Письма были реальным свидетельством ее греха, предательства – ее любви. Она не могла их оставить:
сделать это – значит оставить все эти воспоминания, эту боль. А значит – продолжать предавать дочь. Письма нужно было уничтожить – это она понимала. Но сделать не могла.
Уничтожить его письма?! Письма, каждое из которых она перечитывала сотни раз, от которых так билось сердце и шумело в висках?! Это огромное количество нежности, страсти, эти слова, эти чувства – и уничтожить? Нет!
И она откладывала это решение, оправдываясь перед собой, что еще не время, что еще пусть пока полежат. И спрятала их далеко, глубоко, чтобы дочь не нашла. А сама мучилась, что свидетельство ее подлости и греха перед дочерью – остается в их доме.
Так было до того дня, когда они с Иришкой затеяли небольшую перестановку в комнате. И она судорожно думала: куда убрать пакет с письмами, чтобы дочь его не нашла. И это ощущение, уже знакомое и такое неприятное – собственной нечестности, нечистоты – подвигло ее к окончательному решению. Этому действительно надо положить конец. Письма надо просто уничтожить. И она решила сделать это – сжечь их, чтобы они не попали в руки никому. И в воскресенье она отправила дочь на дачу, объяснив, что ей надо закончить одно важное дело, после чего она тоже к ней приедет. А сама приступила к этой окончательной, заключительной операции по завершению ее последней любви…
…Она сидела на полу, рядом с детским ведерком дочери, смотрела на разложенные у ведерка письма и понимала: нет, она не готова их уничтожить. Не может она этого сделать.
Она поднималась, складывала письма в пакет, прятала его глубоко на дно сумки, подходила к дверям квартиры и понимала: ну не может с ними выйти, не может все это продолжать дальше. И возвращалась в комнату, садилась на пол, доставала письма, смотрела на них и думала: что же ей с ними делать? Уничтожить их не было сил. И тогда она решила:
– Я просто выброшу их. Выброшу и поставлю на этом точку.
Но тут же представила, как эти выброшенные письма где-то на свалке читают грязные, оборванные бомжи…
И она опять укладывала их в пакет, прятала на верхней полке шкафа, говоря себе:
– Пусть еще полежат, я потом…
И понимала: она просто больше не может быть нечестной перед дочерью! Пока эти письма существуют – она будет возвращаться к ним, вчитываться в эти строчки, вдыхать их запах. И он будет все время стоять между ними… И мука и предательство продолжатся.
Сколько раз она пыталась выйти из квартиры, полная решимости выбросить письма? Много. Много раз она поднималась – и возвращалась. И подумала: «Дело не в письмах, не от них я не могу отказаться. Я не могу отказаться от любви, потому и письма эти – плод их любви – не хочу отпускать, как не хочу отпускать любовь».
И она спросила себя:
– Что делать мне с этой любовью, которая закончилась?
И вдруг поняла, что ей надо просто признать, надо смириться с тем, что любовь закончилась. И сказать себе: «Я становлюсь мамой. Я возвращаюсь к дочери…»
И она посмотрела на письма, в последний раз – прощаясь с ними, трогая, гладя их конверты, вспоминая, что было в них.
Вот в этом – он сказал ей:
«Я такой женщины, как ты, никогда не встречал и никогда не встречу. Ты – единственная…»
А она потом в ответном письме писала грустно – что молодой он еще мальчик и что женщин еще всяких встретит. А он потом сердился, целое письмо ей написал о том, что она – единственная…
В этом письме – она погладила его, вспоминая об этом, – писал он об их ночи и как после этой ночи спать не мог без нее, все во сне ее искал.
А в этом письме были мечты его: «А давай рванем вдвоем на недельку в отпуск, я буду любить тебя на песке, в море…» И она, читая эти строки, и хотела, чтобы любил он ее везде, всю жизнь, и знала – не будет этого. Этого никогда не будет. Потому что есть Иришка.
И воспоминание это как будто каплей было, которое чашу весов тронуло. И решение пришло – единственно верное, потому что есть Ириша, дочка, и честность перед ней – главное.
И она спокойно, нежно – как самое дорогое – письма эти погладила. А потом самое первое открыла, листочек читаный-перечитаный достала и скомкала его – осторожно, словно боялась ему больно сделать, но сделала больно только себе – от пролома его каждого и, мертвея внутри от того, что делает, спичку зажгла и к уголку поднесла. И он вспыхнул – ярко, внезапно, так что ей пришлось пальцы разжать, и листок этот горящий упал на дно ведерка и стал исчезать на ее глазах – только кусочки строчек мелькали, сгорая. И лежала на дне ведерка уже – кучка играющего огнем пепла…
И она уже решительнее второе письмо достала, тоже смяла его, чтобы лучше горело, подожгла и, уже не глядя на него, – в ведерко опустила. И быстро – третий конверт открыла, затем – четвертый…
Костерок горел, сгорал на ее глазах.
Вся любовь ее сгорала.
И его любовь – тоже.
И минуту спустя уже лежала на дне кучка пепла – все, что от любви ее осталось.
И внутри нее была пустота, как будто вычерпали ее сейчас всю – до донышка.
И был – покой. Удивительное вдруг чувство ощутила она.
Покой. Покой. Покой.
Все, что тревожило ее эти полгода, все ее терзания, муки совести, надежды и ожидания, горечь осознания, что никогда они не могут быть вместе, чувство вины перед дочерью – испарилось. Все это исчезло, как исчезли эти письма. Остался только покой.
Тихо было в ее душе.
И – удивительно хорошо.
Как будто очнулась она ото сна, словно попала в другую реальность, в которой есть спокойствие, мир, чистая жизнь. В которой есть Ириша, ее детка, доченька.
Давно Светлана так не думала об Иришке – терзаемая чувством вины и голосом совести. И теперь, подумав, привычно улыбнулась и заплакала. И плакала светло, повторяя:
– Спасибо! Спасибо! Спасибо!
А кому спасибо? За что – спасибо?
Ему ли – за любовь его детскую?
Ей ли – за смелость завершить любовь эту, позднюю, чистую и – не чистую?..
Или детке ее, которая была все это время рядом – как указатель светлый, напоминавший: «так нельзя»?..
– Спасибо! Спасибо… – все еще звучало в ней, пока она собирала сумку, чтобы ехать на дачу к дочери.
– Спасибо, – сказала она своему отражению в зеркале и лицо свое заплаканное вытерла.
И только когда сборы были закончены, подошла она к ведерку этому с кучкой пепла на дне и сказала ровным голосом – просто факт констатируя:
– Вот и вся моя последняя любовь…
И подумала вдруг: почему последняя любовь? Любовь не бывает последней. Она обязательно еще будет любить. Она будет любить дочь, будет любить ее как прежде – сильно, наверное, даже сильнее – после всего пережитого.
И поняла вдруг – в этом поступке проявилась вся ее любовь к ней, детке своей любимой. Именно любовь к дочери выбрала она, отказавшись от любви к мальчику этому.
И представила она, как скоро, наверное, будет любить ее деток – своих внуков. Как будет с удовольствием наблюдать за ними, играть с ними, гулять, читать им книжки. Сколько еще любви в ней будет!
И представила себе свою жизнь: как будет она просыпаться в своей квартире, идти на свою любимую работу, возвращаться в любимый дом, к любимой дочери. Сколько еще будет любви в ее жизни…
И подумала вдруг – и с чего я взяла, что эта любовь последняя? С чего я придумала, что я больше не буду любить мужчину? У меня, которая живет в любви, – всегда будет любовь. Пока жива – я буду любить.
И, посмотрев на кучку пепла от «последней» своей любви, – усмехнулась и головой покачала несогласно, словно спросила:
– Разве это – последняя любовь?
И ответила:
– Нет.
И взяв ведерко это детское, к открытому окну подошла и легко, словно отпуская все, что хранило оно, из ведерка вытряхнула. И, глядя, как лепестки пепла плывут, тают в воздухе, подумала еще раз: «Спасибо!..»
И уже уходя из квартиры, посмотрела в зеркало на лицо свое заплаканное, но светлое, чистое и удивительно молодое – и только вздохнула легко.
И поехала к дочери.
Поехала в жизнь свою, в которой любовь была, есть и будет…
МАМ, ЖИВИ!
– Мам, а почему у тебя нет мужчины? – спросила Дашка.
И Оля, стоявшая у зеркала, утренняя, сонная, в одно мгновение проснулась окончательно и так и застыла с расческой в руках, потом резко повернувшись к дочери, ответила возмущенно:
– Это что за разговоры такие?! «Почему у тебя нет мужчины?»! Ты что, не знаешь, что мы с папой развелись?!
– Я же тебя не спрашиваю, почему у тебя мужа нет, – прервала ее Дашка, – я спрашиваю, почему ты одна, без мужчины, живешь?
На вопрос этот у Оли, набравшей было воздуха в рот, чтобы ответить что-то, – ответа не было. Но мгновение спустя, словно придя в себя, она опять возмущенно сказала:
– Как ты это себе представляешь? Я – взрослая порядочная женщина, я работаю, тебя воспитываю, домом занимаюсь, откуда мне мужчину взять?..
Она проговорила это раздраженно, сердясь на Дашки ну непонятливость, но та, казалось, не замечала или не хотела замечать ее возмущения.
– Все женщины работают, детей воспитывают и домом занимаются, это не мешает им иметь мужчин! – миролюбиво сказала в ответ Дашка.
– Да чего ты ко мне пристала с мужчинами этими?! – опять возмутилась Оля, отмечая про себя: чего это она так возмущается? – Нет у меня мужчины! И откуда, скажи на милость, он возьмется – если я никого не люблю? У меня нет мужчины, которого я люблю, что тут непонятно?
– Да все это мне и непонятно, – упрямо сказала Дашка и даже с дивана спрыгнула и к Оле подошла, рядом с ней встала и в зеркало, отражению ее, сказала:
– Ты на себя посмотри! Ты же нормальная женщина, красивая, молодая еще.
И Оля непроизвольно дернулась от этих ее слов – какая молодая? Ей уже тридцать девять, уже Дашке шестнадцать, это она рядом с ней, матерью, – молодая и красивая женщина!
– В твоем возрасте у женщины должен быть мужчина, – продолжила дочь назидательно. – Ну если не муж, то хотя бы мужчина, – добавила она многозначительно. – Мам, ну разве можно так жить: все одна и одна?! То с вязанием живешь, то с телевизором… Ну если мужа нет, то хоть роман себе заведи, чтобы удовольствие от жизни получать, чтобы живой себя чувствовать… Разве можно так жить? Ты мне тут оправдания находишь: мужа нет, я никого не люблю… Так полюби! Ищи их, находи, встречайся, знакомься. Увлекись кем-то – ходи на свидания, занимайся сексом, – ты же живая женщина!
– Ну, ты вообще! – не выдержала Оля. – Уже меня и сексом заставляешь с кем-то заниматься!.. Я еще замуж не вышла…
– Мам, ну ты как ребенок! – опять сказала «взрослая» Дашка, – уперлась в свое замужество… Ты так никогда замуж не выйдешь – у телевизора своего! А может, как знать, ты действительно больше никогда замуж не выйдешь – так что же теперь: не жить?! Поставить на себе крест – не радоваться, не любить, не влюбляться и сексом не заниматься?!
В Дашкиных словах была почти угроза, и Оля даже головой покачала: нет, так она тоже не хочет – всю жизнь свою у телевизора провести!
– Так иди в жизнь, мам! Иди, знакомься, общайся, выбирай! И – люби! Люби! – сказала Дашка, и Оля, будто оборвав весь этот поток слов, спросила только:
– Да где же я его возьму?!
– Да он сам возьмется. Главное – твое желание его найти. Ведь по женщине видно: нужен ей мужчина или нет. Ну, если ты всем своим видом показываешь, что никого и ничего тебе не надо, – кто к тебе подойдет?! Кому ты сама такая нужна?! Ты хоть начни на мужчин обращать внимание, в глаза им смотреть, улыбаться…
Оля заерзала на стуле и не выдержала:
– Ну, это как-то совсем откровенно…
– Ой, мам, трудно мне с тобой, – сказала Дашка с улыбкой. – Ты, главное, меньше думай, просто – живи!
Дашка закончила фразу и ушла, тихо прикрыв за собой дверь, оставив Олю одну стоящей у зеркала. И она стояла и даже не знала, что думать после этого разговора с дочерью.
«Это же надо! Ей всего шестнадцать лет, а она тут рассуждает, жизни меня учит», – подумала она возмущенно. И показалось ей, что они с Дашкой ролями поменялись: та ее, как ребенка несмышленого, наставляет.
«Молодая… – иронично подумала она. – Какая я тебе молодая, вон – морщинки у глаз, и у губ, когда всмотришься…»
«Мужчина ей нужен… – продолжался в ней внутренний монолог, – вернее, мне нужен… Может, и нужен. Да где его взять, мужчину этого? И вообще – как Дашка себе это представляет? Я что, по городу должна ходить и мужчин к себе улыбками привлекать? Или заговаривать с ними? И опять же, был бы муж – другое дело, а просто роман с каким-то мужчиной – оно мне надо?»
И тут же почувствовала в своих словах несправедливость какую-то: ну где она себе мужа возьмет, если нет вокруг нее мужчин, если не привлекает она их – ни улыбками, ничем другим…
И она, стараясь не попадаться Дашке на глаза, позавтракала на скорую руку и собралась на работу, но мысли, вызванные разговором, – ее не покидали.
И в метро, стоя на платформе в ожидании поезда, она незаметно поглядывала на мужчин, думая: а может и вправду, как Дашка советовала, улыбнуться кому? И сама себя одернула – сумасшедшая, бабе скоро сороковник, а она, как девчонка, к мужикам будет клеиться, будет им лыбиться в надежде, что на нее внимание обратят.
Но на работе, словно наперекор своему желанию, с любопытством наблюдала за всеми коллегами-мужчинами, словно примеривала себя к ним, или – их к себе. Но в какое-то мгновение, осознав это, чертыхнулась:
– Это черт знает что! Молодая балбеска чепухи наговорила, а старая туда же – кавалеров искать…
Но дома за ужином эти мысли и чувства заставили ее первой заговорить с дочерью, заговорить как бы невзначай, бодро:
– А где твои кавалеры? Чего это никто не звонит? Ты меня вон пристроить к кому-то хочешь, а сама – почему одна дома вечер проводишь?
– Мам, ты меня не учи кавалеров привлекать, – не повелась на игривый ее тон Дашка. И добавила серьезно: – У меня «кавалеры» были, есть и будут, пусть тебя это не волнует. Потому что я – нормальная девушка и хочу, чтобы за мной ухаживали, хочу парня себе нормального выбрать, может – будущего мужа. Но чтобы я выбрать могла, надо чтобы они были, понимаешь, чтобы было из чего выбирать… А вокруг тебя – пустота. Ты никого не ищешь, тебе никто не нужен, ты как будто смирилась, согласилась, что вот так, одна, всю жизнь проживешь. Но жизнь идет, мам, надо жить.
И Оля не удивилась, а поразилась Дашкиным словам, серьезности этой, опытности, мудрости, словно ей, Дашке, было почти сорок, а Оле – шестнадцать.
– Надо жить, мам. Надо мужчину любить, нужно радоваться чему-то – а не только очередную кофту вязать и телевизор смотреть.
Оля молчала, не зная, что и ответить дочери.
– Живи, мам! – сказала Дашка. – Мам, живи! – повторила она сильно, призывно – и ушла в свою комнату.
И слова эти: «Живи, мам! Мам, живи!» – все звучали в Олиной голове, пока она на кухне прибиралась, пока ко сну готовилась, минуя уже привычный, но вроде сегодня чем-то неприятный ей телевизор.
А когда легла в постель – все вертелась с боку на бок, не находя себе удобного места, словно разговор с дочерью ее напрочь покоя лишил, – и все звучало в ней: «Мам, живи!»
И она продолжила этот внутренний диалог, словно все еще защищалась:
– А я что, не живу? Живу! Живу, как все нормальные люди…
И словно картину своей «нормальной» жизни увидела: как утром она собирается на работу, на работе целый день проводит в делах и хлопотах, после работы домой возвращается, по пути в магазин у метро заглядывая, и потом – ужин на скорую руку и телевизор – сериал какой-нибудь или концерт. И «нормальная» эта жизнь показалась ей вдруг серой, обыденной, – и совсем она ей не понравилась.
И она повернулась на другой бок – словно от жизни этой «нормальной» отвернулась, чтобы с другой стороны на все происходящее посмотреть, но опять подумала:
«Нормальная жизнь… Все так живут – и я так живу…»
И сама себе не поверила – раньше она так не жила. И поневоле стала вспоминать, как она раньше жила.
И полночи, ворочаясь с боку на бок, вспоминала она себя в разные периоды жизни, когда жила по-другому, не так, как сейчас.
То видела она себя девочкой-подростком, вспоминала, как со своей подругой Светкой наряды в журналах обсуждали, хвастались новой косметикой и на парней поглядывали. И сколько у них тогда надежд было на какую-то жизнь необыкновенную, – в которой не только работа да телевизор.
То вспоминала, как за ней ухаживал Сергей, как он появился в ее жизни – и вся она тогда ожила: только о нем думала и говорила. И прихорашивалась постоянно у зеркала, и беспричинно – от скрытой радости – начинала танцевать на кухне, готовя завтрак. Как мчалась на свидание, как возбуждалась от его прикосновения и поцелуев, как хотела быть с ним.
Вспоминала свадьбу, их взгляды, и свои такие глубокие и высокие чувства к нему: что вот он – человек, которого она на всю жизнь для себя выбрала.
Вспоминала и ссоры их, непонимание и обиды. И даже в них – была жизнь, страсть, энергия. Не то что тусклые однообразные вечера, которые проводила она с вязанием и телевизором.
– Как же так случилось? – спросила она себя. – Когда же я жить перестала? Потому что – права Дашка – это жизнью трудно назвать.
И поняла она вдруг: дело тут не в мужчине, не в его отсутствии. Дело в ней самой, которая, как говорится, сама не живет и другим не дает. Действительно – откуда ему взяться, мужчине? Из телевизора, что ли, вылезти, если она, Оля, и жизни не видит?
И снова вспомнила она, как раньше с подругами ходила в кино на все премьеры фильмов. Как увлеклась она потом театром и знала – где, в каком театре что стоит смотреть. И Сергея увлекла этими театральными вечерами. Как она, Оля, раньше интересно жила – то на экскурсию в Гжель ехала, чтобы посмотреть, как из глины такие чудеса производят. То отправлялась в турпоездку с паломниками по святым местам. Она была живая, и все ей было интересно – не то что теперь.
– А что теперь? – спросила она себя. И ответить сначала не смогла. Потом ответила: – Теперь скука смертная. Теперь – это не жизнь, а лишь тень жизни, словно я – столетняя старуха и мне только и остается, что вязать в одиночестве у телевизора…
И вдруг, словно что-то переключилось внутри, – родилось в ней такое желание жить – снова жить, любить, наряжаться, радоваться встречам, надеяться, ждать, даже – разочаровываться, если надо. Снова делать все, что было когда-то в ее жизни, когда любила она своего будущего мужа, когда жила с ним, расставалась с ним.
И она, лежа в постели без сна, глядя в темноту, говорила, словно клятву себе давала:
– Я буду жить! Я буду жить! Я буду любить! Я буду живой!
Такой это был ответ Дашкиному: «Мам, живи!». И поняв это, она даже заплакала – от благодарности к дочке своей, которая показала ей, напомнила, что – жить надо…
И – не заметила сама, как заснула.
…Утро наступило быстро, внезапно, словно только заснула она и тут же проснулась. Только проснулась другой, уже ожившей, как будто ночные ее решения уже начали приносить плоды.
И даже когда душ принимала, почувствовала свое тело – ожившим под струями воды и мыльной пеной, – упругим, наполняющимся силой и энергией.
И когда одевалась – ощутила такое сильное желание одеться красиво, нарядно, словно сегодня был праздник. И она надела платье, которое надевала редко – только по каким-то торжественным случаям, и мысль «Что Дашка обо всем этом подумает?» – как пришла, так и ушла. Раз дочь сама все это затеяла – вот пусть и получает теперь новую маму.
И мысль эта так ее развеселила, что она волосы распушила, не стала их заколками стягивать – как обычно делала, почувствовав себя какой-то иной, будто из прежней жизни, в которой была она радостной, свободной, – и новой, которая жить решила. И она даже контур губ аккуратно карандашом подчеркнула, что редко делала – в привычной спешке она их слегка помадой касалась. И дольше, чем обычно, ресницы красила – как когда-то в подростковом возрасте, стараясь сделать их более длинными и пушистыми.
И когда вышла она из дома такая вот – обновленная своим отношением к себе, – то подумала впервые: «Ну и что теперь? И что такого? Ну, почувствовала я свое тело живым, порадовала себя красивым платьем. Даже – макияжем. А дальше-то что?»
И не было у нее на это ответа, просто хорошо ей было идти вот такой – красивой, живой, настоящей женщиной и она даже пошла увереннее и осанку ровнее держа. И сама себе улыбнулась – так ей это нравилось. И шла, улыбаясь этому внутреннему ощущению своей живости, энергичности и сегодняшней ее женской красоте. И вдруг – заметила взгляд проходившего мимо мужчины и его улыбку – в ответ на ее, себе обращенную.
И даже не увидела, просто почувствовала, что он – подойдет сейчас и с ней заговорит.
И подумала только:
«Ну Дашка! Ну – Дашка…»
Больше – не было у нее слов, кроме разве что:
«Оля, живи!..»
Я еще обязательно, обязательно полюблю!
Полина не пришла. Прошло уже более получаса с момента их назначенной встречи, и Настя, нетерпеливо ожидающая подругу, устала уже поглядывать на дверь, в которой та никак не появлялась. Она сидела, и сердилась, и чувствовала себя здесь, в этом модном, с зеркальными витринами кафе – неуютно. Казалось ей, что она сама выставлена здесь на витрину, как эти пирожные и торты на больших тарелках, покрытых ажурными бумажными салфетками.
Для Насти, «затворницы», как называла ее Полина, уже сам факт появления в таком месте был подвигом. Развод с Павлом она пережила тяжело, и все еще переживала – и после этого она замкнулась в себе, перестала ходить куда-либо, где люди общаются, веселятся, приятно проводят время, перестала радоваться: чему радоваться – когда внутри такая боль и разочарование?! И на все попытки Полины вытащить ее куда-то, на все ее уговоры: «Сколько уже можно страдать – когда ты жить начнешь?! Сколько можно все это переживать – пережевывать? Жить надо дальше!» – отвечала сдержанно:
– Я живу. Живу как умею. И не надо меня учить, что мне делать…
Но Полина не отставала:
– Ну давай просто в кафешку сходим, вкусного чаю попьем с каким-нибудь обалденным пирожным… Составь мне компанию, а то я одна в кафе хожу, одна балдею от вкуснятины этой…
И вот сегодня наконец поддалась она уговорам подруги – и пришла в кафе. Пришла вовремя – но подругу не дождалась. И пока ждала ее, подумала уже, что, может, местом ошиблась, не так Полину поняла. Хотя та все уши ей уже прожужжала: такое кафе, такое кафе – и прямо у ее работы. Другого кафе тут не было.
И все было бы нормально, если бы она, Настя, могла по телефону Полине позвонить и узнать, что с ней приключилось, где она. Так Настя и хотела сделать, но обнаружила, что телефон ее разряжен. Получалось, что и Полина, конечно же, сейчас тоже ей звонит и дозвониться не может. И совсем уже было непонятно, что делать: уходить или ждать подругу дальше.
Чашка чая, которую она заказала в ожидании Полины, давно была выпита. Пирожное, которое она взяла на пробу, просто, чтобы взять что-то – неловко ей было вот так за пустым столом сидеть, – оказалось вкусным, тающим во рту. И она подумала: «Вот возьму сейчас еще какой-нибудь тортик, чтобы не уходить, как говорится, несолоно хлебавши, съем его и пойду. Хотя лучше всего было бы сейчас позвонить Полине, только вот откуда?»
И она зал глазами обвела в поисках телефонного аппарата. И сама себе улыбнулась: откуда он здесь возьмется? И, невольно встретившись глазами с мужчиной, сидящим поодаль, увидела, как он ей улыбнулся, словно в ответ. Улыбнулся хорошо, открыто, как знакомой.
И она стушевалась на мгновение: не ему она улыбалась, не для него, и то, что он мог как-то не так ее понять, – и смутило и рассердило одновременно.
И она лицо построже сделала. И, словно против своей воли, – на него снова посмотрела: как он отреагировал? Видит он, что не ему она улыбается, что он ей, как говорится, сто лет не нужен? И взглядом с ним опять встретилась – тоже взглядом серьезным, как будто он ей ее в зеркале показал: вот, мол, какие мы сердитые! И она, так неожиданно столкнувшись с ним, с его – кривлянием? передразниваем? – вспыхнула вдруг и расслабилась одновременно. И неожиданно для себя – развеселилась.
Что-то забавное было в этой ситуации. Что-то давно забытое – давно она ни на кого не смотрела, ни с кем не переглядывалась. Это было в той ее жизни с Павлом – ее кокетство, игривость, умение вот так, одними глазами, показать ему все: и страсть, и обожание, и интригу. Тогда она заводила его или обещала что-то уже одним только взглядом.
Давно все это ушло из ее жизни. С уходом Павла ушло. Не с кем ей было больше играть, кокетничать. Да и не хотела больше этого. Хватило ей всего – и любви, и боли. И хоть Полина и твердила ей постоянно: «Куда ты денешься, дорогая? Жизнь свое возьмет, время все лечит. У тебя этих Павлов еще сотня будет…» – Настя на эти слова губы крепче сжимала и отворачивалась: не нужен ей больше никто. Одной спокойнее. По крайней мере никто тебя не предаст и не бросит. Поэтому и жила она, одиночеством своим скованная, ничего никому не дарящая, ничего ни от кого не ждущая…