Но хоть понимать она все и понимала, расстаться с ним не было сил. Он был всем для нее. С ним, в его присутствии она словно оживала, наполнялась энергией… С ним она жила, дышала полной грудью. Без него, казалось, и воздух в комнате становился колючим, и дыхания не хватало – да и зачем было жить, дышать?!
И она ждала, когда он снова придет, чтобы подышать, надышаться им, и становилась она рядом с ним какой-то другой: живой, страстной, словно присутствие его действительно вдыхало в нее жизнь. А без него – что за жизнь без него?..
…Впереди было два выходных дня без него – не любил он встречаться с ней в выходные, быстро положил конец таким встречам.
– Я найду выходным дням более достойное применение, чем в постели кувыркаться и брюхо набивать, – сказал он ей однажды в первые недели знакомства, сидя на кухне, пресытившись ее ласками, вкусной едой, для него приготовленной. Так он ответил на вопрос – проведут ли они вместе выходные. И ответ этот был грубый, унижающий, словно она, ее забота, нежность, вкусная еда – было чем-то недостойным его внимания. И слова эти вызвали обиду, желание возмутиться несправедливым его отношением к ней. Но она подавила в себе это желание, списав все на его усталость, на мужскую резкость: мол, это у него так просто прозвучало, это ничего не значит…
Но он был честен с ней. Он действительно всегда находил выходным более достойное применение. Оставался дома, уезжал с друзьями на рыбалку, ездил к родителям – занимался разными делами и никогда не звал ее с собой, словно не было там для нее места. И она это тоже приняла. Только выходные теперь очень не любила, словно они были виноваты в том, что она оставалась одна, задыхаясь без него в своем одиночестве. И хоть и тяжело переживала она эти дни – она редко выходила из дома: какой смысл куда-то ехать, ведь его там нет.
Но в этот раз, увлеченная рассказом подруги, Марины, об осеннем лесе, о грибах, которыми полон лес, поддалась она на уговоры и поехала с ней в деревню, на дачу, ранней электричкой, в которой сонные грибники с пустыми еще корзинами заполнили весь вагон. И, выйдя на станции далеко от города, она вдохнула глубоко насыщенный запах леса, хвои, сырой травы – и вдруг забеспокоилась внутренне, словно что-то начало с ней происходить новое, волнующее.
И чувство это еще больше усилилось, когда, войдя в дом подруги – старый бревенчатый сруб, – она распахнула окна и свежий лесной воздух стал заполнять дом, словно смывая застоявшийся запах. И она опять – вдыхала и вдыхала этот свежий воздух, словно тоже хотела смыть, убрать все застоявшееся в ней.
И когда после скорого завтрака отправились они с подругой за грибами в лес, раскинувшийся прямо за калиткой, она только и делала что дышала, дышала – и надышаться не могла. Таким вкусным был запах леса, таким разным – в потоке соснового аромата чувствовались терпкие нотки каких-то растений, тонкий запах земли, влажной коры и мха.
И она вдыхала эту удивительную, живительную смесь. Вдыхала глубоко еще и еще – глубже, словно хотела набрать ее – про запас. И так хорошо это было, что она легла прямо на мох, найдя небольшую полянку между высокими папоротниками, легла, глядя на высоко уходящие в небо кроны сосен, – и лежала, просто лежала – смотрела и дышала… Дышала сырым этим, свежим, наполненным лесом запахом. И странно это было: вот так просто лежать, дышать и чувствовать себя наполненной, живой – частью этого леса, словно она сама – куст папоротника или сосна. И подумала о нем – как давно его не было, как давно они не были вместе, – и почему-то не испытала обычных своих чувств – томления, жажды, что ли. Ну, не было его и не было.
– Придет, когда сможет, – с горечью подумала она и тут же прогнала эту мысль – не до него было.
Она – дышала. Дышала полной грудью. Дышала глубоко, сильно, свободно, и самой странно показалось, что можно и без него – жить, дышать и быть радостной, и спокойной, и наполненной, живой. Не им наполненной, а наполненной лесом, свежим его воздухом, красотой.
И так было велико это ощущение собственной наполненности – несмотря на его отсутствие, – что она чувствовала: это и есть самое главное в жизни. Она чувствовала, что нашла нечто очень важное, придя сюда, в лес, за грибами. «Какие грибы? – подумала она с улыбкой, – тут не до грибов… Тут – такое…»
И продолжала дышать…
Потом, вернувшись в дом, дышала она у камина. Вдыхала запах горящих дров, смотрела играющие пламенем угольки… И опять – надышаться не могла…
А потом они с Мариной пошли к Наталье, двоюродной Маринкиной сестре, которая в этой деревне жила. И проходя сквозь заросшую высокой и густой травой тропинку— она опять дышала травами. Проходя мимо малинника – дышала запахом малиновых листьев. И все удивлялась – каким разным может быть воздух…
А в гостях неожиданно для нее – совсем другие запахи ворвались в ее легкие: дом был наполнен ароматом присутствия грудного ребенка, и она, словно запахи эти были каким-то запредельным подарком, даром – стояла на пороге и вдыхала. Вдыхала воздух, пахнувший молоком, присыпкой, детским кремом – и маленьким ребенком. И малышка – семимесячная дочь Натальи, с доверчивостью, которая свойственна только маленьким детям, пошла к ней на руки, и она приняла ее как бесценный дар и весь вечер с рук ее не спускала, вдыхая детский аромат, наслаждаясь даже запахом влажных пеленок.
И когда малышка уснула – она стояла у ее кроватки. Стояла, стараясь дышать тихо, чтобы ребенка не разбудить, и вдыхала запах этот – детский, чистый, наполненный молочком и присыпкой, и, казалось, вдыхает она в себя не запах ребенка этого маленького – а запах будущего своего возможного материнства, которое должно быть, обязательно будет, о котором она имеет право мечтать, хотеть и творить его.
И она села на пол у кроватки малышки и сидела там тихо, чуть дыша, и представляла себе, как будет сидеть у кроватки своего ребенка, смотреть, как ровно, спокойно дышит ее малыш, как будет вдыхать его – родной-родной запах, запах своего ребенка. И не будет для нее прекраснее запаха.
И словно бы заново, впервые почувствовала остро, как сильно хочет она этого – родить ребенка, быть мамой, чувствовать близость эту со своим малышом, кормить его грудью, ощущая, как напитывается ребенок ее молоком, укачивать, чувствуя маленькое родное тельце его, укладывать спать в кроватку, поглаживая его спинку или животик, видеть, как закрываются его глазки, впадая в дрему… И поняла вдруг ясно, словно впервые признаваясь себе в этом: если мужчина не хочет ребенка и ей запрещает – это неправильно. Это все равно что запретить ей дышать. Все равно что запретить ей жить. А она – живая, дышащая, и ей этого никто запретить не может…
…Она ехала в электричке домой и опять – дышала лесом, запахом дыма, заносившимся в открытое окно. Она вдыхала запах людей, входящих в вагон, дышала глубоко и думала: любовь становится глотком воздуха – когда ты ничем больше не дышишь, не живешь, забыв о жизни и самой себе. Когда не выходишь из дома, чтобы вдохнуть запах осени, дождя, сырой земли, влажных деревьев – или запах снега, мороза, холодный воздух зимы. Когда не идешь в театр – и не вдыхаешь запах театрального зала, сцены, запах духов нарядных женщин, запах кофе в театральном буфете. Когда не идешь в бассейн – и не вдыхаешь влажный, особенный запах хлорированной воды бассейна. Когда не живешь, а только ждешь жизни, которая вся заключена в одном человеке, – а этот человек не любит тебя и уже потому – не стоит твоей любви. И так ясно было ей в это мгновение: не нужна ей такая любовь, которая дышать не дает и всю жизнь ее забирает, подминая под себя.
И подумала она впервые: любовь – это поток. Поток света, свежего воздуха, жизни. Ее любовь такой не была. И значит – не нужна ей такая любовь…
И подумала с легкой, даже не печальной, горечью: когда живешь, не замечая жизни, без любви, – любовь к мужчине становится как воздуха глоток… Но если ты живешь, любишь – день этот, дерево у окна, лист, падающий на подоконник, свою старенькую теплую кофточку, подругу, малышку ее, свою работу, коллег, свой дом, обои, поклеенные своими руками, любимую чашку, вкусный чай – любовь копится, накапливается, наполняет тебя всю – и ты уже полна, ты дышишь ею, ты выпускаешь ее, выбирая, кого осчастливить ею. И не соглашаешься на жалкий глоток, который тебе предлагают…
И подумала, что она больше не согласна урывками дышать запахом жизни другого человека. Перед ней – вся жизнь, в многообразии ее запахов. Ей есть чем дышать…
И в мыслях этих шла она домой и дышала, дышала, дышала, ощутив вдруг – как дышит она жизнью, любовью к ней, ощутив, что все пространство, в котором живет она, – уже проникнуто, наполнено ею. Ощутив, что каждый вдох ее – не воздуха, а любви глоток…
И такой живой и сильной себя почувствовала, как никогда.
«Да будет так!» – подумала она и еще раз глубоко вдохнула…
Иди и люби…
– Я тоскую по нему, Катя, – проговорила мать и посмотрела на нее таким взглядом, в котором вся эта тоска рвалась наружу.
– Я тоскую по нему… Я не могу жить без него. Я без него – как потерянная, как будто не стало чего-то во мне важного, без чего жить – не нужно…
Она произнесла эти слова тихо, глухо, но дочери показалось, что прозвучали они громко, грозно.
– Ну ты чего, мам? Ну что ты в самом деле? Жить нужно независимо от того – рядом он или не рядом… Он там, высоко, над тобой – за тобой наблюдает, тебя любит, хочет, чтобы ты тут, без него, счастливая была… – дочь произнесла это с интонацией, которой с детьми говорят, успокаивая их. И хоть говорила она это уже не в первый раз, мать, как ребенок, несогласно качнув головой, сказала упрямо:
– Он мне здесь нужен. Я хочу, чтобы он был… Чтобы – как раньше…
– Ну ты точно как дитя! – всплеснула руками дочь. – Ты можешь этого хотеть сколько угодно, но его нет, мам… Его тут нет и не будет, и пора к этому привыкнуть и жить дальше…
Она замолчала, просто не зная, что еще сказать.
– Я утром в чайник хотела воды набрать, а воды в ведре нет – ну я ему и крикнула: «Миш, воды принеси…» И, знаешь, не сразу и поняла, что кричу-то ему, которого уже нет… Но всегда он воду приносил, меня ругал, если сама несла – ведро с водой тяжелое… Вот я по привычке и попросила… Ты знаешь, дочь, как странно это понимать – только сейчас, когда человек ушел, навсегда ушел, – как много он значил для меня, как много он делал, как от всего оберегал… Я теперь будто прозрела: начала видеть то, что раньше не видела… Нож тупой поточить надо – я поворачиваюсь, чтобы ему отдать. Штору поправить надо – я табурет ставлю, чтобы ему удобно было достать. Трава вон по всему огороду полезла – думаю, Миша прополет, у него это хорошо получается. Ветка у березы за двором сломалась – Миша отпилит… А выходит – и не отпилит он, и не прополет… Теперь – все я, сама…
– Мам, ну ты не переживай, я тебе помогу, Андрея пришлю, он чего надо отпилит, мужик ведь, какой-никакой, – сказала она с грустной усмешкой, – не чета твоему Михаилу Васильевичу, но все ж…
– Нет, детка, ты пойми, – не это грустно или страшно, что одна я осталась и все теперь на мои плечи ложится. Страшно мне, и грустно, и стыдно, что – вот ушел человек, навсегда ушел, и только сейчас я понимать начала, кем он для меня был, сколько делал, как меня любил, как обо мне заботился…
– Ну, то, что он тебя любил и заботился о тебе, – это всем было известно. Хороший он был мужчина, всем мужикам мужик. И к тебе относился очень хорошо.
– То-то и оно, Катя, что и любил он меня, и заботился обо мне, и относился хорошо, и тяжелое носить не давал, и сумки из рук вырывал, и укутывал меня одеялом, когда я спать ложилась. И… – она заплакала, громко, навзрыд, и, плача, продолжала с отчаянием: – И я все это видела, и понимала, и принимала как данность, и не ценила, слышишь, Катя – не ценила… А теперь – ценю, каждый день вижу, ценю и ужасаюсь тому – как не ценила, как в ответ – не любила, как не успела любить – и уже никогда не отлюблю. Никогда! Никогда! – сказала она отчаянно и головой замотала, опять плача навзрыд.
И дочь – молчала, сидя рядом. Молча смотрела, как мать плачет, не в силах ей помочь. Потом тихо, осторожно по голове ее погладила:
– Мам, ну мам… Ну не убивайся ты так… Ну что ты напридумывала: не любила, не успела… Любила ты его, мы же знали. Это же видно было, как вы друг друга любили. Не зря же все за вас так радовались, что у вас, уже зрелых людей, – такая любовь. А я как радовалась, когда ты Михаила Васильевича встретила, – говорила она опять ободряюще, как с детьми говорят, когда успокоить их хотят. – Ты семь лет после смерти папы одна жила… А тут – такой человек хороший встретился, тебя полюбил, ты его полюбила. Ведь все у вас было хорошо…
– Хорошо, да нехорошо – вот как оказалось, дочка. Только сейчас я это поняла… – Она помолчала и добавила, уже спокойнее: – Я папу твоего очень любила, только знаешь, он человек был сложный, холодный, весь в работе, без всяких, как он говорил, телячьих нежностей.
Дочь понимающе кивнула – на себе она ощутила отцовскую сдержанность.
– А Миша когда появился – этим меня и покорил: отношением своим, заботой. Я, знаешь, с ним иногда себя маленькой девочкой чувствовала, как с папой, который тебя любит и защищает, и все за тебя решает, и бережет тебя, и холит, и любуется тобой, девочкой своей. Он так и звал меня, Миша, – «девочка моя»…
– Да, – улыбнулась дочь, – он так и говорил тебе: «Девочка моя – ты не замерзла? Девочка моя, тебе подушку под спинку подложить?..» – как маленькой. Он тебя действительно очень любил, а ты – его…
– Да в том-то все и дело, что нет! – почти закричала мать. – Я его любила, Катя, очень любила, но только сейчас понимаю – как мало я его любила! Только сейчас поздно уже понимать, что любовь – это не чувства, не эмоции, – это слова, взгляды, поступки, действия. Это – проявления, это – выпускание, это – отдавание! Любовь – это живое вещество, которое можно отчетливо увидеть, ощутить – как я от него чувствовала постоянно: через заботу его, через подушку эту, которая всегда вовремя появлялась, через чашку с водой, когда пить хотелось, через объятия его, прикосновения, на которые он был щедр, а я – скупа… Я – скупа была, Катя, – сейчас это понимаю. Я была жадной. Я ему любить себя позволяла и любовь его принимала как должное. А в ответ – капли любви ему давала, капли… Там – улыбнусь, там – поглажу, там – «спасибо» скажу. Не то что он… – произнесла она горько. – Он – любил. А я – полюбливала…
Дочь молчала, потрясенная всей материнской речью. А мать сказала неожиданно:
– Ты, детка, иди – и люби своего мужа!.. Вот сейчас – иди и люби! Люби такого, какой есть. Иди и люби, сейчас, пока живой он. Иди и люби – пока не поздно…
Сказала – и пошла на кухню, резко прервав разговор.
И дочь, постояв мгновение, сумку взяла, в зеркало глянула на лицо свое растерянное. Крикнула слабо:
– Мам, ну я пошла… – и, почувствовав, что не надо ей ждать ответа, пошла домой.
Весь путь до дома фраза эта: «Иди и люби…» звучала в ней.
– Иди и люби… – отдавалось в ней стуком собственных шагов.
– Иди и люби… – слышала она в ритме движения электрички.
– Иди и люби… Иди и люби… – отсчитывала она ступеньки, поднимаясь к себе домой.
И только когда она зашла в дом, попала в привычную атмосферу, слова эти ушли, уступив место другим мыслям – как страдает мама оттого, что исчез из ее жизни Михаил Васильевич. И ее от этого уберечь хочет, чтобы не сожалела она, что опоздала, что не отлюбила…
Но разве к ней это относится? Разве относится это к их отношениям?
И, пока она хозяйничала на кухне, мыла посуду, оставленную в раковине после завтрака, думала: что будет, если исчезнет он из ее жизни?
И, представив себе жизнь без Андрея, прислушалась к чувствам своим – что там? И ответила себе просто:
– Ничего не будет. Как жила я, так и буду жить. Потому что – что он есть, что его нет. Исчезнет он – и никто не будет меня покоя лишать. Никто не будет нервы мне мотать, зудеть, что дочь я не так воспитала, раз та посуду за собой не моет, одежду носит неправильную, а тем более с мужем разводится…
И головой покачала, усмехаясь: исчезнет он и будет у нее меньше хлопот – не надо будет чужую одежду собирать, книги на полках поправлять, станет меньше стирки, уборки и готовки.
И даже неловко ей как-то стало от таких мыслей: как же так, исчезнет человек из ее жизни, а она даже потери не почувствует, только облегчение? Ей, получается, и плакать по нему не придется, как мать по Михаилу Васильевичу слезы проливает.
– Это как же так?! – спросила она себя недоуменно. – Уйдет человек, а я и жалеть не буду, и тосковать не буду?
– Не буду, – упрямо ответила сама себе. И, словно оправдываясь, добавила: – Потому что такой человек! Такой он, Андрей, человек, что проку от него никакого, такого и потерять не жалко… – И, словно нехотя, подумала: – Не то что раньше… – И совсем уже словно против воли добавила: – Когда они любили друг друга…
И вспомнилось ей, как они, студенты, влюбленные друг в друга до помешательства, жить не могли друг без друга. Как он ждал ее у института и она, завидев его на той стороне улицы, мчалась, обгоняя прохожих, нетерпеливо переминалась, пропуская машины, чтобы кинуться ему в объятия и просто стоять, прижавшись к нему, Андрюшеньке ее любимому. А потом они шли по улице, обнявшись, – они только так и ходили тогда, чувствуя себя одним целым. Затем, со временем, стали ходить они, держась за руки, как дети. Потом, после свадьбы, как-то незаметно перестали они держаться за руки, лишь изредка она брала его под руку, потом – вообще стали ходить они рядом, как два отстраненных друг от друга человека…
И воспоминание это как-то неприятно тронуло ее – и куда все делось? А какая любовь была… Куда только делись эти объятия, желание быть рядом, держаться за руки? Куда делась их любовь – когда наговориться они не могли, насмотреться друг на друга не могли, расстаться даже на день – не могли?! Куда все это исчезло?!
Куда исчез тот Андрюшенька ее любимый, которого она обожала, которого вкусненько накормить хотела? Даже в институт брала заботливо приготовленный, красиво завернутый бутерброд, зная, что примчится он к ней после занятий, а то и просто – сорвется с лекций.
– Ты меня балуешь, – говорил он ей, видя этот бутерброд, или котлетку, или блинчики с мясом, которые он так любил.
– Я тебя не балую – я тебя люблю, – отвечала она просто и обнимала его.
Она остановила саму себя в своих воспоминаниях: чего об этом думать – было и прошло.
– Была-а-а любо-о-овь, была, да только все прошло-о-о, – громко запела она, как бы отрезая себя от воспоминаний.
И открыла холодильник, размышляя, что бы такое приготовить попроще и побыстрее. Давно она уже так готовила – исполняла свой женский долг, не вкладывая в приготовление еды ни души, ни фантазии – просто надо было мужика, пришедшего с работы, накормить.
И вспомнила опять, словно нехотя, как готовить для него любила, какие блюда придумывала. Сколько сюрпризов ему делала – какое-то новое мудреное блюдо, рецепт которого брала у подружки, или в журнале находила, или в старой поваренной книге, подаренной бабушкой.
А как сервировала она ему тарелку… Нравилось ей не просто положить еду на тарелку, а красиво-красиво все разложить, украсить ее резными листочками петрушки, бахромчатыми листьями салата, фигурно вырезанными кусочками огурца или моркови. Как старалась она его порадовать! Как любила она приносить ему тарелку к телевизору, чтобы не отрывался он от футбольного матча или захватывающего фильма…
А как любовалась тем, как он ест! Ничего прекраснее она не видела – любимый мужчина, который с аппетитом уплетает приготовленную для него еду…
Сейчас она только головой покачала, вспоминая это.
Давно уже она не любуется тем, как он ест. Чего любоваться, чем любоваться? Сидит мужик и живот свой набивает, еще и харчами перебирает – то суп ему солоноват, то мясо суховато… Давно она запретила ему у телевизора есть – мало ли чего ему удобно… А ей удобно за ним крошки с паласа выметать и пятна с журнального стола оттирать?!
И от раздражения она кастрюлю с супом, которую из холодильника достала, на стол с грохотом поставила.
Чего тут любить? И чего тут бояться потерять?!
Это того Андрюшеньку она боялась потерять: казалось, если что-то случится, она без него жить не сможет. Он был для нее всем, им она жила, дышала, о нем думала, для него все делала. И он был такой… Такой… Такой любящий, хороший, красивый, веселый, заводной – лучший!
И вспомнила она, как в гостях у своих друзей-студентов находила его глазами среди присутствующих и уже не сводила с него глаз. И она сравнивала его с Алешкой, хозяином квартиры, с его друзьями – и была уверена: Андрюшенька ее – лучший! Самый умный, самый красивый, самый сильный! И смотрела на него, и улыбалась ему, и он, словно понимал, о чем она думает, улыбался ей хитро, заговорщицки, как будто тайну какую знал. И когда они шли домой, говорил, прижимая ее к себе:
– Ты у меня среди всех этих девчонок – самая красивая… Самая… – он, казалось, не находил слов… – Лучшая!
И она смеялась звонко, счастливо, а потом говорила ему, как разглядывала парней, с ним сравнивала, и он был тоже – лучшим. И они шли домой обнявшись и часто останавливались, чтобы поцеловаться, и заводились, и спешили домой, чтобы отдаться этой молодой страсти, и утром так трудно было вставать, и не хотелось ей уходить от него, а ему – от нее. И они иногда, уступая этой ночной усталости, продолжали спать, не шли в институт, потом оставались в постели полдня – любили друг друга и просто валялись в постели…
И вспомнила, как вечерами нравилось им быть дома вдвоем. Просто быть рядом. Читать книги, находясь в одной комнате. Смотреть телевизор. А как она любила, сидя у телевизора, забравшись с ногами на диван, – вязать ему свитер…
И опять усмехнулась грустно, осознав, что сейчас даже мысль эта не приходит ей в голову – связать ему что-то.
– На него не навяжешься, на здоровенного мужика, – подумала она, оправдываясь. Подумала, как всегда – с раздражением, и сама почувствовала что-то ложное в своем оправдании: он и раньше был не маленьким, но тогда это ее не пугало. Наоборот: с воодушевлением вязала она ему один свитер за другим. И нравилось ей придумывать для него новую интересную модель, нравилось, что ходит он в вещах, связанных ее руками.
И вспомнился ей первый свитер, который она ему связала. Связала действительно с любовью, и, глядя, как он примерял ее «произведение» (так он с уважением назвал этот свитер), сказала:
– Тебе будет в нем очень тепло. В нем каждая петелька с любовью к тебе связана…
И это была чистая правда.
И что-то тронуло ее в этом воспоминании.
Повинуясь какому-то импульсу, она встала, взяла табурет и, взобравшись на него, открыла шкаф антресолей, куда складывала старые вещи. И не поленилась вытащить несколько коробок, пакетов со старыми вещами, ища в них тот свитер, который – она была уверена – она не выбросила.
В те далекие времена, когда жили они еще счастливой жизнью, когда Андрюша ее возмужал, раздался в ширину и свитер этот стал ему мал, она убрала его на антресоли, сохранив как первую связанную для него вещь.
Свитер лежал на дне коробки, задвинутой вглубь антресолей. Был он приятный на ощупь, мягкий, теплый – действительно с любовью связанный. И подумала она: может, любовь, что она вложила в этот свитер, и сейчас живет в его петельках?..
И странно ей стало, что в свитере эта любовь еще живет, а в отношениях их – нет.
И странно было осознавать – каким важным, ценным он был для нее тогда, когда с увлечением вязала она ему, готовила, старалась его порадовать. И действительно, подумала она, было тогда в ее отношении к нему что-то уважительное. Важным он был для нее, поэтому и уважала она его, ценила его присутствие. Заботилась о нем, выражая свою заботу и вкусной едой, и лаской, и вязанием этим…
И, чувствуя важность его, ценность, – уступала в каких-то незначительных ссорах, соглашалась с его решениями, подчинялась его желаниям. И нравилась ей собственная уступчивость. Как-то это было по-женски мягко, мудро. И он, в ответ на ее уступчивость, быстро переставал сердиться и зачастую тут же менял свое решение:
– А ты бы как хотела? Давай сделаем, как ты хочешь…
Давно он уже так не говорил. А она – давно все решала сама, у него не спрашивая, не интересуясь его мнением. Не важно уже давно ей было его мнение, как и он сам – не важен.
И подумала она потрясенно: как, когда, почему потеряла она это уважение, важность его?! Как превратились они в двух чужих, отстраненных раздражающих друг друга человека? Когда она перестала любить его? Ведь любила же, как любила!
И вспомнила – как встречала его из института, а потом с работы, выбегая на стук двери, на звук его шагов – всегда! Как сразу обнимала его, целовала, в глаза смотрела, интересовалась – как дела, как настроение?