Книга Собрание сочинений в 15 томах. Том первый - читать онлайн бесплатно, автор Анатолий Никифорович Санжаровский. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Собрание сочинений в 15 томах. Том первый
Собрание сочинений в 15 томах. Том первый
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Собрание сочинений в 15 томах. Том первый

Всю жизнь душа и воля в ярме… А за что?

Я никак не вспомню, какое ж тяжкое преступление перед государством я совершил за четыре года до своего рождения?

Но слишком хорошо запомнил варварское наказание за это мифическое «преступление». Мои книги в советское время не издавали. Моё имя было под запретом. Я вынужден был писать свои книги в стол.


Ретивым колхозостроителям мало было уничтожить Род Великих Тружеников. Наказали и их Землю.

Людей с неё ни за что согнали-сослали в далёкие да глухие края, – загнали за Можай! – но сам участок – бросили.

И лежит Родительская Земля распятым трупом уже более восьми десятков лет, и жируют-бесятся на ней лишь сорные травы.

Вот этого-то, наверно, мама и не хотела, чтоб я увидел.

Потому и не пускала в Новую Криушу.

Вечный советский страх быть снова ни за что наказанной заставлял её таиться, молчать.

Всю жизнь скрывала от своих трёх сыновей, что мы "кулаки". Ни единого слова не проронила об этом. Хотела, чтоб хоть нам жилось спокойней. И кто осудит её за такое молчание? Умерла она в 1995 году виноватой, ещё до реабилитации.


Воистину, "колесо истории не приспособлено к нашим дорогам".


Моя жизненная позиция:

Ты не люби Россию оптом. Ты люби сына своего, люби дочь свою, люби жену свою, люби родителей своих и делай всё, чтобы жилось им счастливо. В этом и будет высшее проявление твоей любви к России.

Анатолий Санжаровский,член Союза писателей Москвы

Москва

В Батум, к отцу

Роман

Погибшие за нас не уходят от нас.

Ан. Санжаровский

Отец славен сыновьями.

Русская пословица

1

Кто как хочет, а я по-своему.

Стреми свой ум к добру.

Русские пословицы

А мне и самому в полное удивление теперь, ну как это мы вот так, с ничего, совсем с ничего, совсем вдруг попали тогда в Батум, хотя прямо и не скажи того, – не так-то вовсе вдруг, это только на первые глаза так оно кажется…

На твоих глазах – а надо сказать, прескверная у меня мода говорить с самим собой, как с кем другим, – на твоих ведь видах я всё клянчил ма отпустить меня в мореходку. Да ты ж знаешь! "А кто кукурузу станет сеять? А кто будет пособлять деньжонки Митьке на техникум зарабатывать? Ты ж старший в доме мужчина, первейшина, хозяин!" Оно видишь под что клинья бьются? Понимаешь, к чему всё ладится? Кому раз, кому два, а кому и нет ничего. Всё я куда-то, всё я кому-то, а когда же мне? Лета молодые уйдут, потом мне не надо. Потом поздно уже, как в старость въедешь.

Всякое ученье призваньем хорошо – у меня его нету.

В дневнике в моём всё великомученицы тройки, редко когда-никогда шалой какой волной прибьёт к берегу к моему четвёрку, так этой птахе, и то сказать, так одиноко и вчуже всё тут, что другим разом она и во весь месяц не случится снова.

Зато физик через неделю да во всякую неделю с немецкой аккуратностью подпускал мне лебедей. Бывало, нарисует невспех в пол-листа своего лебедя, полюбуется с ухмылочкой, протянет назад дневник:

– Два!

Под венец четверти весь урок тебя до смерти гоняет, а наскребёт-таки на изумленье мне со всех моих закоулков под шапкой copy на троечку, да не отдаст с миром, а непременно попрекнёт, мол, не за знания – за усердие жалую. А обиды что! Я ж ночами, как есть полными ночами, от света до света, долбил ту физику, только проку ни на ноготь срезанный. Таких в классе и на завод нету, если меня мимо счёта пустить, один я такой пустоколосый.

Отчего? Или у нас дома, в Насакирали, в кринице вода такая?

Что ж тут напридумаешь? Что ж тут его поделаешь? Раз тупо сковано – не наточишь.

Одним бычьим упрямством справного аттестата не взять. Тогда уж лучше в мореходку, покуда не вышли роскошные года мои.

А и там, конечно, не мёд ложкой, так зато там у меня козырь вон какой: я при месте, при главном при месте своём.

На мореходку меня хватит. Подналягу, упрусь, никуда не денусь. Кончу!

И где? В самом Батуме!

В этом для меня было всё.

2

Ретивое сердце живёт без покоя.

С Вязанкой, с этим припаянным Николкой, мы жили тогда в соседях в безымянном посёлушке в одну улочку.

К нам на пятый район чайного совхоза Вязанки приехали из Одессы года так за три до описываемых событий.

От Николы (мы ходили в один класс) я узнал, что его отец, старый матрос, нажил какую-то страшную морскую болезнь. Отца списали на берег. Отец возненавидел и море, и Одессу, отчего и затёрся по вербовке к нам в глушь, в горы.

Перед отъездом отец велел матери отнести в букинистический магазин всю свою морскую библиотеку. Но мать… тайком упаковала её в багаж.

Держали книжки на новом месте подальше от отцовских глаз, на чердаке в картонных ящиках.

Всякий раз после уроков, когда не было дома отца, мы с Николой забирались читать "запрещённую литературу", пьяняще-сладкая власть которой день ото дня росла над нами.

Каждое утро мы вышагивали по восемь километров в сам Махарадзе, по-кавказски весёлый районный городишко, весь какой-то всегда празднично нарядный и ликующий.

В том местечке на взгорке у болтливого притока речонки Бжужи сиротливо печалилась наша барачная русская школушка.

В девятом мы за одной партой сидели с Николой.

Никола выделялся, пожалуй, даже блистал какой-то диковинной усидчивостью и основательностью, в благодарность чему он в классах трёх, мало – в двух чистосердечно канителился по два года сполна.

А возьми так, по-за школой, парень вовсе и непромах. У этого в зубах не застрянет!

Ну пускай звёзд с неба не брал, ну опять же пороху не выдумывал, а вместе с тем был невесть какой вёрткий, ходовой, хваткий да вдобавку – по мне, это уже и ни к чему совсем – да вдобавку был ещё на руку под случай мелкий плут.

Когда Вязанку-старшего спрашивали, почему за такое мало отделывал сынка, спроста отвечал:

«А! Больше не сто́ит».

Так вот, заикнулся я было Николе про море…

Чудо я гороховое! Да он мне сам ещё прошлым летом, как восьминарию закончили, смехом говорил про мореходку, а я взаправду и не прими. Ну какое же серьёзное дело замешивается под хаханьки?

А то была всего лишь маска. Мол, не примет намёка – со смеха взятки гладки. Теперь же, на поверку, вижу, у него та же хворь, только он молчал всё, знай не терял, не шелушил понапрасну досужих толков про своё про заветное.

Глянул на мои слова Вязанка этаким орлом раз, глянул два, а там махом сгреби с парты все причиндалы наши в сумку к себе и толк, толк это меня локтиной в бок, шлёт глазами к двери.

– Хватит тут этих клопов дразнить! – Самый длинный в классе Вязанка не без яда навеличивал мальчишек всех не иначе как клопами, за что те поглядывали на него искоса, и мудрено было понять, чего в тех взорах плескалось больше, злого попрёка или зависти. – Трогай!

– Вот так и сразу?

С удивления вытаращил я глаза; рот, похоже, распахнул до неприличия широко, раз Никола сказал:

– Закрой свой супохлёб, а то горло простудишь. Ну, чего ложки вывалил? Не видал, что ли? Тро-о-гай, крендель!

– Не смеши мои тапочки! Ты что? В самом деле срываешься с физики да с химии? С целых двух!

– С целых, – рассудительно подтвердил Вязанка и в нетерпении выдавил сквозь зубы: – Или у тебя фляга свистит? Да глохни ты, чумородина, с этими уроками. Глохни!

– Так сразу? За этот французский отпуск[13] нас по головке не погладят. Дело ж к концу четверти… Может…

– …физик спросит. Может, щупленькую двойку исправишь на кол потвёрже!

– Не-е. На колу меня не проведёшь, – держу я свой интерес. – Я сплю и тройбанчик вижу… А ну-ка мне бы его ещё да и наяву в дневничок заполучить, самую ма-а-ахонькую, самую сла-а-аабенькую, а только удочку и никаких твёрдых твоих заменителей не надо. Троюшка всё-таки тоже уважаемая международная отметка.

– Эхе-хе-хе-хе-е ну и так далее. Слушаю я тебя, шурик, и вот про что думаю… Тебе да мне к концу четверти уж честней куда будет – пристраивайся под дверью у серпентария[14] и как вывернулся кто из преподавательского генералитета, вались на колени, ладошку ковшиком да рыдай: "Троечку… Подайте Христа ради троечку… Пожалейте, люди добрые, несчастного… Да подайте же троечку!" Со стороны так глянуть, думаешь, ответы наши у доски не жалобней этого романса побирошки? Не тошно ли вымогать призрачные трояки? А? Не пора ли взрослеть, вьюноша?

3

Кто не рискует, тот не выигрывает.

Со звонком на физику мы с достоинством дипломатов отбыли из школы.

Ласково-торжественно взглядывая на хорошо уже гревшее майское солнце, на долго не пропадавшую из вида поднебесно высокую заводскую трубу с сизой гривой из дыма, мы в совершенном, каком-то просветлённом молчании дошли до речки, что неожиданно радостно блеснула широкой полосой из-за поворота крутого.

– Завтра в ноль часов ноль минут ноль секунд по времени столицы нашей Родины Москвы начинаем новую, самую расправильную жизнь! – театрально-дурашливо прокричал с низких перил грабовых мостков Никола, и мы, без сговора обнявшись за плечи крепче некуда, в чём были и что с нами было, шатнулись стоймя в реку.

Воды в Натанеби по грудки.

Вязанка нырнул раз, нырнул и два, а выцарапал из дна таки камень в два сложенных кулака, впихнул в полотняную сумку с книжками-тетрадками.

– Смотри у меня, без штучек чтоб! – погрозил пальцем камню. – Ну на фига матросу фантик? Держи от нас эти премудрости на дне!

Вязанка поднял над головой сумку и, подпрыгнув, в брезгливости швырнул её.

Сильное течение сердито было подхватило сумку, пронесло всего с аршин какой, после чего едва не отвесно пошла полотняночка книзу.

Солнце насквозь просвечивало воду, было помилуй как хорошо видно: достигнув плоского твёрдого дна, самого низа воды, сумка покатилась, повинуясь власти течения, покатилась медленно, как в замедленной съёмке.

Дорога выпала ей короткая, всего-то до поперечной расщелины, откуда уже никакая сила воды не могла вызволить полотнянушку.

Я не заметил, как из неё вырвались, вылетели три белые птицы, три лощеных чистых тетрадочных листа, что лежали в сумке поверх учебников.

Листы поднялись на верх воды и, то теряясь за беляками, пенистыми гребешками, то снова появляясь, суматошно понеслись прочь.

К морю.

4

Не испытав, не узнаешь. Читал да и в кино видал, не переваривает море кисляев.

– А давай на пробу, – говорю Николе, – посмотрим, насколько по нраву мы морю, посмотрим, какие мы морячки́.

– Смотрим!

Выплыли вразмашечку на середину, на самую в гневе ревущую быстрину. Бегучей, скорой воды мы не боимся. Черти-то вьют гнёзда в тихой!

Вязанка – взгляд дерзкий, самоуверенный – диктует условия:

– Засовываем руки в карманы… Стоп, стоп, стоп! Слушай-ка, коржик… А что это у тебя там на подбородке чернеет?

– Может, свежая родинка на счастье?

– Ну-ка, ну-ка, что за штука! – Вязанка ловит меня за скулы и щепочкой, проносимой мимо водой, что-то сковыривает с подбородка (по крайней мере, мне так кажется). И с омерзением бросает щепочку себе за спину.

– Что там?

– Всего лишь автограф мухи. Хоть отмоешься теперь.

– Не сочиняй… Авто-о-ограф!

– Разговорчики в струю! Ну-ка, живо мне руки в карманы! Плывём по течению. Работать одними ножками. Вытащил кто до поры руки – операция «Море» отменяется. Да какой же ты моряк, раз станешь пускать пузыри в Натанеби? Тут пану воробью по лодыжку!

Мы поплыли на спинках.

А и с норовом эта Натанебка!

Камешки что тебе стоячие айсберги! Несёт тебя и только хлобысь, хлобысь об те горы то головой, то плечом, то спиной. Благо одно: примочек не надо.

Удары судьбы мы сносили без ропота.

5

Мир вам, и мы к вам!

Ровно в полночь, под бой кремлёвских курантов, что благословлял из уличного репродуктора притихлый посёлушек на покой до молодого солнца, мы, никому из домашних не скажи и слова, тайком подались в Махарадзе, на вокзал.

А на дворе темнёшенько, как под землёй. Ничуть не светлей, чем у негра в желудке.

Хоть глаз и не камушек, а совсем не видать даже того Вязанку. Прямо нарочно подгадал: вырядился во всё чёрное. За ним иду, иду да и пощупаю, тут ли мой Николашенька.


Вот тебе и Махарадзе. Вот тебе и вокзалик.

Прочесали состав – ни одного проводника, чтоб хоть шевельнулось желание напроситься в зайцы. Кругом всё огромного роста полусонные, угрюмые дядьки. Кто только и подбирал этот букетик? Кулачищи с твою голову, в глазах ненависть к нашему брату безбилетнику, метёлочные усы топорщатся грозно, как у сомов.

Подлетаем к концевому вагону – бабка на курьих лапках!

– Здрасьте, пожалста!

На всякий случай кланяемся и с бегу хоп на подножку.

Авось, шевелим прямыми извилинами, наскоком чисто возьмём на пушку этот божий обдуванчик.

Ан нетушки. Не выгорело.

– Этак в рифму не входят, птенчики милые. Ваше здрасьте ещё не билет! – Старая ехидна ловит меня – я мчался первым – за рукав, и мы деликатненько так откатываемся на нулевые исходные позиции.

– Бабуня, – говорю не то чтобы совсем уязвлённо, но вместе с тем и учтиво, обходительно, – мы ж на учебу. За светом! Вы хоть подумали, кого дёрнули? Может, самого Ломоносова!

– А коли ты Ломоносов, так подмазывай пятки салом да пёхом!

– За кем? Между прочим, у Ломоносова был стимул. Ломоносов шёл за рыбным обозом. Дадите – и мы пойдём, – предъявил ультиматум Николайка.

Насколько мы поняли, рыбный обоз у старушки не находился. Старушка махнула рукой вдоль зелёной скобки поезда.

– С Богом!

– Лучше с вами!! – быстро сориентировался Вязанка.

– Вы выше Бога! – сказал я у как решительно: припомнил к случаю присказку про то, что "женское сердце признаёт одну верительную грамоту – лесть".

– И мы рады вам служить, – набивался в работнички Колоколя.

Я шёл дальше.

– Мы согласны на любую египетскую работу…

– Мы не в Египет… Мы в Бату-ум едем. – Старинушка посмотрела на меня значительно хмурыми глазами. – Ловкий молотить языком. Такое сплёл, что ну! Лучше застегни роток на все пуговки.

С благодарным лицом выслушал я в благоговейном молчании старушку, опять это веду мосток к своим прерванным посулам.

– Мы, – говорю, – не будем пускать к вам зайцев. Разнесём чай… А в самом Батуме в блеск вымоем вагон!

– Никак работящий народ? – пристально, серьёзно и вроде как уважительно глянула на нас старунька.

– Угу, работящий, – сиротски подтвердил Николя.

– Ну, коли так, милости прошу к нашему шалашу, – и шлёт ласковыми глазами к приступочкам, и улыбается так хорошо.

Поклонились мы обстоятельно и степенно, не спеша, даже с какой-то важной медлительностью поднялись в тамбур.

– Забивайтесь в какую щель поглуше, чая не выглядывайте, – предупредила бабунюшка.

Торопливо-небрежно взгромоздились мы на верховку, на полки под потолком.

Я в головы кулак – высоковато. На палец сбавил – нормально. Колюня тоже под головы кулак, а под бока и так. Посмеивается:

– А на что мягко стелить? Вредная блажь… Да! – спохватывается. – Не спать. Совсем не спать! А то в поездах, слыхал, всегда что да угонят. На голях останемся ещё.

– А что ж, интересно, воровать?.. В карманах пустота, в одном смеркается, в другом заря занимается: денежек ни на показ, бумаг в цене никаких…

– Не беспокойся, мазурики найдут что спионерить.

– Пускай им повезёт!

– Потери ни к чему. У нас и так ничего нету. Соображай!

– Соображаю. От ничего взять ничего будет ничего. Ничего страшного!

В полусвете, что падал из окна от вагонного ночника, слева по ходу темнел прямой, гладкий скальный срез, темнел дивно так близко, что, казалось, протяни только вот руку, – достанешь. Каменная стена ещё и так высока, сколько мы ни задирай головы в приспущенное, присаженное окно, а увидать-таки верха стены и не увидали.

На стрелках вагон вздрагивал, как-то по-особенному тяжело и угрожающе стучали колеса; порываясь, мы прилипали лицами к стеклу – ужас застилал глаза: казалось, именно вот сейчас наступает именно та минута, которую выжидали горы, чтоб внезапно ухнуться на сонный поезд наш.

А справа предсветный час не спеша расстилал тяжёлую синеву моря. Безоглядное, неохватное, кроткое, оно улыбалось со сна и где-то там, внизу, не под нами ли, вздыхая, глухо целовало холодные и жёлтые ноги скалам.

Море нам в радость, в радость вот такое, некиношное, заправдашнее.

– Гля, – тычу пальцем в низ окна, – чайки ловят рыбу!

– А во, гля. Нырок!

– А во парочка купается!.. Мостик сделал!

– А во-о теплоходина!

– У-у! Здоровый какой!

Тихо море, пока сам на берегу. С берега хорошо оно. Что ему? По рыбе не тужит, а по нас и подавно.

Уже совсем развиднелось, когда это гляжу – глазёнки у моего у Вязанки соловеют, соловеют и всё. Спит!

Сон, что богатство. Больше спишь – больше хочется.

Похоже, нам столького всхотелось, что ух да ну! Пожалуй, и пушечной пальбы не услыхали бы, точно говорю. На какой же манер тогда обелить то, что мы не слышали – вот и здравствуйте, что приключилось! – не слышали, как поезд пришёл на конечную станцию, в Батум, не слышали, как выходил-высыпался горохом из вагона народ, не слышали, как уже в тупике убиралась проводница, доброта душа наша.

Прокинулся я, тормошу Вязанку.

Колчак сразу поднялся на локти. Вроде и не спал вовсе, а так лежал, травил перекур с дремотой.

– Ты чего, лучик света в трупном царстве?

– Коко, подхвались, что видел.

Колюта с глубокомысленной озабоченностью перекрестил зевающий до хруста в челюстях рот, лыбится себе на уме.

– А ты?

– Щи по-флотски. Толстые щи. В таких ложка будет стоять… Жаль, ложки не было…

– Ложился бы с ложкой.

– А где ты раньше был?

Вязанка не нашёлся, что ответить.

Разговор сам собой скомкался.

Легла мёртвая тишина.

С недобрым предчувствием глянул я на Вязанку.

Коляй по привычке приставил ладонь к уху, и чем сосредоточенней вслушивался он в тишину, тем заметней всё угасала веселость на его лице, всё отчетливей проступало выражение тревожного любопытства, смешанного с недоумением.

– А слышь, – совсем почти без голоса заговорил Кольчик, – слышь, а чего это так тихо, как у меня под мышкой? А чего это мы стоим? Пришвартовались? Уже?

Вязанка уронил спрашивающий взгляд на луговину, что поднялась перед окном богатой золотой шапкой из одуванчиков в цвету.

– Да побей меня боцман, не может того быть! Вот что, долговязик, – по росту тебе и сан, – спустись в народ, подразведай, где мы, что там и как. Да живо мне! Не тяни резину! Порвёшь!

– Одной ногой я уже на приёме у проводницы в купе.

– Скажешь, как и другой будешь там.

И снова пала тишина.

Неизъяснимое предчувствие беды ветром сняло меня с полки. Я сюда зырк, я туда зырк – ни души! Не на ком и глазу споткнуться.

Кинулся я даже в рундуки заглядывать. А ну люди туда попрятались? А ну сговорились так пасквильно подшутить над нами?

А то как же!..

Рванул я по пустому вагону к двери. Дёрг, дёрг за ручку. Заперта!

Бегом назад.

– Колич! – ору с перепугу. – Да мы одни на весь вагонище!

– Ну-у-у! Ложились, в кармане ни хрусталика, а к утру – собственный вагонишко!

Вязанка слез с полки, припал щекой к оконному стеклу; увидал перед головой изогнутого дугой поезда круто заломленные кверху рельсы со шпалой поперёк и красными фонариками по бокам, отчаянно присвистнул:

– Глухо дело, пан Грициан… Ситуация, я тебе скажу… – Вязанка замолчал, подбирая нужное слово, но, так и не подобрав, махнул рукой, заговорил врастяжку: – Со своим недвижимым в данный момент имуществом мы изволим пребывать в классическом тупике. – Подумал. Улыбнулся. – А хорошо, что дальше Батума не ходят поезда.

– Хорошо-то хорошо…

Вязанка перебил меня:

– А Колик желает к одуванчикам.

Вязанка – он был в тёмной рубашке с закатанными до самых плеч рукавами – осторожно, как бы примериваясь, положил ладони на ребро чуть приспущенного стекла и с такой силой давнул, что мускулы задышали, и стекло, повинуясь, подалось вниз скрипя, будто дразнясь и на всякий случай прячась в свое укрытие.

Наконец всё стекло ушло.

Вязанка вывалился по пояс из окна.

Глянул влево, глянул вправо.

– Ба! Солнце на самой макушке, – сказал он. – Ну и задали мы храповицкого! Ну да ладно. Что было, то сплыло. А теперь, мальчик, ногу в стремя! Пока нами не увлеклась с пристрастием любознательная милиция, давай-ка лапки в охапки да и ходу отсюда. Вот так! – И он, пружиня на крепких руках, изящно скользнул в пустой квадрат окна.

Я за ним. Куда коза, туда и козлёнок.

– У нас ничего не увели? – охлопал себя Коляй.

– У меня ничего.

– А ты хорошо посмотрел?

– Сказал же.

– Странно даже…

6

Ничего нет трудней,

как носить пустой желудок.

По шпалам, потом по седым от пыли кривым и тесным проулкам с малорослыми в садах домами, там, там и там повитыми царским виноградом по верх окон, а то и по самое темечко красных черепичных крыш, правимся к центру города, справляясь про дорогу у встречных.

Шли мы с час, а может, за компанию и все два, только замечаю я, что с устали бредём мы все медленней, всё тяжелей, и чувствую я, явственно так чувствую, как с проголоди кишки у меня с лёгкими перепутались. Не до разбору, кто на кого рыкает, только эти рыканья беспрестанные, чистые тебе мотогонки под рубахой. Да что мотогонки! Как громыхнёт, как громыхнёт – искры из глаз горстями!

Вязанка посмеивался, посмеивался да ка-ак ахнет во всё горло:

Р-р-ревела э бур-р-ря, г-г-гро-ом гр-р-ремел,Во мр-раке э м-м-молнии блиста-а-али-и-и…

– Кончай блистать, – толкаю его локтем в грудки. – Это у меня первый гром. А первый гром весною – признак наступающего тепла.

– Тепло нам не в беду. Только я знаю от тебя и другую примету: гром долго гремит – ненастье установится надолго.

Сказал он это, когда уже отсмеялся, сказал совсем серьёзно и в печали задержал на мне глаза.

– Не каркай, ворон чёрный.

А Вязанка и впрямь черней чёрта, перечернел на солнце, загорел так.

В молчании одолели проулка ещё два. Поглядывать поглядывали друг на дружку, а все так, без речей. Не тянулись больше его слова к моим словам.

Наконец я громко спросил:

– А ты есть хочешь?

На удивленье, он не расслышал:

– Чего?

– Ушки по утрам мой… Есть, говорю, хочешь?

– А кто не хочет? – заинтересовался Никола.

– А что будем?

– Что угоним.

– Ну-у… Я так не хочу.

– А как иначе, долговязик? Мандаринов тебе никто через забор не кинет. Моя правда.

– Правда, может, и твоя-то, а всё одно я…

– Заладил: не хочу да не хочу! Я-то что? Колхоз – дело доброволькое… Не хочешь, ну и не хочешь. Пустой курсак тебе судья! По мне, ешь тогда хоть плакаты о вкусной и здоровой пище. Да не забывай тщательно пережёвывать!

В городе впервые проводится неделя здоровой пищи. Вдоль и поперёк на улицах плакаты – как правильно питаться. Даже узнаешь, сколько калорий в одном кочане варёной кукурузы. Целый университет для голодного!

– Арматор,[15] – мягко взяв меня за локоть, вельможным тоном говорит Вязанка; театралить, выкобениваться он спец, – вы изволите пребывать на улице Молочной.

– Откуда вы взяли, почтенный наварх?[16] – ломаюсь и я под его марку, показываю, что и для меня небесследно прошло чтение «запрещённых» морских книжек его отца, старого морского волка.

– Извольте поднять взор. "Пей молоко – будешь прыгать высоко". Бесподобно! А вот… "Мы поздравляем каждый дом, где угощают не водкой, а молоком". Но мы благоразумно воздержимся от поздравления. Очень жаль, что угощение ограничивается домом. Что ж не начать угощать и на улице? Что ж хорошему делу не дают размаха, простора?

Вязанка с такой укоризной смотрит на меня, будто именно я во всем том и виноват.

А это уже прямо лекция. На ходу не прочтёшь. Надо остановиться, что мы и делаем.

Товарищи! Луковая рубашка не отход. Настой из неё может оказать лечебный эффект при гипертонической болезни и атеросклерозе. Он благотворно влияет на работу сердца, обладает мочегонным действием и способствует удалению из организма излишков натрия и хлоридов.

– Видал – излишки! Да не у нас… В балласте мы…

– Почтенный, вы правы. У меня нет слов.

– А у меня на те излишки нет финансов ни луковки. Ни копейки!

– А у кого они есть?

– У печатника Монетного двора, например!

– И то, может, покуда печатает.