Бисрат Хабеша. В тот момент, когда он увидел это имя на экране компьютера, всё воспоминание целиком восстановилось, ведь конфедеративные демократы тогда громогласно трубили о случившемся, на всех плакатах и во всех газетах. Имя Бисрат означало «благую весть», тоже ирония, поскольку в избирательной рекламе они использовали его как символ всяческого зла, угрозы Швейцарии, исходящей от нежелательных мигрантов, от людей, которые и не думали придерживаться наших законов и не останавливались даже перед убийством. Панихида по Моросани в переполненном Гросмюнстере превратилась в демонстрацию на эту тему, получился не столько поминальный обряд, сколько партийное мероприятие. Компьютер выдал множество картинок, венки из красных и белых цветов, и гроб, покрытый флагом Швейцарии. Воля тогда держал основную речь, очень эмоциональную, с трудом доведя её до конца, потому что его то и дело душили слёзы. Воля тогда был перспективным политиком, питомцем Моросани, и вот теперь он сам лежал тяжело больной в университетской больнице, и только аппараты поддерживали его жизнь.
Возникла неприятная мысль, что Воля сейчас такой же старый, как и сам Вайлеман.
Конфедеративные демократы тогда одержали победу на выборах, не только из-за убийства Моросани, но и из-за него тоже. То есть тогда был не просто криминальный случай, а нечто большее, гораздо большее, можно сказать: то был момент, когда в Швейцарии окончательно изменилось настроение. И Воля тогда очень скоро стал президентом партии, впоследствии пожизненным. «Воля народа». Этот оборот им не пришлось внедрять в массы, настолько он был естественным.
Если Дерендингер имел в виду эту старую историю – а он не мог иметь в виду ничто другое, иначе не говорил бы про «Цолликон», «Альте Ландштрассе» и что «Это было во всех газетах», – если дело действительно было в убийстве Моро-сани, тогда, может, это и было той большой историей, о работе над которой он говорил на встрече ветеранов. Тогда ему никто по-настоящему не поверил, но всё было возможно: может, Дерендингер, вопреки всему, что уже было об этом написано, открыл ещё одну деталь – может, о прошлом того Хабеши, или…
Или он просто впал в старческое слабоумие. Поиски Вайлемана в интернете показали, что Дерендингер получил свою первую журналистскую премию за материалы как раз об этом случае, так что было вполне возможно, что в своей путаной стариковской голове он переместился в то счастливое время; в мечты о том, как ещё раз в качестве выдающегося репортёра осуществить большой замысел, воображал себе геройскую историю, в которой сам играл главную роль. Это объяснило бы весь тот обезьяний театр, который он устроил вчера, со «встретимся на Линденхофе», и сделал вид, будто стал теперь папой римским в шахматах, вся эта деланная таинственность. В триллерах про шпионов, где тайные агенты опознавались всегда по абсурдным фразам, они всегда возвещали такие же прорицания оракула, «чёрным был мат, ещё до первого хода белых», ведь в этом действительно не было никакого смысла.
Это не содержало смысла. Автоматический голос корректора в его мозгу не успокоится, пожалуй, и на смертном одре. «Последний вздох» – всего лишь штамп, так он наверняка подумает в тот самый момент, когда будет этот последний вздох делать.
Но не важно, как это сформулировать: логически следовало принять, что устами Дерендингера вещал неумолимый Алоиз. Бритва Оккама: брать простые гипотезы, а не сложные. Дерендингер, должно быть, вспомнил о своём журналистском триумфе, а остальное дофантазировал. Прежде всего потому, что он называл какого-то Лойхли, который в его фантазиях играл, должно быть, важную роль, но это имя в связи с убийством Моросани нигде не всплывало, абсолютно нигде, а ведь Гугл его бы совершенно определённо выдал, даже если бы он был всего лишь ветеринаром далматинца Моросани. Запрос Лойхли И Моросани не дал ни одного результата.
Нет, не было никакого смысла в том, чтобы Вайлеман среди ночи бился над фантазиями слабоумного старика, не было смысла даже с учётом его несчастного случая со смертельным исходом; ничего, кроме простуды, он себе этим не наживёт. Лучше бы ему снова вернуться в постель, хотя он – судя по опыту – пролежит теперь несколько часов без сна; голову не так просто переключить в режим сна, как компьютер. А не поможет ли ему заснуть ещё один стаканчик кальвадоса из Тургау? Лучше нет, у него и так уже пересохло во рту.
Часы на церковной башне пробили четыре. Странно, как иногда развиваются события то в одну сторону, то в другую: сперва ночные звуки были запрещены в больших городах, потому что жители жаловались на нарушение покоя, а теперь они не только снова были разрешены, но даже предписывались: ради соблюдения традиций. Вайлеман потом ещё прослушал, как часы отбивали четверть пятого, половину пятого и без четверти пять, и когда на следующее утро он проснулся, совершенно не отдохнувший, его голова так и не ответила на один-единственный вопрос: не важно, был ли, не был ли Дерендингер свихнувшимся, но вот как ему удалось рухнуть с Линденхофа вниз так, что этого никто не заметил?
6
Производственная экскурсия в доме престарелых, вот как это выглядело, жалкая кучка отставных журналистов, собравшаяся на панихиду по Дерендингеру. Будь крематорий совсем рядом с кладбищем Нордхайм, прямо там бы и встречались и сообща могли бы ждать, когда дойдёт очередь до тебя. Долго ждать уже никому не придётся, думал Вайлеман, сам он был ещё самый живой из всех, но так, наверное, думал про себя каждый. Здоровались с обычными любезностями, и каждый из коллег, знавших его, поздравлял его с некрологом, который всё-таки был опубликован, хотя и на день позже, чем было запланировано. Комплименты подтверждали две вещи: первое, что все они были никудышными журналистами, потому что никто не заметил, что в истории самоубийства Дерендингера многое не сходится. И второе: их льстивые речи показывали, что притворщики не вымрут никогда. Некролог не был хорошим текстом, да и чего можно ждать от тысячи знаков? Разговоры велись тихо, как будто не хотели нарушить покой мёртвых, следовавших здесь один за другим с интервалом в один час. Вайлеману бросилось в глаза, что все, кроме него, прикололи себе значки с гербом своего кантона; Пфеннингер, которого он знал ещё по работе в Тагес Анцайгер, носил, невзирая на свою немецко-швейцарскую фамилию, герб Тессина. На самом деле сказать друг другу им было нечего, и разговоры скоро заглохли. И все сидели молчком, первые два ряда стульев оставались незанятыми, и только двое стариков уселись рядом, остальные оставляли между собой одно-два пустых места, можно было подумать, что старческие недуги заразны. «Старческим недугам» можно было дать и другое определение, думал Вайлеман, и назвать их «старческими литаниями».
Это называлось «панихида в зале 2», но в обозначении «зал» для помещения, в котором они собрались, просматривалась мания величия, оно было не больше школьного класса. Декор был выдержан в компромиссном стиле, а вернее сказать, ни рыба ни мясо, поправил его встроенный детектор дерьма, ни традиции, ни модерна. Видимо, сказали архитекторам, что всё должно иметь христианский вид, но быть при этом религиозно-нейтральным, и тогда им пришло в голову решение – витраж с мотивом солнца, который в плохую погоду казался не столь утешительным, как это было задумано. Почему, собственно, на похоронах так часто бывает дождливо, причём не только в телевизионных фильмах, там-то разумеется, но и в действительности? Передняя часть помещения была отгорожена барьером, и за ним, немного смещённая в сторону, стояла странно закруглённая трибуна, похожая на кафедру, которая решила отлучиться от церкви.
Они ждали не так уж долго, но в таких ситуациях и пять минут кажутся вечностью. Наконец дверь позади трибуны открылась, и вошёл мужчина в тёмном костюме, в своей торжественной обыкновенности, казалось, спроектированный теми же архитекторами, что и вся обстановка: поп в гражданском. С тех пор, как началась нехватка пополнения священнослужителей, город стал поставлять для панихид этих людей, так же, как власти предоставляют человеку водителя с катафалком. «Поминальный ведущий» – так это называется у них в ЗАГСе. В течение нескольких лет церковные общины возмещали нехватку пополнения импортными священнослужителями, индийцами или африканцами, но это не годилось, герб кантона на лацкане стал важнее духовной семинарии.
Служащий встал за пульт и что-то там искал – Вайлеману с его места не было видно, что именно, – потом достал из кармана бумажку и смотрел в неё – должно быть, у него был записан порядок действий. Потом он склонился над пультом так низко, что стала видна его круглая лысина. Наконец он нашёл искомое и что-то включил. Послышалось металлическое дребезжанье, как от неисправного механизма, стрёкот, который становился всё громче, пока мужчина наконец не отыскал другой выключатель, и скрипичная сюита Баха перекрыла шум. В полу рядом с кафедрой раскрылась створка, и гроб на некой каталке поднялся вверх, с небольшим рывком остановился, на покрывале одинокий, не слишком пышный букет цветов с сине-белой лентой. В последние годы Вайлеман принимал участие во многих похоронах коллег и сразу опознал её: то был нормированный последний привет цюрихского объединения прессы. В стареющем составе членов уже давно недоставало средств на венки.
Мужчина за кафедрой хотел приглушить музыку, но сделал это так неловко, что мелодия резко оборвалась посреди каденции.
– Извините, – сказал он, и его голос с лёгкой реверберацией донёсся из громкоговорителей, – прошу прощения. Я тут на подмене. Так-то я на регистрации браков.
В это мгновение позади всех сидящих открылась дверь, через которую они вошли сюда, и все присутствующие как по команде обернулись к вошедшей, которая совсем не подходила к остальному сообществу скорбящих. «Сообщество скорбящих» – не то слово, поправил Вайлеман свои мысли, это было не сообщество, да и особенно скорбящим никто не выглядел, вид был скорее усталым. Женщина – лет тридцати, на его взгляд, но, может, и старше – ничуть не смутилась всеобщим вниманием, даже не приняла его к сведению. Она прошла по короткому проходу между рядами стульев так самоуверенно, как кинозвезда прошла бы сквозь заполненный ресторан к заказанному столику, не замечая перешёптывания и взглядов со всех сторон. Рыжие волосы. Она на ходу сняла плащ, под которым оказалась юбка, коротковатая для такого повода, но, возможно, теперь так носят, Вайлеман в этом не разбирался. Когда она проходила мимо его ряда – он на таких мероприятиях старался сесть подальше, оттуда лучше наблюдать за происходящим, – ему показалось, что на него пахнуло облаком тяжёлого парфюма. Пачули, пронеслось у него в голове, хотя он не знал ни что это такое, ни как это пахнет. Женщина села в самом первом ряду и кивнула ведущему, как будто в её задачу входило подать ему сигнал к началу.
Родственница? Может, племянница. В таком случае надо будет выразить ей соболезнование.
Мужчина из ЗАГСа держал слишком длинную речь, всё время улыбаясь – видимо, по привычке, как на церемонии бракосочетания. Вайлеман коротал время тем, что предугадывал следующий штамп и давал себе балл за каждое попадание. Было тут, разумеется, и «незабвенный», и «будет жить в наших сердцах». Особенно смешно было то, что ведущий, так многословно превознося Дерендингера, постоянно забывал его фамилию и заглядывал в бумажку. В заключение, видимо, по привычке процедуры бракосочетаний, он прочёл стихотворение, в котором «вместе надо жизнь пройти» рифмовалось со «смех и слёзы на пути», да и в остальном эти стихотворные стопы спотыкались. Наконец всё это осталось позади.
Мужчина ещё раз нагнулся над пультом и на сей раз попал на нужные кнопки. На фронтальной стене две половинки двери разъехались в стороны, освободив проход, через который гроб медленно выехал наружу по утопленным в пол рельсам, навстречу сожжению, под звучание Канона ре-мажор Пахельбеля, только в фортепьянном исполнении, как видно, остальные инструменты пали жертвой мер городской экономии. Когда музыка отзвучала, ведущий с облегчением вздохнул, но забыл перед этим выключить микрофон, так что от сверхгромкого шороха присутствующие испуганно вздрогнули. Он сказал: «Извините» и ретировался через дверку за кафедрой, вероятно, радуясь возвращению к своим привычным бракосочетаниям.
Рыжеволосая женщина, кажется, всё-таки не имела отношения к семье Дерендингера. Она не осталась принимать соболезнования, а быстрой походкой двинулась к выходу, когда другие даже ещё не поднялись с мест. Надо будет посмотреть, что же такое пачули, подумал Вайлеман.
На поминки или хотя бы на круговую чарку после панихиды не приглашали, да и кто пригласит, а в окрестностях крематория и негде было собраться пенсионерам-завсегдатаям. Да если бы и было где, Вайлеман бы не пошёл. При разговорах в таких компаниях, где все уверяют друг друга, как плохо нынче обстоят дела с журналистикой и насколько лучше сделали бы всё они сами; где преувеличенно смеются над давними событиями, которые и тогда не были смешными; при всём этом полумёртвом оживлении тебе ещё неприятнее осознавать, как ты постарел. Пока другие расходились, разговаривая громче, чем до панихиды, он оставался сидеть, опустив голову. Пусть принимают за скорбь то, что в действительности было попыткой избавить себя от стыда. Он не хотел, чтобы после долгого сидения кто-нибудь видел, с каким трудом он поднимается с места, потому что его тазобедренный сустав опять ему отказал. Доктор Ребзамен советовал ему ходить с тростью, но с нею Вайлеман сам себе казался бы собственным дедушкой.
Когда потом кто-то около него остановился, ему поневоле пришлось поднять голову. То был ведущий панихиды.
– Извините, пожалуйста, – сказал он, – но вам придётся уйти. Сейчас начнётся следующая панихида.
В настоящей церкви подняться было бы проще, там можно было бы ухватиться за переднюю скамью, но Вайлеман справился и так.
– Хорошо, что я вас увидел, – сказал он ведущему. – Я хотел бы у вас спросить.
– Да?
– Стихотворение, которое вы читали, чьё оно?
Мужчина покраснел.
– Моё, – сказал он, застенчиво отводя взгляд. – Стихи – моё хобби.
– Хорошо. Очень хорошо. Кстати, слово «Rhythmus» пишется с двумя h.
– Разумеется. А почему вдруг…
– У меня сложилось впечатление, что вы никогда не слышали это слово.
То была дешёвая победа над безоружным противником, намного ниже достоинства Вайлемана, но время от времени это приносило облегчение – нанести такой вербальный укол и тем самым доказать себе, что ты ещё не совсем разучился играть с языком. Единственным, что испортило эффект, было мучительное отступление к двери. Раньше бы он после такой остро́ты развернулся и бодро зашагал прочь, но ведь раньше каждый шаг не причинял ему такой боли.
На улице его поджидала женщина из первого ряда. Дождь кончился, и внезапная яркость дня ослепила его так, что он опознал её только по аромату пачули – если это вообще называлось именно так.
– Вы, должно быть, Курт Вайлеман, – сказала она. – Феликс очень хорошо описал мне вас.
Он не сразу сообразил, что она имела в виду Дерендингера.
– Вы его родственница?
– Мы были знакомы.
– И он описал вам меня?
– Он говорил, вы единственный, кого не пришлось бы лишать журналистского удостоверения за бездарность.
Типичное выражение Дерендингера. Таким он был всегда: даже если он хотел сказать комплимент, он делал это в грубой форме.
– Я польщён, – сказал Вайлеман.
– Ничего вы не польщены. Вы немного задеты, но не хотите это показать.
У секретарши шеф-редакции тогда – её фамилию он сейчас не мог вспомнить – был в точности такой же тон.
– И вы поджидали меня, чтобы мне это передать?
– Я поджидала вас, потому что мне нужно с вами кое-что обсудить. Давайте посидим за бокалом вина?
– Где? Здесь поблизости и даже дальше нет ничего…
– Вон там стоит моя машина, – перебила его женщина. – А вино у меня уже отстаивается. Если вы не против выпить его со мной у меня дома? Там мы поговорим без помех.
7
Пока они ехали, она тыкала пальцами в свой коммуникатор. Наверняка новейшая модель; она была из тех, у кого подобные приборы всегда новейшей модели. Вайлеман был рад, что ему не приходится вести светскую беседу, он чувствовал себя не очень хорошо в этом автомобиле, который для него всё ещё был новомодным, хотя в Цюрихе вряд ли ещё водились прежние. Всякий раз, когда они вплотную приближались к впереди идущему автомобилю, он машинально искал, за что бы ухватиться. Рассудком он понимал, что система функционирует превосходно и не допустит столкновения, по крайней мере в городе и на автобанах – до просёлочных шоссе сеть электронного ориентирования так и не дошла по финансовым причинам, – однажды он даже написал статью про избыточность тройной системы безопасности, но в его организме всё ещё работали старые рефлексы. Если бы он мог позволить себе машину, это был бы старый самоходный рыдван, хотя налоги на него были выше, а в случае аварии не было страховых выплат.
Движение было плотное, как, впрочем, и всегда, но – он должен был это признать – рассасывалось оно быстрее, чем раньше, и встраивание с боковых улиц шло лучше. И всё-таки: сидящий в таком автомобиле уже не ехал, а лишь транспортировался, как почтовая посылка в одной из тех гигантских сортировочных машин, какую он осматривал однажды в Мюллигене для одного репортажа. Тобой просто манипулировали.
Окей, он сам позволил манипулировать собой, принял приглашение, не спрашивая, что с ним собираются обсудить, не спросил даже её имени. Неужто это было просто любопытство? Или это было связано с тем, что она была привлекательная женщина, чертовски привлекательная женщина? Бывают и более дурацкие причины, подумал он.
– Это пачули? – Только когда она изумлённо оторвалась от своего комми, он сообразил, что произнёс это вслух. Когда подолгу составляешь компанию лишь самому себе, в какой-то момент уже не замечаешь, что говоришь с собой вслух.
Женщина засмеялась каким-то горловым смехом, это звучало как воркование птицы.
– Что-что?
– Ваш парфюм. Это пачули?
– Очень сильный аромат, правда? Мне самой он вообще не нравится. Но Феликс так его любил.
– Дерендингер?
Она кивнула:
– Этот парфюм привёз мне однажды он. Вот я и подумала: на его панихиде… В какой-то степени из пиетета.
– Он покупал вам духи? – Этот вопрос, он заметил это лишь после того, как уже задал его, звучал невежливо; как будто он хотел этим сказать, что она не та женщина, которой кто-то подарил бы духи.
– Вас это удивляет?
– Я хотел сказать… он не был похож на человека, который разбирается в таких вещах.
И снова этот воркующий смех.
– Вы явно знали его не очень хорошо. А знаете, где пачули любили больше всего?
– Где?
– В борделях. Но потом этот аромат вышел из моды. Он очень назойлив. Когда мужчина возвращался домой, его жена и несколько часов спустя могла учуять, где он был. – Она говорила об этом так естественно, как будто было самым обычным делом беседовать о таких вещах с мужчиной, едва с ним познакомившись. – Кстати…
– Да?
– Пачули пахнут иначе. Более по-восточному. Если хотите, я дам вам их потом понюхать.
– С удовольствием, – сказал Вайлеман, но оттого, что это прозвучало слишком пылко, он добавил: – Ведь это, наверное, очень интересно.
Она опять засмеялась. Над ним? Что же было в этой женщине такого, что делало его таким нервным?
– Надеюсь, вас не смущает, что я предпочитаю беседовать у меня дома. В публичных местах никогда не знаешь, кто тебя слышит.
– У вас есть тайны? – Это должно было прозвучать как шутка, но она, кажется, приняла её всерьёз.
– Время покажет, – сказала она. – Так или иначе: незачем каждому знать, что нам с вами вообще есть что обсудить. И при всех этих видеокамерах…
– Не такие уж мы интересные люди.
– Это тоже ещё надо посмотреть.
– И даже если – ведь и на вашей улице тоже наверняка есть камеры.
– Это совсем другое, – сказала она. – Если увидят, что вы входите ко мне, они подумают, что вы мой клиент.
Она не объяснила, какого рода клиентуру она имела в виду, а он не переспросил.
Её квартира находилась в районе, о каком он мог только мечтать, не на самом верху холма миллионеров Цюриха, но всё-таки уже в районе, где арендная плата повышается пропорционально каждому метру над уровнем моря.
– Устраивайтесь поудобнее, – сказала она. – Я только хочу поскорее смыть с себя эти духи.
Гостиная, в которую она его провела, была обставлена старомодно. Он бы сказал, времён смены тысячелетия. Меблировка не подходила к образу, какой он составил о ней, он-то ожидал самого новейшего дизайна, например, тех кресел, которые самостоятельно измеряют вес и рост своего пользователя и автоматически подстраиваются к идеальной позиции, а на стене ожидал увидеть, скажем, одну из этих электронных рам, которые можно взять напрокат в Художественном музее, а в раму «вставить» любую картину из коллекции музея. Вместо этого – алюминий и чёрная кожа, как будто он в гостях у какой-то старой дамы. На низеньком стеклянном столике стояли наготове два бокала для вина. Она не сомневалась, что он примет её приглашение.
Был даже небольшой книжный стеллаж. Раньше, придя в чужой дом, он первым делом изучал корешки книг, они позволяли сделать множество выводов об интересах их владельцев, а когда теперь, что случается достаточно редко, его куда-то приглашают, там в большинстве случаев больше не стоят книги, а ведь у людей не попросишь позволения быстренько заглянуть в их читалки. Здесь были сплошь романы, при этом ничего современного, всё немного запылённое; у букинистов в отделе ХХ век тоже не нашлось бы ничего другого. Единственной неожиданностью было зачитанное издание в мягкой обложке с роковой картинкой: в конусе света уличного фонаря – как будто ещё где-то сохранились такие уличные фонари, кроме как на ностальгическом Латернли-вег на Утлиберге, – лежал в луже крови убитый мужчина. Нож в спине, гласило название книги, автор был некто Цезарь Лаукман, имени которого он никогда не слышал.
Поскольку женщина ещё не вернулась из ванной, он пробежал глазами первые несколько страниц: молодой путник обнаруживает труп, зарытый под осенней листвой – его повреждения были описаны в самых кровавых подробностях, – и прибывшая по вызову женщина-полицейская оказалась так шаблонно одарена крутыми изгибами фигуры, что без особого напряжения можно было предугадать, как через двести пятьдесят страниц будет выглядеть хэппи энд между этими двумя. Тотальная макулатура. Надо будет потом спросить, каким образом такая поделка могла затесаться среди Назову себя Гантенбайн и Как госпожа Блюм хотела познакомится с молочником.
– Это подарок Дерендингера.
Он не мог бы сказать, как долго она уже стояла в дверях и наблюдала за ним, держа в руках графин с красным вином. Теперь на ней была не короткая юбка, а длинный белый купальный халат, как будто она шла в сауну или в какое-то другое место, где главное было не в элегантности. Рыжие волосы она собрала в конский хвост. Она выглядела моложе, чем до этого, нет, на самом деле не моложе, но иначе, по-девчоночьи.
– Я откупорила для нас Сент-Амур, – сказала она. – Ничего слишком тяжёлого, подумала я, ведь ещё день на дворе. За это время он, должно быть, хорошо оттемперировался.
Давно уже он не пил такого хорошего вина. С его бюджетом ему хватало в основном только на вино с косовских виноградников.
Она отставила свой бокал, почти ничего не отпив.
– Я полагаю, вы хотите знать, для чего я вас пригласила.
Было много такого, чего ему хотелось бы знать о ней.
– Откуда вы знаете Дерендингера?
– Он был моим клиентом.
– Каким клиентом?
– Я специализируюсь на пожилых мужчинах, – сказала она. – Поэтому здесь такая старомодная обстановка. Чтобы они сразу чувствовали себя как дома. Я секс-терапевт.
Наверное, лицо у него вышло очень глупое, потому что она снова рассмеялась.
– При моей профессии приходится говорить околичностями, вокруг да около, – объяснила она. – Хотя никому не мешает, что она есть, но в налоговой декларации она должна называться как-то по-другому. Сто лет назад я бы, наверное, действительно пользовалась ароматом пачули.
Вайлеман по случаю панихиды повязал галстук, и теперь он показался ему слишком тесным. Естественность, с какой она это сказала, сбила его с толку.
– И Дерендингер был…
– Он откликнулся на объявление в интернете. Почему нет? И в его возрасте тоже есть потребности. А как с этим у вас?
Вайлеман всегда гордился тем, что его не так легко смутить и сбить с толку. Но с этим вопросом он вообще не знал, как обойтись.
– Мы непременно должны об этом говорить?
– У меня никто ничего не должен. Поэтому Феликс так хорошо себя здесь чувствовал. Со временем мы подружились. Он был интересным человеком, Феликс. – Она провела указательным пальцем по краю бокала. – Вы после его смерти уже были на Шипфе?