полную народа. Стоило им показаться в дверях, как старуха, что сидела с шитьем у порога, так как ей не хватило места в общей комнате, пронзительно запищала:

– Ах, дамы, дамы, мадам Глендиннинг! Мастер Пьер Глендиннинг!

Почти тотчас же раздался высокий, резкий, длинный девичий крик в дальнем углу большой двойной комнаты. Никогда еще человеческий голос так не волновал Пьера. Пусть он прежде не встречал той особы, что кричала, и пусть этот голос был ничуть ему не знаком, но тот нечаянный крик поразил его прямо в сердце, оставив рану, что пульсировала болью. Он замер в смущении, но быстро очнулся от окрика матери, руку которой все еще держал в своей:

– Почему ты так стиснул мне руку, Пьер? Ты делаешь больно. Фи! Кто-то лишился чувств, только и всего.

Пьер сразу опомнился и, смеясь про себя над прежним волнением, поспешил в комнату, чтобы предложить помощь, если таковая требовалась. Но жены фермеров и девушки уж были тут как тут, и пламя свечей плясало от свежего ветра из распахнутых окон там, где случился обморок. Вся суматоха скоро улеглась, и, когда затворили окна, она стихла почти совсем. Старая мисс Пенни, та, что была старшей, протиснувшись вперед, подошла к миссис Глендиннинг и поведала ей вполголоса, что в дальнем конце комнаты, где девушки-работницы сели уж слишком тесно друг к дружке, с одной приключился внезапный, но непродолжительный припадок – вероятно, в связи с какою-нибудь нервной болезнью. С ней снова все в порядке. И потому все фермерские жены и дочери, не сговариваясь, видимо поступая так в силу своего прирожденного чувства такта, которое каждому из нас свойственно в какой-то мере, явили собою пример хорошего тона и великодушия, не касаясь более этой темы, и не стали донимать девушку расспросами, перемолвились обо всем едва парой словечек; и все иголки вновь замелькали с прежней скоростью.

Оставив мать беседовать с тем, с кем ей вздумается, и самой улаживать те дела, что привели ее сюда, Пьер потерялся на этом оживленном собрании, и тотчас же забыл о маленькой неприятной заминке, что произошла минуту назад, как только обратился с краткой учтивой речью к двум мисс Пенни – они ловили его слова при помощи длинных витых слуховых рожков, которые, пока в них не возникнет нужда, сестры носили, как носят охотничий рог у пояса, – а также после того, как он выказал глубочайший интерес и понимание предмета, наблюдая таинственный процесс создания большого шерстяного носка, который довязывала пожилая дама в пенсне, его добрая знакомая; после того, как он наконец покончил со всем этим, а мы, в свою очередь, пропустим здесь несколько похожих обменов любезностями, которые могут показаться чересчур нудными, если остановиться на них подробнее, но которые, однако, заняли у него еще полчаса, Пьер, слегка покраснев и оборвав беседу под благовидным предлогом, направился к сонму девушек, что теснилась в дальнем углу, где в свете уймы свечей, что уже порядком оплыли, приглушенно жужжал этот рой молодых девиц, щечки которых пылали румянцем так, словно то было густое поле садовых тюльпанов. Там были стыдливые и миловидные Марии, Марты, Сюзанны, Бетти, Дженни, Нелли и еще четыре десятка прекрасных нимф, что снимали сливки и сбивали масло на зажиточных фермах Седельных Лугов.

Мы набираемся отваги в присутствии отважных. Когда же берет верх смущение, то оно сковывает всех без разбору. Нужно ли удивляться, что при виде такой густой толпы быстроглазых девушек в венках из полевых цветов, которые чурались его и краснели, оставаясь при том бойкими даже в самом смущении, Пьера тоже бросило в легкую краску, и слова не шли у него с языка? Горячечный жар впервые испытанной страсти жег ему сердце, и учтивые фразы и самые ласковые слова готовились слететь с его уст, но он стал как вкопанный, вдруг оробев под взглядами многих пар глаз, что разили его, словно лучники в засаде.

Однако его смущение чересчур затянулось, а румянец в лице сменился внезапной бледностью; что за диво видит пред собою Пьер Глендиннинг? Позади первого сонма молодых девушек, кои сидели к нему ближе всех, было еще несколько конторок или круглых столиков, за которыми девушки ютились группками по двое, по трое и шили, так сказать, в некоем относительном уединении. Казалось, они не стремились выделиться между сельскими красавицами или же по какой-то причине добровольно пошли на эту маленькую ссылку. И вот на той, что сидела с шитьем за самым дальним и самым скромным столиком у окна, Пьер остановил свой помутневший взор.

Девушка спокойно шьет; и ни она, ни ее товарки не говорят друг с другом. Она почти не поднимает головы от шитья, но самому внимательному наблюдателю открылось бы, что порой она обращает к Пьеру тайные и робкие взоры и затем, еще больше таясь и робея, смотрит на его царственную мать, а после – вдаль. Временами ее необычайное хладнокровие изменяет ей, и тогда кажется, что это всего лишь маска, за которой она пытается скрыть сильнейшую бурю, что бушует в груди. Ее стан облекает скромное черное платье, на коем нет ни ленточки, ни оборки; оно наглухо застегнуто до самой шеи и у самого горла сколото простою бархатной брошью. Чтоб не затруднять дыханья, эта брошь закреплена свободно, но она то сжимается, то растягивается с такой силой, словно ее душит жестокое волнение, коим переполнилось ее сердце. Однако на ее смуглых, оливковых щеках нет ни румянца, ни тени малейшего беспокойства. Стоит этой девушке принять свой обычный вид, и море несказанного спокойствия смыкает волны над ее головой. Но вот она искоса бросает тайный, робкий взор. Тотчас же, словно поддаваясь неодолимому порыву неведомого чувства, каким бы оно ни было, поднимает она свое чудное лицо к сиянию свечей, и на один краткий миг этот лик самой таинственности открыто меняется взглядом с Пьером. Поразительная красота и еще более поразительное одиночество вкупе с невыразимой мольбой обращалось к нему в том облике, коего ему никогда не забыть. Казалось, он видел там также святую землю, где страдание боролось с красотой, и никому не досталась победа, обе остались бездыханными лежать на поле брани.