Давно уже она не встречает его, давно не интересуется ни делами его, ни настроением. Наоборот: с недобротой какой-то слышит – пришел он… И казалось ей, иногда – лучше бы не приходил! И радовалась, когда могла побыть дома одна, без него – как сегодня, когда она, отпросившись с работы, чтобы съездить к маме за город, вернулась домой рано.
И подумала: как незаметно все это произошло – сначала стала она реже выбегать, когда он приходил, занятая каким-то делом. И дело это было почему-то важнее его. Потом родилась Наташка, и она, Катя, вся была в хлопотах. Потом – вообще перестала выходить встречать его, даже если не была занята, даже когда Наташка спала. Просто выглядывала, чтобы спросить:
– Пришел? Есть хочешь?
И шла разогревать еду, накрывать на стол.
Потом и встречать перестала, говорила подросшей Наташке:
– Иди, разогрей папе еду…
А потом и вовсе стала говорить:
– Суп в холодильнике, котлеты на плите…
Так, потихоньку, понемножку, и перестал он быть для нее важным. И стал, скорее, помехой, чем близким человеком.
И давно между ними уже не было душевной близости. Да и телесной не было.
И она, думая об этом, тарелкой о стол громыхнула. Какая уж тут телесная близость, когда уже несколько лет спят они в разных комнатах, а до этого – в одной постели, но как два чужих человека, отодвинувшись, отвернувшись друг от друга.
После свадьбы Наташи, когда переехала та жить к мужу – им стало легче. Как-то не заметно для себя перебралась она спать, потом и жить в Наташину комнату. И так было удобно им обоим. Она ему жить не мешала, он – ей. А после того как купила она себе отдельный телевизор, то и вообще перестали выходить из своих комнат. Раньше хоть передачу какую смотрели вместе, или спорили – кто какой канал смотреть хочет. Сейчас же – жили в одной квартире два человека, словно едва знакомых.
И опять, словно против воли, вспомнилось ей, как любила она засыпать на его плече, уставшая, утомленная любовью, слиянием их. Они действительно сливались, соединялись в одно целое, потому что любили тогда друг друга страстно, сильно.
И, вспоминая, ощутила она это, как наяву, – как тело ему свое открывала, как отдавалась его движению, темпу, подчиняясь еле уловимым сигналам, – поворачивалась или прогибалась. Это был взаимный и прекрасный поток, танец…
А утром, утомленная, но счастливая, выходила она на кухню, чтобы приготовить завтрак любимому своему Андрюшеньке – и ставила на стол две их любимые одинаковые чашки, которые она купила как символ их любви. Две красивые чашки с яркими разноцветными сердечками – для них, любящих друг друга. И она готовила завтрак для любимого своего мужа, и хорошо ей было вот так готовить, на две эти чашки с сердечками поглядывая…
И любила она каждое их утро – эти стоящие на столе две чашки. И это было уже счастье, что их – две… И когда ставила она их на стол или когда просто смотрела на них – уже испытывала она счастье…
А как нравилось ей просто смотреть в его глаза… Как нравились его руки – самые крепкие и любимые. А как нравилось просто целоваться или обниматься. И она подходила к нему и говорила:
– Давай целоваться…
Или:
– Давай обниматься…
И он улыбался в ответ и заключал ее в свои сильные объятия…
А как хорошо было открыть утром глаза и увидеть, как он тоже приоткрывает глаза – и улыбается. И – притягивает ее к себе, прижимает к себе тесно-тесно…
И как любила она подпевать ему тоненьким голоском, когда он, вешая полку на кухне или собирая книжный шкаф, напевал что-то низким голосом…
И, вытаскивая себя из этих воспоминаний, которые будто и не о ней, не о ее жизни были, – только головой качала сокрушенно: это же надо – какая любовь была… И куда только все делось?..
На улице стемнело. Она стояла у окна и смотрела на двор, освещенный фонарями. Картинка эта, с высоты седьмого этажа, была привычно-знакомой.
Темная арка, из которой появлялись прохожие. Навес над скамейкой у детской площадки…
И подумала она опять с волнением – сколько раз ждала она его вечерами на скамейке этой, чтобы встретить.
И как он радовался, что ждет она его, встречает.
И вспомнила совсем уже забытое, как однажды он задержался, и она ждала его, сидя на этой скамейке, ждала, а его все не было. И уже все возможные причины его задержки она передумала, а его все не было.
Дом засыпал, окна гасли, и она начала понимать: что-то случилось, с ним что-то случилось – и не хотела в это верить. Но – начала верить, когда прошел еще час, а его все еще не было. И она поняла вдруг – он может не прийти. Он может не прийти никогда…
Эта мысль ее оглушила. И она представила себе с ужасом: он больше никогда не зайдет в арку их дома и она никогда не услышит звук его шагов. Он никогда больше не обнимет ее, его не будет рядом, не будет в соседней комнате или на работе. Его больше не будет!
Эта мысль была страшной. Ее нельзя было думать. Но она все равно думала, представляла, как просыпаясь – не увидит его рядом, как она уберет вторую чашку из любимой их пары и на столе останется только одна чашка…
Она думала и думала – что же будет, если он не вернется, если с ним что-то случится (а с ним что-то случилось!)? Как будет она жить одна, без его любви, без этого любимого лица, рук, голоса, объятий, без его заботы, желания помочь? (Он даже посуду иногда мыл, хоть так не любил это делать!)
«Как же я жить-то буду?!» – отчаянно подумала она и заплакала, глядя в темноту арки и желая больше всего на свете, чтобы он там появился, чтобы ночную эту тишину нарушил звук его шагов.
Она плакала, плакала навзрыд, не сдерживая себя, плакала по нему, по себе – той, какой она будет без него. Плакала безутешно и все головой мотала, говоря: «Не хочу… Не хочу… Не хочу…»
Плакала и не заметила, как он подошел – подбежал, услышав, что она плачет, и схватил ее, к себе прижал, повторяя:
– Что такое? Что случилось? Тебя кто-то обидел, моя девочка?
И слова эти «моя девочка», вспомненные сейчас, – словно обожгли ее.
Она была тогда – его девочка. Как мама у Михаила Васильевича…
Она была его девочка. Его любимая. А он был – ее любимый Андрюшенька. И такого его она никогда не хотела потерять.
Но – потеряла…
Она его потеряла – подумала она вдруг. Потеряла того – любимого, ласкового, заботливого и веселого. И стал рядом с ней – Андрей, закрытый, вечно чем-то недовольный, отгороженный от нее – то делами, то усталостью, то плохим настроением.
И она стала другой – закрытой, недовольной, критически оценивающей всего его: от лица его до фраз и поступков. И она поняла, что тоже от него отгородилась…
И подумала она горько: «Я не только его потеряла, я себя – ту, девочку любимую, любящую – потеряла».
И поразила ее, как вспышкой, эта внезапная мысль.
У той, любящей, любующейся женщины был любимый ее – Андрюшенька.
У этой: недовольной, непринимающей – Андрей.
Как будто два разных зеркальных отражения она увидела – тогда и сейчас. И горько было чувствовать – словно смотрит она сейчас в кривое зеркало.
И опять как-то неприятно и странно было осознавать – как все это пропало, исчезло. Как изменились они оба, как изменились их отношения. Главное – как перестали они любить друг друга. Кто из них перестал раньше? А кто – позже?
И странно было осознавать, что вот любили они тогда друг друга – и жизнь у них была одна. Теперь, когда не любят, – совсем другая. Да и разве это жизнью назвать можно?
И опять подумала: как, отчего, когда охладели они друг к другу? Что привело их к этой «другой», ненормальной жизни? А она и была ненормальной – именно сейчас она это увидела, вспоминая их прошлое, любовь их.
Нормально – это так, как было. Именно так – нормально.
А так, как сейчас, – не нормально и быть не должно.
– Так быть не должно, но так есть, – произнесла она вслух. И добавила: – Что-то с этим надо делать…
И опять – захотелось ей логическую цепочку выстроить.
Получается, что когда любила она его – он был другим.
Когда любил он ее – она была другой.
Когда любили они друг друга – жизнь была другой.
И, чтобы вернуться к этой другой себе, к другому ему и другой, нормальной, их жизни, – надо любить.
«Любить надо…» – подумала она. И вспомнила мамино: «Иди и люби мужа…»
И усмехнулась грустно – с этих слов сегодня все и началось. Этим и закончить надо ненормальную их жизнь.
– Иди и люби… Иди и люби… – повторяла она. И головой качала: понять бы только – как это сделать.
И словно подсказка в ней самой прозвучала: «Ты же знаешь как – ты же любила… Ты заботилась, ухаживала, уважала, вязала, любовалась, кормила вкусно… Иди и люби…»
И она пошла – куда ноги ее повели – на кухню. И подумала: что же он раньше любил есть, когда я ему готовила?
И руки сами из морозилки упаковку рыбного филе достали, а из шкафа – пакет с мукой… И уже спокойно, с каким-то внутренним узнаванием, стала она тесто замешивать, чтобы любимый его рыбный пирог испечь. И, пока размораживалась рыба, начала салат его любимый делать, с брынзой и зеленью.
И, пока готовила она ему любимые блюда, было отчего-то тепло внутри. Тепло и спокойно. И хорошо, как когда-то, когда ждала его с работы и готовила для него, любимого, ужин…
Она поставила на стол красивую миску с салатом, достала красивые тарелки, приготовила блюдо для пирога, уже готового, укутанного в кухонное полотенце, чтобы не остывал, – села у стола, глядя на эту красоту. И подумала – чего-то недостает…
И волнуясь, понимая, чего недостает, – начала искать чашки их любимые, боясь, что не найдет их – ведь давно уже была куплена новая посуда, подходящая к кухне по цвету, по стилю. И только вспомнив, что всю старую посуду, которой они не пользовались, вынесла она на балкон, уложив в коробку, стоящую высоко на полке, – успокоилась. Как будто чашки эти, когда-то важные и дорогие им двоим, которые достанет она из коробки, – поставят всё на свои места…
А когда нашла она эти чашки – с волнением вымыла их, любуясь яркими их сердечками. И поставила их на стол – друг напротив друга.
И сидела, смотрела на них, ни о чем не думая, просто – узнавала забытую картинку, картинку их любви.
Потом, словно какая-то сила ею управляла, – встала, погасила свет на кухне, с вешалки легкую куртку сорвала – прохладно уже на улице —, и легко, по-девичьи, по ступеням сбежав, направилась к скамейке в глубине двора. И, сев на нее, волнуясь отчего-то (как девочка!) стала ждать, когда в слабо освещенном проеме арки появится Андрей.
– Андрюша, – поправила она себя. – Андрюшенька…
И сидела тихо, ни о чем не думая. Просто сидела и мужа своего любимого ждала. Но подумала вдруг: «А если именно сегодня что-то случится, и он не придет?..»
И закричала где-то внутри: «Нет, я так не хочу!.. Я не хочу, как мама…»
И головой покачала несогласно. И с надеждой на темную арку посмотрела – пусть только придет, пусть только вернется… И подумала опять: «Я не хочу опоздать… Я не хочу мучиться оттого, что не отлюбила, что не отдала… – И сама себя успокоила: – Он сейчас придет – и все будет хорошо…»
И, словно услыхав ее мысли и согласившись с ними, муж вошел в проем арки. И она одновременно увидела его и услышала его шаги, узнала их.
И радость оттого, что она узнала эти родные шаги, словно сложилась с той радостью, когда она узнавала его шаги давно, в молодости. И она пружиняще, торопливо пошла ему навстречу, и издалека, в свете фонаря, увидев лицо его родное и удивленный взгляд – сказала только:
– Андрюшенька, я тебя ждала… Мне захотелось тебя встретить…
И близко подошла – ив объятия его упала, которые он, словно в нем Андрюшенька проснулся, – ей открыл. И несколько мгновений они так и стояли, обнявшись, а потом – пошли к подъезду. И она руку свою, которая его обнимала, – не сняла. И он свою не убрал. И так шли они до подъезда – одним целым, как давно не ходили. Молча, но ощущая, что они – вместе, поднялись в дом.
И только когда вошел он на кухню и увидел стол, накрытый для него, и две чашки – символ их любви, что-то в лице его дрогнуло. А она, ставя на стол любимый его пирог, спросила:
– Как дела, Андрюшенька? Как настроение?..
…Трели звонка звучали и звучали. И, уже просыпаясь, поняла она, что звучат они наяву, не во сне. С трудом отрывая от подушки голову, утомленная этой ночью, она увидела рядом крепко спящего мужа. Улыбнулась его крепкому сну, подумав: «Устал, дорогой…» – и, осторожно сняв с себя его руку, пошла в коридор на звонок.
– Мам, извини, что разбудила, я на минутку… – сказала Наташа, входя в квартиру. – Я только вещи возьму, мы с Машкой на дачу собрались ехать, а у меня дома теплого ничего нет…
Сумка с ее вещами стояла неразобранной – как принесла ее Наташа, поссорившись в очередной раз с мужем, в очередной раз расставшись с ним, так и ждала та своей хозяйки.
И пока Наташа быстро доставала теплую куртку, укладывала в пакет кроссовки, Катя молча смотрела на дочь. Спросила только:
– Иван дома?
– Дома, где ему быть, – холодно бросила дочь, и по лицу ее было видно: не рада она, что муж ее дома.
– Он с вами не едет?
– А чего ему там делать? – все так же холодно, недовольно, что мать завела этот разговор, ответила Наташа и пошла к двери.
– Знаешь, детка, что я тебе скажу… – произнесла мать, остановив дочь. Взяла ее за плечи, к себе развернула и глубоко в глаза ей посмотрела. – Бросай ты все эти вещи, бросай всю свою затею с дачей… Иди домой – и люби мужа…
И, глядя на удивленное, с широко раскрывшимися глазами лицо дочери, проговорила твердо и медленно:
– Иди домой и люби мужа!.. – И добавила: – Иди и люби!..
Последняя – любовь?
Это было детское ведерко Иришки. С ним она, малышка, сидела когда-то в песочнице, маленькой лопаткой старательно наполняла его влажным песком, потом переворачивала, стучала по его глянцевому синему боку с белыми ромашками – делала из него «куличик», который не хотел держаться, рассыпался.
Письма лежали на полу, рядом с ведерком. И то, что лежали они рядом – ведерко ее дочери и письма Димы, ее мальчика – было так символично, как будто встретились они, наконец, все вместе и все тайное стало явным.
«Нет, не стало…» – подумала она. И для того чтобы никогда не стало – она и должна сделать то, что задумала. На что ой как страшно ей было решиться. Но она сделает это, потому что это единственный выход…
Она села рядом с письмами, рукой их накрыла. И будто от стопки этой исходило тепло, жар. Так ей казалось…
Она знала их наизусть. Она узнавала их, едва на них взглянув, – каждый конверт. Она знала – что в нем, какой лист бумаги, какие чувства, какое настроение несет письмо… Она могла представить текст каждого письма, помнила, в каком месте, когда она читала его, ее бросало в жар, в каком – в висках стучало и сердце начинало биться быстрее…
«Мальчик мой», – подумала она с любовью. С такой любовью…
Эти письма были полны любви. Его любви, которой он наполнял строчки. И она, получая письмо по почте до востребования, несла его в руке, чтобы чувствовать тепло это, любовь его – сквозь конверт. Она несла его, не открывая, пока не садилась на лавочку, скрытую в густой тени разросшейся сирени. Тогда она жадно, дрожащими руками обрывала край и начинала читать – так же жадно, впитывая в себя каждое слово, фразу и – его любовь…
– Мальчик мой любимый… – подумала она опять, погладила эту стопку писем и, разложив их перед собой, погладила каждое. – И опять на ведерко это посмотрела, на белые ромашки, поцарапанные когда-то давно совочком дочери. Разве можно чистые эти, святые для нее, дорогие ей письма – в ведерко это положить… Разве можно их уничтожить?!
Нет, не готова она была это сделать.
Не могла она этого сделать.
Пока не могла.
И, застыв над письмами этими, словно окаменев на мгновение, подумала она неуверенно: «Может, все же не делать этого?.. Как я буду без них?..»
«А как я с ними буду?» – тут же родился в ней вопрос. И она застонала в голос, так мучительно ей давалось это решение. И сама себе сказала:
– Это надо сделать… Надо!
И опять головой покачала – не сейчас…
Это случилось однажды утром. Случилось как-то неожиданно.
Она посмотрела на себя в зеркало – и ей захотелось тут же отвести глаза – не смотреть на себя. И она отвернулась, ушла вглубь комнаты – и оттуда посмотрела на себя снова, посмотрела осторожно, словно боялась увидеть себя, и – изучающе: как она выглядит вот так, издалека?
В комнате царил полумрак, и вдали от зеркала она показалась себе иной – лучше? моложе? И она подумала нервно: «Вот бы и другие меня видели так – в темноте и не подходя близко…»
И плакать захотелось ей от этих слов.
Это случилось внезапно, неожиданно для нее самой – и странной ей казалась эта внезапность, ведь ждала она этого и боялась давно…
Давно уже придирчиво рассматривала себя в зеркало, находя все новые и новые морщинки. Давно чувствовала, нервно прикасаясь к векам, шее, что кожа на них становится другой – вялой, не молодой.
Она была еще молодая женщина – так она сама себе говорила, уже не веря в это. И после развода с мужем одиночество ее не пугало: ей всегда казалось, что у нее все еще впереди. Какие наши годы! – говорила она подругам, обсуждая свою и их личную жизнь, перспективы будущих отношений. Старость, старение – эти слова были еще не про нее, по крайней мере так ей хотелось думать. Но признаки увядания она находила каждый день, все еще успокаивая себя: мол, это оттого, что плохо спала, что много воды выпила на ночь, что перенервничала на работе. Но как бы ни хотела она замечать в себе признаки подкрадывающейся старости, – утренняя эта встреча с собой, немолодой, увядающей женщиной, ее потрясла. И, может быть, она бы пережила ее более спокойно, с принятием, не зайди в комнату Иришка.
Она, шестнадцатилетняя девочка, влетела к ней комнату, как всегда вихрем, с ходу чмокнула ее в щеку и начала что-то говорить – о сегодняшнем дне, о том, что в кино вечером пойдет, – но Светлана Иришку не слышала. Она – смотрела. Смотрела на дочь в отражении зеркала – молодую, с упругой загорелой кожей, со свежим лицом, горящими глазами, с высокой грудью и плоским животом. Молодую, красивую, полную жизни девушку.
И рядом, в отражении зеркала, – на себя, так заметно стареющую…
Именно тогда, когда она так ревностно и даже с неприкрытой завистью, смотрела на молодую свою дочь – в их жизни и появился Дима.
Он пришел к ним однажды вечером вместе с Иришкиным знакомым. И, видя, как дочь кокетничает с Димой и громко хохочет, Светлана испытала раздражение. Раскрепощенность дочери, красота этого молодого, полного сил – уже не доступного ей парня – раздражали ее. И когда дочь, вернувшись после прогулки с Димой, весь вечер щебетала о том, что говорил Дима, что делал Дима, – она прервала ее – резко, как давно не делала:
– Хватит болтать! Лучше бы к экзаменам готовилась!..
Сказала, словно в дочери врага, соперницу увидела, – и сама своей интонации удивилась. И понимала: неправильно это – но именно такие чувства она испытала: ревность к собственной дочери, зависть к ее молодости, к тому, что легко может она молодых мужчин к себе привлекать – а ей, Светлане, это было уже не под силу.
Наверное, именно потому, что мальчик этот (так она его сначала восприняла), для нее, Светланы, был недоступным, запретным, – и стал он так притягателен. Странное чувство испытывала она каждый раз, когда появлялся он в их доме с друзьями дочери: безумно тянуло ее к нему и одновременно ощущала она тщетность всего этого.
«Мой поезд ушел», – каждый раз проносилось в ее голове, когда она видела его. И каждый раз – страстно желала она приблизиться к нему, получить его – как последний шанс, «последний поцелуй после жаркого лета», как сама с горькой иронией думала.
Так, видно, и было предопределено, что мальчику этому (на самом деле взрослому парню, которому минуло двадцать три года) – действительно нужно было стать для нее этим «последним поцелуем». Потому что как-то так получилось, что он – возможно, неосознанно чувствуя ее интерес, ее желание быть ближе к нему, – сам стал к ней стремиться. И все чаще они замирали, встречаясь взглядами, и что-то тайное, во что она отказывалась верить, – стало зарождаться между ними. И однажды она узнала, что это не ее выдумки, не иллюзия – он действительно проявлял интерес к ней – зрелой, взрослой женщине, отношения с которой были для него первыми в его жизни.
И так случилось, что ее «последний» шанс – заинтересовать собой молодого интересного мужчину и его «первый» – познать взрослую женщину, – соединились. И однажды, когда они вышли вместе из ее дома, она – чтобы зайти в магазин за хлебом, он – чтобы идти домой, – они остались вдруг наедине, без Иришки и ее друзей. И то, что тайно существовало между ними, – проявилось. Он просто остановился, взял ее за плечи, развернул к себе и поцеловал. И сделал все это очень по-мужски, по-взрослому. И этот его поступок, и их сумасшедший, жадный поцелуй – как будто пусковой механизм в них включили. И после этого – понеслось… Так начался их роман – тайный, бурный, полный страсти, на пике сильных чувств, таких, которые бывают только когда зрелая женщина проживает свою последнюю любовь, а молодой мужчина – свою первую, взрослую.
И все это было так необыкновенно страстно, и прекрасно, и хорошо – если бы только не дочь ее, Иришка. Она тоже была увлечена этим взрослым парнем. О нем щебетала она, возвращаясь с очередной молодежной тусовки, где они пересекались. О нем фантазировала вслух, не стесняясь матери. Для него наряжалась, собираясь в гости к подруге, где ожидала его встретить. И что больше всего угнетало Светлану – дочь говорила об этом открыто, по-детски доверчиво. И какой же подлой, жестокой предательницей чувствовала себя в такие моменты Светлана. И говорила она себе суетливо:
– Все, все, надо заканчивать все это… Все – так больше нельзя!..
Но… Любить его. Любить его всего – улыбку, уголки глаз, сильные руки, его запах – стало смыслом, главной целью ее жизни, словно она только сейчас поняла: как это – любить мужчину. Потому что любила его – как последний раз. И они продолжали тайно встречаться, и любовь к нему не прекращалась, а только усиливалась от осознания ее временности, того – что ее нужно закончить, оборвать. И она любила – понимая, что нельзя любить, потому что этим парнем увлечена дочь. И, даже понимание, что дочь не любила его – она была слишком молода, чтобы любить так, как любила она, Светлана, – не помогало, не разрешало отдаться любви.
И она сотни раз принимала решение остановить, прекратить эти встречи, и – не могла. Не могла остановиться, оторваться от него – потому что понимала, что это последний раз в ее жизни, последний раз. Она не могла отказаться от этой любви, понимая, что больше с ней такого не будет. Не будет такого мальчика. Не будет такой молодости рядом с ней. Это – действительно был «последний поцелуй после жаркого лета», которое закончилось. Закончилось ее женское лето – цветение, энергия, красота…
И когда наступил сентябрь и он уехал – продолжать учебу в другом городе, она, несмотря на боль, трагедию расставания с ним – все же испытала облегчение. Но – ненадолго. Потому что начались их письма друг другу…
Письма – от которых внутри будто загорался огонь, от которых сердце начинало биться быстрее. Письма, которые были полны любви. Его любви – которой он наполнял строчки, и ее любви – которой она отвечала ему. И ей казалось, что пакет с этими письмами, который становился толще, плотнее, – был горячим даже на ощупь. И она носила их с собой, просто не зная, где прятать, и не желая их оставлять в доме, где их могла найти Иришка. Потому что – письма эти – тоже были ее предательством, грехом. И она носила их с собой. Как и грех – в себе.
Прошло полгода, и однажды она почувствовала, что надо отпускать своего мальчика, отпускать во взрослую жизнь, и самой – возвращаться в свою жизнь, в жизнь мамы. Дочь оживилась, ожидая приезда Димы на каникулы, и Светлана с ужасом думала: что будет теперь, когда он вернется и это предательство, грех – опять станет явным? И поняла: если ей трудно носить и прятать даже пачку писем, чувствуя себя при этом виноватой, плохой, – как трудно ей будет прятать их встречи, их отношения.
И почувствовала, что это выше ее сил. Что все это действительно нужно прекратить. И хоть решение это далось ей нелегко, она приняла его. И в длинном, полном чувств, любви и сожаления письме она объяснила ему все, написала обо всем так страстно, так взволнованно – как не может больше врать и скрывать их отношения от дочери и быть подлой, – и он с ее решением согласился.
И когда все было завершено, она подумала, что закончился самый прекрасный и самый тяжелый период ее жизни. Можно больше ничего не скрывать и не предавать свою дочь, можно быть с ней открытой, можно быть той любящей мамой, которой она была раньше. И только после этого подумала: «А что же мне делать с этими письмами?»