– Ты должен заставить человека, избранного тобой, пресмыкаться пред тобой раньше, нежели человек, избранный мною, начнёт пресмыкаться передо мной.
Он выгнул губы, кивнул.
– То есть, если девушка влюбится в меня, окаянного, на пару дней раньше, чем мужчина влюбится в тебя, я выиграл.
Ирония её ничуточки не задела. Возможно, он не сумел вложить в свои уста яд в необходимой доле.
– Можно и так сказать. – Равнодушно молвила она.
Он склонил к плечу голову, так что светлая прядь длинных густых волос закрыла ему глаза. Бражник снова возник в розовом и жёлтом свете: тот час осени, когда мир подобен нутру виноградной раковины.
– А как мы определим, что она… он… влюбились?
– Так же, – последовал ответ, – как это определяют люди, когда смотрят на своих кошек из окна мартовским утром.
– Ты хоть понимаешь, что это значит?
Она хихикнула.
Он решил выразиться понятнее:
– Что нам за это будет, если там, – он сделал жест, – узнают?
– Как там могут узнать? Если только, – прикрыв глаза жёсткими золотистыми ресницами, заметила она, – никто не донесёт. А в городе нет никого… из твоих, и моих.
Он подумал, что это так, наверное. Отчётливо подумал.
– Да? И хватит повторять одно и то же.
Он промолчал.
– Э, погоди-ка, – заторопилась она. – Ты, что же, и, правда, так боишься за меня? Ты всё время об этом думаешь?
Он небрежно бросил:
– Будет обидно смотреть, как тебя погрузят в кипящую смолу, только и всего. Ты ведь такая хорошенькая.
– Смола?
– Ну, это символ. Представь самое обидное для себя. Скажем, увидеть, как кто-то очень жалкий тебя не боится.
– М-м?
– Или, что ты спасла человеческую жизнь.
– Ага?
Она, похоже, успокоилась.
– Да нет, ничего. В смысле, ты мне тоже приятен.
Она зевнула.
– Да не случится ничего.
Она махнула вверх, где серым полукругом в блёклом голубом небе уже повисла прирастающая Луна.
– Им, поверь, и дела нету… все эти правила…
И последовал не вполне приличный жест.
– Правила утверждают, что мы должны беречь людей… а это значит, беречь первым делом от всяческих отношений с нами. Всё должно идти, как по написанному… ну, ты понимаешь.
Она запела:
– Первым делом, первым делом…
Это была песенка, сложенная накануне войны и очень нравившаяся людям. Он толком не помнил слов и удивлённо восхитился – до чего же хорошо знает она людей, как цепко запоминает все мелочные и важные подробности их бытия. Несомненно, она выиграет это нелепое и опасное пари.
Он так подумал.
И он не преминул сказать ей об этом.
– Не льсти.
Она прилегла грудью на траву и, сорвав губами травинку, подмигнула.
– Что, так страшно расплачиваться?
Он уклончиво ответил:
– Это ведь тоже против правил.
Внезапно бражник метнулся к его лицу, и он понял, что ошибся. Гривка была чёрная, и хотя глаза бабочки светились летней благодатью, на спинном щитке отчётливо нарисовался белый тусклый знак зимы.
Почему-то его охватил ужас – дурманный, с запашком разлагающегося винограда. Он увидел что-то: картинку в тумане и услышал громкое пение воды, тут же всё исчезло.
Усилием воли он отбросил малодушие и махнул, отгоняя бражника. Тот загудел почти явно и, как показалось мнительному мужчине, – насмешливо. Унося череп на щите, посланник сгинул. Ночь для этих тварей всегда наготове, спрятана даже в полудне.
– Но как заманчиво, верно? Как ты думаешь, почему я, по твоему выражению, втягиваю тебя в это нелепое и опасное дело?
Он сухо ответил:
– Без ума от меня, понятное дело.
Другая бы расхохоталась, чтобы сбить неловкость минуты. Нет, она не такова. Сама естественность. Сейчас ей хочется поглазеть на него – она так и сказала.
– Мне нравится эта война. – Заметила она простодушно. – Она прекрасна. И я прекрасна.
Он подумал, что это так. Она усмехнулась.
– Это всё ради твоей пользы. Чтобы ты не ждал больше… Это не повторится. Война, если повести её правильно, уничтожит последнюю память о том, что произошло слишком давно… даже по нашим меркам.
Сейчас он ни о чём не думал, просто слушал, что она говорит.
– И ты будешь свободен от старой лжи. Когда в небе, переполненном их самолётами, над полем, где ползают их большие жуки, ты поднимешь руку, изменив ход сражения, ты сразу забудешь. Ты будешь ужасно мил.
– Ты ведь понимаешь, – беспечно бросил он, – что мне это не нравится.
– Но тебе нравлюсь я. …Да, и будь поосторожнее, сам знаешь, с чем.
Он выпустил на губы совсем уж принуждённую, не шедшую ему улыбку.
– Да, отражающие поверхности – это не шутка.
Зеркало и Луна
Широкоскулая, с маленьким, дерзко выступающим подбородком, она следила за своим отражением, будто хотела поймать его за какой-нибудь пугающей шалостью.
Но ничегошеньки!
Равнодушно она подумала, что выглядит, как картинка из книжки для маленьких девочек. Глаза, уголками приподнятые к вискам, узкие, такого густого зелёного цвета, что издали казались чёрными, как бы стирали границы этого, без сомнений, редкостно красивого лица.
Её руки машинально пропускали сквозь гребешок жёсткие тёплые волосы, и, высвободившись, кончики их дерзко завивались.
– Что, Калерия, ещё в зеркале отражаешься? – Спросила присутствующая в комнате тихая особа двадцати двух лет.
Дама по эту сторону зеркала, с шумом скользящей ткани, повернулась от трюмо, разом отразившись в трёх вариантах своего ускользающего и очень запоминающегося лица и трижды в поворотах тонкого в талии и круглого в плечах и бёдрах тела.
Ткань затянула одно колено, второе осталось, как шутил знаток военной терминологии Илья, без прикрытия.
– Не осли. – Коротко сказала та, которая находилась по эту сторону зеркала.
Гостья встала и выступила из тени – по гладко причёсанным русым волосам, не оставляя бликов, скользнул свет из окна.
Свет был не вельми силён. Февраль, он и в этом городе с прилично освещёнными улицами – затемнение не предписано в тыловой части империи – был февралём со всеми вытекающими с неба последствиями в виде серых дождей, месяцем в скорлупе тонкого слоя снега.
Гостья остановилась за спиной хозяйки, опустила тонкие руки на её покатые плечи. Вольность неслыханная. Никому такое не позволено. Но у светленькой до бесцветия барышни, знать, рука острая.
– Просто ты такая у нас, что ещё чуть-чуть, и уж не девица, а нежить с гор. Знаешь старые россказни местных?
– Нет. – Отрезала Калерия.
Та вздохнула, легонько массируя приподнимающиеся вслед за её движениями чувствительные плечи.
– У меня подруга, по распределению приехала, так она собирает фольклор.
– Это что за еда? – Заинтересовалась Калерия.
– Тебе бы всё кушать.
– А говоришь – нежить
– Они тоже едят и не всегда постное.
Калерия состроила строгое лицо, спихнула руки подруги.
– Не забывай…
Обернулась, взглянула над плечом.
– Да, я и забыла, что ты пасторская дочка.
– А ты – Олюшка, на твоём этом те-ле-ви-де-нии не только это забыла.
Гостья с укором рассматривала непроницаемые глаза хозяйки, ибо заглянуть в них не представлялось возможным.
Но не стала спорить, отошла, выглянула в окно. Знала, что бесполезно опровергать то, что упорно приписывали новому шпилястому зданию на околоцентральной улице. Шпиль вздымался этак, что и, максимально запрокинув подбородок в самое небо, не углядишь кончика. Само же новейшее изобретение почему-то связывалось не с техникой и прогрессом, а с работницами, кои всё больше частию были сверстницами Олюшки.
У Калерии Аксаковской была масса знакомых во всех сферах активной жизни города, хотя близких отношений она ни с кем не поддерживала. Забавно, что все эти многочисленные адепты или проклинатели (разумеется, есть и такие, да сохранят их духи местности) именовали её кто Калей, кто Лерой. И только Ольга Доннерветтер никогда не ленится произнести полное имя старшей из сестёр Аксаковских. Более того, Илюша уверяет, что делает это Оленька неспроста. Сам он однажды охотно в течение целых трёх минут развивал рассуждение на тему о том, что у некоторых прекрасных дам целых две сущности. При этом он трижды оглянулся… таких физических упражнений с его стороны в городе удостаивалась только одна особа – и то, не человек, а аббревиатура. Он даже успел сказать, что когда Калерия – Каля, у неё лицо делается этакое. Какое? Грозное, шепнул Илья и умолк. «Ей бы пореже смотреться в зеркало. Да и зачем? Ведь красавица…»
Впрочем, это пустяки всё. С Олюшкой, приехавшей не так давно, любительница тройного зеркала сдружилась, и не просто, чтобы так -поболтать.
Калерия родилась и выросла здесь – она всем так говорила, и её родители, которые помнили первые дни посёлка, носившего почётное имя, знали многое о городе, в который тот превратился.
Оля отвернулась от окна, присела на подоконник, повела аккуратно причёсанной головой, в знак согласия или протеста, непонятно.
– А я, знаешь, – с усмешкой молвила она тихенько, – как приехала, такая добродетельная, тотчас в архивы разузнать о местном колорите. Тогда и начиталась всяких мифов. Всякие монстры, выкрадывающие детей из колыбели, ну и… Всякие странности. В газетах даже…
Калерия перебила, фыркнула.
– Да я вас умоляю. Тут бандитов было полно, вот тебе и монстры. Мне и маменька рассказывала. Ну, не мне. Помню, они с отцом о чём-то таком говорили.
Оля махнула маленькой рукой.
– Да, и это верно… м-м… знаешь, что поразило моё девственное воображение…
– Какое?
Оля отмахнулась движением ресниц, лёгких, как серые тени.
Калерия напряглась, искорки в Олюшкиных светленьких глазах подсказывали, что готовится каверза.
– Ау?
– Местный мужской костюм. Знаешь, как он называется на женской половине?
И подойдя, склонившись гладкой головой к львиной гривке, она прошептала.
– Что… что-о?
Калерия открыла на неё свои безразмерные глаза. Смех её раскатился по комнате, как порванная связка бус.
Вот за что ценила она общество Олюшки, а все-то думают, что тихоня. А она умна и порядочна, но при этом болезненно остроумна и, если подкараулить, этакое срежет… с древа знаний.
Да ведь и недурна. Недаром её взяли в магическую контору, где так ценят гармонию во всём – в лицах ли, в душах. В событиях. Никогда худого не скажут.
Та тоже посмеивалась, но деликатно – глазами.
Девушки помолчали в тишине этой женственной, пахнущей духами комнатки, где призрак смеха оседал на зеркале.
– Ты обещала новость.
Калерия перебралась на кровать и, прилегла, поддерживая голову пальцами под затылком. Оля, захватившая место у трюмо, подумала, что в этой молодой женщине есть нечто, подходящее под определение «историческая реликвия», какой-нибудь рубин с дурной славой, из-за которого люди резали друг друга от времён, когда в горах жили существа, описанные в местном фольклоре. Другой рукой Калерия вытащила из-под подушки с вышивкой затрёпанный треугольник.
– Помнишь, я тебе говорила о брате…
– Да ты что? Неужели…
– Вроде объявился.
– Не виделись-то сколько.
– Да с тех пор, как я ему на колени пописала. – Пояснила Калерия. – В смысле, я-то этого не помню.
Оля приглядывалась к конверту. На нём она не видела пентаграммы – знака цензуры. Каля перехватила взгляд.
– Да.
– А как?
– С местным передал.
– Удивительное рядом…
– Да, я даже….
Она прервала себя на слове «засомневалась». Оля понимающе прикрыла глаза.
– А всё же… – Быстро посмотрев и предлагая этим взглядом сменить неприятную тему, начала Оля. – Ты… его узнаешь?
Калерия ухмыльнулась.
– Да. Либо белобрысый, как я, либо ртище, как у акулы. Ну, как у Илюхи.
Они молчали.
– Примешь? – Осторожно спросила Оля.
Та яростно кивнула.
– Всё одно… от семьи почитай никого, я да балагур мой Илья. На Льве крест поставили ещё при батюшке.
– Родители о нём упоминали?
– Конечно.
Калерия, похоже, решила обидеться, хотя это надо было сделать раньше, или вообще не делать.
– Просто ты всегда говорила, что вообще его не знаешь. Как всё это вышло?
– Пропал, когда перебирались сюда оттуда. – Исчерпывающе объяснила Каля, и Олюшка умолкла, покусывала бледные губы.
– Ну…
– Что?
– Спроси, спроси.
– Именно?
– Не дезертир ли. – Сухо молвила Каля.
Оля изумилась совершенно искренне.
– Что только не подумаешь о семье Аксаковских… самое невероятное, самое, Каля, слышишь… но вот дезертирство не в их вкусе.
Каля ухмыльнулась, став чуточку похожей на Илью.
Оля спросила, где тот, кстати.
– У той. – Молвила Каля.
Оля промолчала. Каля, подняв брови, пояснила:
– Так проще говорить. У меня плохая память на имена.
Девушки рассмеялись.
– Говорят, скоро новое пополнение. – Непонятно к чему, заметила Оля. – По распределению, не подлежащие мобилизации.
– Пополнение чего?
– Имён.
– Ох, Оля, да ты непроста. Хорошо, что ты не умеешь влюбляться.
Говоря это, Каля в упор посмотрела на подругу. Та ответила поднятием бровей и еле слышно срезала:
– Вот уж это, милая, тебя абсолютно не касается.
Каля удовлетворённо закивала.
– Ты лучше про Льва Прокофьевича расскажи.
Калерия встала с постели, прошла, отразившись над зеркальным портретом гостьи трижды в трюмо.
Окно, кровать и ковёр трижды переместились, прежде нежели она заговорила.
– В танковом служит… перевели в девятый какой-то полк… проездом… отправляют на побывку.
Оля переспросила.
– В девятый. – Раздражаясь, повторила Калерия. – А что? А-а, – кивнула, прибирая волосы, – потому и через полевую не послал… разглашение сведений?
– Девятый – привилегированный… гвардия… я в газете читала.
– А что же раньше, мерзавец, молчал!
– Вот бы радость для отца, для матери. – Деликатно вставилась Олюшка.
Калерия нахмурилась.
– Что ж. Сквозь воду видно. Наверное.
Оля серьёзно возразила:
– Ты же человек… размышляющий.
(Калерия потрогала шнурок на груди.)
– Они на небе, Калерия.
– Ты полагаешь, кто-то спустился с неба и вытащил их души? Озаботился судьбой чудаковатой пожилой четы, зачем-то отправившейся погулять на берегу горного озера?
Каля прервала себя. Оля горестно вздохнула.
– Трагическое стечение обстоятельств. Но совершенно убедительное.
Каля метнула на неё ничего не выражающий взгляд – ну, и зачем надо было его метать?
Оля продолжала:
– Илья выглядит странно в последнее время.
– Да?
– Он на себя не похож.
Калерия не расслышала, ей показалось – «на тебя».
– Да, он в маменьку… только маменька очень хороша была.
– Как он вообще? – Ласково спросила Оля. – От него ведь не дознаешься. Эти шутки… как за стол сядем, пока к своему месту проберётся, всех переберёт. А что он чувствует, никому не ведомо.
Кале это не понравилось.
– А бес его знает. – Молвила она под укоризненный возглас Оли. – Хочет туда. – Неохотно прибавила.
– Он знает, что нужен здесь. Плотина нуждается в присмотре.
– Того и гляди, камень криво положат, тут его и отправят. Только не туда, а туда.
Оля медленно кивнула.
– Там у них, – понизила голос Каля, – то и дело… шмыг, шмыг, – она показала. – Илья говорит, похожи на акулят, если сверху смотреть. С лесов строительных. Где он видел акулят, не знаю, сама спроси.
– Говорят, обострение внутриполитической обстановки. – Сказала Оля. – В горах, говорят, много всего…
Обе помолчали. Оля снова начала:
– Ты слышала, что в доме у Ломаевых… были.
– …Да?
Девушки сразу ощутили тянущую скуку и желание прекратить разговор.
– Давай лучше про страшных существ из фольклора разговаривать. – Предложила Калерия.
И посветлела.
– Ах, да, – как бы вспомнила она. – Сегодня у нас посиделочки. Не без, – она сделала несколько жестов, обозначающих движение под музыку.
Оля потупилась. Калерия тонко улыбнулась. Обе знали, что Оля терпеливо высидела эту новость. Кроме того, подруги помнили, что Олюшка ещё не обещала провести Калерию на запись программы.
– Может, удастся выбить из Илюшки ту бутылку, что он оставил на случай, если добьётся мобилизации, – милостиво добавила она.
– На это не надейся. – Слабо усмехнулась Оля.
Даже закадычная подруга сидела бы дольше. Немногие добивались такой чести. Калерия держала в ежовых рукавицах штат своих фрейлин. Ясно, что Олюшка должна быть непременно, но повышенное чувство собственного достоинства, свойственное молодым дамам определённого городского круга, требовало получить приглашение.
Это был весёлый дом. В окнах свет рыжего абажура, немножко музыки. В компании была ещё Полина, медсестра из госпиталя. Конечно, Анастасия, младшая сестра, красавица. Были раньше и мужья сестер, воевавшие теперь далеко.
– Как сынишка?
– Отец ему давеча с фронта к Зимнему Равноденствию открытку прислал, – сладко зевнув, проговорила Калерия, – да я покажу тебе. Потешная. Вырезал из трофейного журнала…
Она подошла к секретерчику, где за стеклом качала головкою фарфоровая девочка. Не оборачиваясь, подняла руку – между указательным и средним зажат листок. Оля встала и подошла. Обе рассмотрели аккуратно наклеенное на тетрадочный лист изображение – статуя с поникшими крыльями.
– Раскрасил хорошо. – Молвила Оленька.
– На то профессия. – Отозвалась Калерия. – Он ведь, знаешь, что в госпитале с ранением второй степени тяжести учинил? Начал ребятам карточки рисовать на доб. питание.
– Ох.
– Да… дерзец, негодник.
– Куда и Илье…
– Разузнали, ну, понятно кто-то… – она стукнула по стеклу, девочка оживилась, – дурно бы вышло дело, но выяснилось, что себе не рисовал. С тем и закрыли.
– То-то я удивилась, что его так скоро отослали на фронт. Такая рана…
– Ах, да ладно. – Укладывая рисунок в книжку, осерчала Калерия. – На войне чего ж ещё делать, как не воевать? Он мужчина, пусть…
– Да, он мужчина…
Каля улыбнулась искренне.
– Я примерная.
– Это верно
– А всё ж?
– А всё ж не забывай, что он мужчина.
– И примерный.
Оля подняла брови.
– Чего не знаю, о том молчу.
– Не в моём вкусе.
– Что?
– Дезертирство. Ты же сама сказала.
Оля изобразила всем неярким личиком серьёзность.
– И потом, если б кто яркий этакий. – С дурным огоньком в глазах молвила Калерия.
– Вроде парня, рисующего бумаги на доб. питание.
Каля сердито взглянула на неё, и огоньки исчезли.
– Лучше бы стены в коттедже закрасил.
Коттеджем назывался маленький, очень чистенький флигель, и считалось, что там водятся привидения. Стены там выкрасил молодой Борис за медовый месяц, изображая одну фигуру за день, чтобы позабавить жену. При этом он полагался всецело на свои знания о привидениях. Каля терпеть не могла этого подарка, и, сдавая кой-когда флигель приезжим, всегда требовала Илью, чтобы сам проводил.
– Как можно. – Привычно ужаснулась Оля. – Произведение искусства.
Каля и сама вряд ли верила в то, что фрески можно закрасить. И у кого бы рука поднялась?
– Нам вовек не сдать этот сарай. А ведь монеток можно бы натрясти,
Оля рассеянно заметила, расставляя скляночки и баночки на трюмо:
– Он ведь всех наклеил.
Вытащила из-под коробочки с пудрой колоду карт.
– Ты о чём?
Оля не сразу уловила, что тон подруги переменился.
Принялась тасовать карты.
– Я хотела сказать, обои не наклеил. А то бы, – Оля почему-то придирчиво заглянула в карты, – рисовать бы негде было.
Она выронила карту. Та спланировала под трюмо и запуталась в ворсе ковра, не вытертом только там, как трава под защитой камня.
– Ты не растеряй. – Кривя губы, молвила Калерия. – Это колода от дединьки.
– Туза нету и двух валетов. – Сообщила Оленька. – Ты это знаешь? А то скажешь, я уронила.
Она показала карту, которую подняла, но мельком, и снова принялась встряхивать колоду.
– Обои он не наклеил, потому что погода не позволяла.
– А, помню, ты говорила. Ваш медовый месяц пришёлся на март, верно?
Калерия помолчала.
– Нет, на февраль.
– Ах, февраль.
Оленька положила колоду на трюмо. Лицо у неё сделалось озабоченное.
– Високосный?
– Обычный.
– Значит, их двадцать семь…
– Именно.
– А я думала, там все.
Калерия вздохнула и предложила «показать чёртова ангелочка». Они прошли в спаленку и посмотрели на спящего малыша в кроватке с сеточкой.
Невидимая, страшно близко плыла она, вальяжно обращаясь, как испорченные часы. Песчаные карьеры её, полные тихой пыли, темнели, долины были освещены отражённым светом. Добрый приют для печальных мыслей, и всякий, кому нелегко на земле, может смотреть вверх, мечтая об иной жизни.
Сейчас она видна лишь в виде узкого серпика.
Скоро и вовсе погаснет он, и небо лишится последней отрады. Тяжелы новолуния, а здесь, среди лиловых ворот великих гор, наглухо закрытых с начала времён, тяжелы седмижды семь.
Дело клонилось к вечеру, и во всё ещё светлом небе, омрачённом меркнущими горами, ограждавшими город от континента с трёх сторон, облачко среди ущелий прорвал острый лунный рог.
Тому, кто стоял у зарешёченного нагусто, пыльного окна померещилось, что пролетело над горами что-то белое, крестом – стервятник или истребитель, следующий по делам войны на север.
Он обернулся от окна на скрип стула и сам скрипнув – сапогами, вопросительно взглянул. Симпатичное лицо его в нестерпимо ярком свете зажжённой зачем-то лампы выглядело, как горка тщательно намытого картофеля, не местных сортов – те покрупнее и желты, рассыпчаты. Легко усваиваются. Полезны. Только развариваются быстро.
Румяные щёки и по-детски выпуклый низкий лоб наблюдателя потемнели от раздражения. Словом, незапоминающееся лицо. Но забыть его было нельзя – и из тех, кому доводилось его видеть, его не забыл никто. Волосы его разваливались надвое на макушке и торчали двумя вихрами по бокам головы.
Он указал на горку папок с грязными тесёмками.
– Ты бы убрал уже…
Ответа не последовало. Он подошёл, издавая тот же скрипящий звук новеньких вещей, и взял верхнюю из рук своего товарища, сидящего за столом. Тот холодно взглянул чёрными умными глазами с желтоватого прямоугольного лица и отбросил своё сильное тело на воздух, как на спинку стула. Сложил руки на гимнастёрочной груди. Смоляные кудри его были палачески сострижены у самых корней, и оттого его голодное патрицианское лицо возникало в нездоровом воздухе комнаты, как повисшая в пространстве гравюра с головой древнего воина.
А ведь у него, и вправду, что-то такое имеется нехорошее в Жизнеописании. Царапина или пятнышко. Вот бы одним глазком глянуть. Картофельный прищурился. На это надеяться нечего. Но почему же с бякой в кармане он допуск к работе получил? Может, оттого, что местный? Ну, не совсем. Корни местные. Так он выразился, этот тип, его напарник, на первой встрече. Ишь ты. Нашёлся тоже… дубина.
– Как это?
– А так.
Вихрастый помахал папкой, из неё вылетел заблошивевший сплошным текстом лист с одним белым пропуском внизу.
– Это ж курям на смех, милый. Кому покажешь? Документация не в порядке. Загажена вся. А главного нету. Объясняй потом, пальцы в сапогах скрюча.
Он забрал лист у нагнувшегося за ним патриция и ткнул в низ листа, поверху имевшего знак и штамп с перевернувшейся пентаграммой. Патриций рассмотрел косо свисающий из руки лист, покрытый выцветающими бурыми пятнами.
Палец товарища упирался в подчёркнутое на машинке пустое место.
– Где закорючка, спросят?
Напарник передёрнул широкими плечами.
– Что ж сделаешь. Главное, работу провели… всё, как следует, как подобает, на совесть.
Вихрастый смолчал.
– Что, не ладно? – Переспросил патриций. – Но ведь с фактами не спорят… есть такие закоренелые враги. Так и скажем.
Он покачал чёрным скоблёным шлемом головы, вспоминая.
– Ах, сатана, закоренелые… но до чего крепок. Упёртый, Баалзеб возьми его.
Наблюдатель вдруг рявкнул:
– Так и скажи, ежли спросят. Про Баалзеба.
Он скривил приятное своё картофельное лицо и пригладил вихры, немедленно, впрочем, вернувшие себе свои позиции.
– Из окружения вышел… поди. Прямо так-таки и вышел. Сказал бы я…
Патриций ухмыльнулся.
– Но ты ведь так и сказал. Правда, ещё прибавил. Выражаетесь вы…
– Кто – «вы»?
Патриций плотно замолчал. Его глаза словно чернилами залило.
– Ты со врагом меня уровнял?
– Я просто, амиго, – спокойно выбирая слова, принялся отбояриваться патриций, – оговорился. Удивительно мне, не закричал ни разу… ну, ни разу, зубами только скрипел…
– Пока было чем скрипеть.
– Вот, а выражался беспрестанно. А такой с виду образованный…