Один из мужчин находился, по-видимому, в тяжёлом состоянии, так как голова и рука в предплечье были замотаны грязными тряпками, бывшими когда-то бинтами. Второй – молодой, смуглый, с лицом азиатского типа – смотрел на священника с интересом и некоторой долей опаски. Автомат из рук не выпустил, а, напротив, держал его наизготовку, будто готовый вот-вот выстрелить.
– Кто вы? – отец Василий наклонился через забор, внимательно рассматривая незнакомцев. Лёгкое волнение всё же нахлынуло, помешало сохранить полное спокойствие. – Впрочем, что я спрашиваю. Какая нужда привела вас сюда? Вот, опять что-то не то говорю. Чем могу служить, дети мои?
– Помогите, батюшка, – девушка привстала на колени, ухватилась руками за плетень. – Помогите, из-под Минска идём, товарищ политрук ранен, идти не может. Азат от самой Березины на себе тащит уже который день, – и указала рукой на смуглого юношу.
Священник ещё мгновение смотрел на неожиданных гостей, потом повернулся, отыскал глазами немецких солдат. Те строились у машин, стоящих с работающими моторами.
«Уезжают, – мелькнуло в сознании. – Значит, это знак Божий. Так тому и быть».
– Проследи, дочка, за мной: я пойду к пристройке, что за храмом со стороны сада, открою, а вы потихоньку перебирайтесь туда после того, как уедут солдаты.
Эта пристройка сохранилась с момента строительства самой церкви. Видно, строители использовали её и под жильё, и под склад. Сложенная в крест из леса-кругляка, она готова была простоять ещё столько же.
Отец Василий, по сути, и не пользовался ею: иногда ставил инвентарь, складывал ненужный хлам. А в основном здесь играли в свои игры сначала дети священника, а потом и внуки. Крыша, правда, прохудилась в некоторых местах, всё не доходили руки заменить кое-где сгнившую дранку. Откладывал на потом. А теперь какая крыша?
«Вот, господин майор, и вступили мы с тобой в противоречия, – священник грустно усмехнулся в бороду, открыл дверь в пристройку. – Как это грамотно и чётко расписали вы права и обязанности мои там, у себя в германских штабах. Всё хорошо и по-немецки правильно у вас спланировано. Но вы забыли одно, упустили главное, господин комендант. Да, упустили, не учли, и в этом ваша главная ошибка. Русский человек не мыслит себе веру во Христа без веры и любви к Родине. Это у нас едино, неотделимо, а вы пытаетесь поставить нас по разные стороны. Не бывать этому, нет, не бывать. Значит, не долог ваш визит на нашу землю, нет, не долог», – батюшка спорил с воображаемым собеседником, а руки продолжали разбирать хлам, сооружать что-то на подобие то ли кровати, то ли нар.
Убедившись, что это у него получился дощатый настил, вполне пригодный для временного проживания, полюбовался на свою работу, вышел во двор. Машины с немцами ещё не уехали, но вот-вот должны были начать движения. Кинул взгляд туда, где оставил красноармейцев: не заметил ни единого движения.
«Добро. Видно, народ приучен к опасности, – промелькнуло в сознании. – Ну и ладно. Так о чём же это я? Ах, да. Ошибаетесь вы, господа хорошие. Неотделимы мы, не-от-де-ли-мы! Как это вы мыслите? Вот сейчас я возьму и брошу свою паству один на один с вами? Дудки! Вот, видели? – батюшка сунул куда-то в пространство огромный кукиш. – Вот вам, захлебнётесь собственной злобой, антихристы! Прости, Господи, мя грешного, – отец Василий перекрестился. – Не к месту будет упомянуто дьявольское отродье».
Служил он тогда полковым священником в Восточном отряде генерала Засулича под Тюренченом вблизи китайско-корейской границы на реке Ялу, что была хорошим препятствием японским войскам на пути в Южную Маньчжурию.
Отец Василий прикрыл глаза, сложив руки на животе, ждал отъезда немцев, вспоминал.
В тот день он был в роте своего товарища по службе капитана Некрасова. Сидели в блиндаже, пили чай, когда японцы пошли в атаку. Правда, перед атакой целый час обстреливали позиции роты из артиллерийских орудий и лишь потом начали переправу.
Сновали вестовые, денщик еле успевал докладывать о прибытии очередного гонца с переднего края.
– Вы бы, батюшка, ушли отсюда по добру, по здорову, – ротный то и дело выходил из блиндажа, следил лично за быстро меняющейся обстановкой.– Не ровен час: уж слишком заметная мишень вы для япошек.
– Побойтесь Бога, господин капитан! Это где видано, чтобы русский священник показывал спину врагу?
– Ну, воля ваша, батюшка. Моё дело предупредить.
Отец Василий хорошо помнит, как умирал от ран у него на руках капитан Некрасов Вениамин Владимирович. А чем мог помочь полковой священник своему умирающему другу?
И тут прорвали японцы оборону на левом фланге роты.
Вот тогда-то и встал из окопа отец Василий, в миру – Старостин Василий сын Петра, полковой священник.
По сану иметь оружие не положено. Расставив руки и воздев к небу крест, заорал, перекричав шум боя, как никогда ещё не кричал двадцатишестилетний здоровяк:
– Братцы-ы! Не посрамим земли русской! Изгоним басурманов! Дави косорылых! – и пошёл, не оглядываясь, на врага.
Знал, чувствовал, как за спиной вырастала стена из русских солдат, и шёл бесстрашно на японские штыки. В пылу рукопашной кого-то гвоздил кулаком, кого-то – хватал за горло.
Видел, хорошо видел и запомнил на всю жизнь, как вокруг него образовалось кольцо солдатское, как бились, пластались русские солдаты, оберегая от вражеского штыка безоружного полкового священника отца Василия. А он и не прятался, а, напротив, вёл их за собой, кулаком с зажатым в нём крестом прокладывал дорогу. И сбросили тогда япошек в реку, сбросили.
Да, Бог миловал в той атаке. Живым, невредимым вернулся в окопы отец Василий в изодранной, политой кровью ризе. А спустя минуту осколок от японского снаряда нашёл-таки полкового священника уже среди своих, в разрушенном ротном блиндаже, где лежало тело его друга Вениамина Владимировича Некрасова.
Опомнился, пришёл в себя уже на санитарной повозке.
Затем были санитарные вагоны через всю страну, военные госпиталя, врачебная комиссия уже в Санкт-Петербурге, которая запретила отцу Василию занимать духовную должность в воинских частях. Золотым крестом на Георгиевской ленте наградили его тоже в госпитале. Из царских рук принимал награду.
А потом были и этот приход, и эта церковка.
«И вы хотите после всего этого моей лояльности к вам, супостатам и агрессорам? Дудки! Хотите, что бы я забыл духовное и кровное родство, что связывает воедино весь народ на земле нашей? Вот вам, антихристы, вот вам!» – и ещё раз ткнул кукишем в сторону отъезжающих немецких машин.
…Раввин Авшалом Левин не столько исполнял обязанности раввина, сколько работал портным. Как он помнит из рассказов своего дедушки старого Гэршома Левина, все их предки только и занимались тем, что шили и не выезжали дальше местечка Червень Могилевской губернии, если бы не война.
Правда, уже старшие сын Давид и дочь Дина не стали больше слушаться отца и мать, уехали в Ленинград. Родители остались в местечке вместе с младшими Ривкой и Мишей, а тут война.
Чудом удалось избежать расстрела отцу и детям, а вот жене не повезло: попала под облаву и не смогла убежать. Осталась там, где и многие другие евреи, во рву за околицей.
Кое-как добрались по лесам до брата Рафаэля, что жил в Бобруйске. Не успели прийти в себя, как по городу пронёсся слух, что евреев будут сгонять в какие-то особо охраняемые районы.
Пришлось срочно хватать детей и бежать через Березину в сторону России. А что делать? Авшалом очень хорошо знает, чем заканчивается для евреев особая забота немцев.
И вот уже который день пробираются втроём по лесам, обходят населённые пункты. Спасибо, в садах и огородах, на брошенных колхозных полях уже есть чем поживиться.
Одежда и обувь поизносились, но это ещё можно терпеть. Страшно другое: Миша и Ривка заболели. Сначала была как будто дизентерия, а потом всё хуже и хуже. Поднялась температура, исходят кровью, а их отец ничего не может поделать. Вот что страшно, когда отец не может помочь детям.
Сыну тринадцать, а дочери – одиннадцать лет. Уже взрослые ребятишки, но для отца они дети. А как они смотрят ему в глаза? Нет, лучше не думать об этом. И он тоже не может смотреть им в глаза. Там отчаяние, боль и такие страдания, что и врагу не пожелаешь.
Последнюю ночь Ривка бредила, теряла сознание. Миша ещё крепился, но надолго ли это?
Пытался обратиться за помощью в какой-то деревне, так жители отмахнулись, как от чумы. Их можно понять: все окрестности усеяны листовками с призывами не укрывать евреев и коммунистов. За укрывательство – смерть. Что думают эти немцы? Неужели бедный раввин Авшалом Левин так опасен Германии? А тем более его дети? Но он никогда не был ни в одной партии и даже никогда не брал в руки красный флаг, не говоря уже об оружии. Он шил. Хорошо ли, плохо ли, но он шил, как и шил весь род Левиных. Ходить митинговать – это не в семейных традициях. Тем более угрожать Германии. Слава Богу, если никто не угрожает бедному еврею, и он уже счастлив этим.
Однако где-то в Германии посчитали бедных евреев врагами. Это так, хотя и не так. Если бы не было так, то зачем тогда немцы расстреливают евреев? Другого объяснения он не находит. Но разве от этого становится легче, и можно воскресить его жену Софу? Конечно, нет. Значит, надо спасаться. И спасаться надо в России. Об этом ещё в детстве говорил ему дедушка Гэршом. Он говорил, что Россия большая, а евреи такие маленькие, что они могут свободно спрятаться в такой огромной стране, и их никто не заметит. Там они будут спокойно жить и не причинят никому неудобств, а тем более – вреда.
Бог с ним, с дедушкой Гэршомом. Он лет пять назад ушёл к праотцам, и ему уже никто не угрожает. Но его внук знает, что теперь нельзя прятаться там, где есть эти проклятые немцы. А они, кажется, есть везде. Сейчас вся надежда на Россию: именно она должна остановить эту взбесившуюся Германию. Вон, вся Европа не смела даже пикнуть, когда Гитлер замахнулся на неё. А Россия не такая, она обязательно сломает позвоночник немцам, не пустит к себе вглубь страны, а потом и обязательно погонит их обратно. Так что направление Авшалом Левин держит правильно – на Россию. Тем более, он уже давно, как себя помнит, жил среди русских, и они никогда не причиняли вреда ни ему, ни его детям. А это чего-то да значит для бедного еврея.
Вот об этом и рассказывал раввин угрюмому русскому священнику с седой бородой, с такими же седыми бровями и с большими сильными руками, что сцеплены на животе поверх рясы.
Около часа Авшалом лежал в саду под густой яблоней, решал: стоит или не стоит обращаться за помощью к русскому священнику? Церковь он увидел ещё издалека, и ноги сами вынесли его к храму.
Какое-то мгновение раввин сомневался, потом глянул на больных, измученных сына и дочь, и все сомнения отпали, испарились.
– Детей оставил в саду, Ривка уже не может ходить, а Миша самое большое, что может, так это сидеть около сестры, сторожить. Хотя какой из него сторож? – Левкин махнул рукой, ещё ниже опустил голову.
Отец Василий сидел по ту сторону плетня, прижавшись спиной к столбику, думал, решал трудную для себя задачу, спорил с воображаемым собеседником. Заросший, оборванный раввин Авшалом присел перед ним на корточках, черкал на земле прутиком.
Молчали.
«Только что ушёл доктор Дрогунов, лечил раненого политрука. Жаль. Надо бы ему посмотреть детишек. Судя по словам этого растерянного еврея, жить им осталось не так уж и много. А доктор придёт только завтра. Жаль. Но есть матушка. Она в этих делах дока. Как-никак – сестра милосердия.
Вот, господин комендант, как в жизни-то устроено. И красноармейцы, а теперь и евреи. Выходит-то всё по-нашему: спасаемся вместе, приходим на помощь друг другу. Не к тебе, господин майор, они пришли, а ко мне, к православному священнику, за защитой и за помощью. А ты говоришь – не помогать. Это, может, по-вашему, по-немецки. У нас так не принято. У нас по-христиански всё, вот так-то, господин немец!».
– Детишки далеко? – батюшка очнулся, уставился в замолчавшего раввина. – Сам принесёшь или мне помочь?
– Двоих не смогу, у самого уже сил нет. Мне бы помочь, – дрогнувший голос, поникший вид мужчины говорили сами за себя: тощий, с болезненного цвета лицом, он тоже нуждался в помощи.
– Ну, что ж, пошли, – священник поднялся, по-старчески покряхтел, перед тем как сделать первый шаг. – Веди, добрый человек.
Впереди шёл отец Василий с мальчишкой на руках, за ним, еле поспевая, семенил раввин Левин с дочерью, которую перекинул через плечо как куль.
Детей поселил за печкой в доме, отдал полностью на попечение матушки Евфросинии, а мужчине нашёл место с красноармейцами в пристройке.
– Поживи пока здесь, а за ребятишек не беспокойся. Матушка своих вырастила, ни разу к доктору не обращалась. Выходит и твоих. Дети – они и есть дети.
Всю ночь матушка кипятила воду, купала детей в ночевах, делала отвар из коры дуба, поила по капельке, давала другие отвары. К утру им стало легче, уснули.
Вшивую, рваную, грязную одежду сожгла в печи, подобрала оставшуюся от внуков, пересмотрела, подготовила, положила у изголовий.
Отец Василий ворочался на своей половине, не спал. Несколько раз вставал, заглядывал к жене, интересовался.
– Ну, как они, горемычные?
– Слава Богу, отец, слава Богу. Уснули, сон крепкий. А это первый признак, что идут детки на поправку, отец. Слава Богу.
На рассвете всё же сморило, и спал хорошо, без сновидений.
Матушка уже собрала завтрак, отнесла в пристройку, накормила квартирантов, сменила повязку раненому политруку. Приготовила для него одной ей ведомый отвар, напоила.
Сейчас опять колдовала над детишками, когда батюшка проснулся.
– Зайди ко мне, матушка, – он умылся, причесался, облачился в подризник, потом и в ризу, а сейчас сидел за столом.
– Бегу, отец, бегу, – жена выставила на стол завтрак, присела напротив, подперев голову руками.
– Вот что, матушка. Душа моя не на месте.
– Что случилось, батюшка?
– Хотел, было, не говорить тебе, но не могу брать грех на душу. Скажу, а ты уж, матушка, сама решай, рассуди.
– Не томи, отец родной, не томи, – женщина разволновалась, то и дело поправляла платок, с нетерпением уставилась на мужа. – Что есть – то есть, что будет – то будет. На всё воля Божья, говори, я выдержу.
– Я знаю, матушка, что ты женщина крепкая, потому и скажу, – отец Василий отхлебнул чая, облокотился на стол. – Помнишь, на днях меня приглашал комендант?
– Да, батюшка.
– Так вот. За то, что мы помогаем больным красноармейцам, еврейским деткам, лечим, укрываем их, мне, по крайней мере, грозит смерть. Расстрел. А если узнают, что и ты причастна к этому, то и тебе тоже. Немцы – народ серьёзный и страшный, матушка. Они шутить не будут. Вот об этом и предупредил меня немецкий комендант майор Вернер Карл Каспарович.
– Ой! – в испуге старушка зажала рот руками. – Неужто благие деяния наказуемы? Ты не ошибся, отец родной?
Отец Василий встал, прошёлся по хате, матушка осталась сидеть, только крутила головой вслед мужу. Тревога, ужас сквозили во взгляде, но она не спускала глаз с батюшки.
Требовательно мяукал кот, просил поесть, тёрся о ноги хозяина. Сквозь открытую форточку доносилось карканье ворон, чирикали под окном воробьи.
– Что скажешь, матушка Евфросиния? Может, пока не поздно, выпроводить незваных гостей? – сказал и с любопытством ждал ответ.
Лукавил, лукавил отец Василий. Он очень хорошо знал свою супругу матушку Евфросинию, с которой прожили душа в душу огромную жизнь. Знал, что можно было и не спрашивать. Но чувствовал грех в своём молчании, потому и спросил, снял грех с души.
– Ты это кому сказал, отец родной? – батюшка не ожидал той прыти, с какой подскочила к нему матушка.
Уперев руки в бока, смотрела снизу. Глаза сухо блестели, плотно сжатые губы побелели, ноздри подрагивали от негодования.
– Ты хоть сам понял, что сказал? – маленькая, высохшая, она никогда не перечила мужу, а сейчас смешно напирала на высокого грузного отца Василия, размахивая руками. – На мне что, креста нет? Чем прогневила я тебя, батюшка родной, что ты вдруг отделил себя от меня? Иль я нехристь? Иль я дала тебе хоть единый повод за всю нашу совместную жизнь? Иль я была неверна тебе, предавала тебя? Ах ты, негодник! – она уже колотила сухонькими кулачками в могучую грудь мужа, а сама рыдала, захлёбываясь слезами. – Всю жизнь считала нас единым целым, а он к старости вот как! Ах ты, негодник!
И не выдержала, уткнулась в рясу, расплакалась.
– Как Богу будет угодно, так и будет, батюшка. Как будет угодно Богу, а только долг свой христианский мы с тобой выполним вместе, не обессудь, родимый.
Отец Василий прижал матушку, гладил её худенькую костлявую спину, а глаза вдруг повлажнели, и слёзы благодарности и умиления одна за другой потекли по щекам, застревая в бороде.
– Будет, будет тебе, матушка. Прости, за ради Христа, прости. И спасибо тебе огромное, Фросьюшка. Спасибо за всё, – не сказал, а выдохнул. Наклонившись, прижался губами к вылезшей из-под платка седой пряди волос жены.
…Политрук шёл на поправку, раны заживали, затягиваясь розовой просвечивающейся кожицей. Шум и боли в голове исчезли, правая рука уже двигалась, пальцы приобретали подвижность, чувствительность. Хорошие харчи позволяли набираться и сил физических, которые покинули, было, его в том последнем для него бою правее Бобруйска, когда их сапёрная рота наводила переправу через реку Березина.
Карусель немецких бомбардировщиков с рассвета принялись за переправу, которую еле-еле смогли за короткую летнюю ночь навести сапёры. Политрук в числе первых переправился на правый берег и уже оттуда руководил работой подчинённых. Командир и основной состав роты оставались ещё там, то и дело латали разрушенные плети переправы, не прекращали работу даже во время бомбёжек.
Отходили остатки мотострелковой дивизии. Шли из-под Минска, с боями преодолевая каждый километр пути.
Пётр Панкратович Рогов, бывший секретарь партийного бюро колхоза, что под Минском, призван в армию в первые дни войны, и был направлен политруком в сапёрную роту.
Едва-едва успел познакомиться с командиром роты старшим лейтенантом Николаем Никитичем Мурашовым, как дивизия опять оставила старые позиции. Надо было срочно делать новые линии оборонительного рубежа, готовить укрытия для штаба. А в большинстве своём солдаты роты помогали тыловым частям и тащили на себе орудия совместно с артиллеристами, перевозили часть боеприпасов и продовольствия. В роте даже не было ни у кого оружия, за исключением командного состава.
Рота всё дальше и дальше уходила от родного дома, который, судя по обстановке, уже был под немцем. А там молодая жена, двое ребятишек. Как они, что с ними?
Пётр Панкратович помогал солдатам валить сосны, пилил, стоя на коленях, то, перекинув через себя лямку, волочил брёвна по болотистой почве к реке.
Солдаты роты в большинстве своём из среднеазиатских республик, работали на износ, стоя по горло в воде, вязали брёвна, крепили скобами, вгоняли столбы-сваи в речное дно. Во время бомбёжек разбегались, прятались, и тогда политрук был вынужден бегать, собирать их по лесу, сгонять к переправе, заставлять опять и опять лезть в воду чинить очередной раз разрушенную часть настила.
После того налёта последние отходящие части перетащили на руках через переправу две пушки, и наступила тишина.
Командир роты решил, было, переправляться и самим, как к реке выскочили на мотоциклах немцы.
Политрук видел, как расстреливали безоружных солдат, как прыгали в воду и тут же тонули не умеющие плавать подчинённые, как кинулся на пулемёт вооружённый пистолетом ротный Мурашов и тут же рухнул лицом в прибрежный песок.
Потом огонь перекинулся и на этот берег, где находился Рогов с остатками, человек семь, роты.
Немцы уже ехали по сохранившейся переправе сюда, на этот берег, строчили на ходу, а ноги как будто стали ватными, непослушными. Умом понимал, что надо спасаться, бежать в лесную чащу, укрыться за деревьями, а сил подняться не было. Однако в последний момент, когда мотоциклы остановились в метре от берега – дальше не было бревен, Пётр Панкратович как очнулся, бросился к спасительному лесу. Сзади зарокотал пулемёт. Казалось, все пули будут его. Но, видно, Бог миловал, и он успел проскочить открытый участок заболоченной низины, прижался к дереву.
Перевёл дыхание, огляделся вокруг. Тишина, как будто нет и не было стрельбы, не гибли люди, и он не бежал только что, не спасался от пуль, и смерть не преследовала его на этом берегу Березины. Видно было, как возвращались мотоциклисты на тот берег, как запылала облитая бензином переправа. Постоял, поискал глазами хотя бы кого-то из своих. Но нет, лес хранил молчание, лишь чёрный столб дыма рвался вверх над рекой. Решил вернуться к переправе, может, кто-то ещё и остался в живых там?
Пригнувшись, от дерева к дереву, от куста к кусту пробирался к тому месту, где несколько минут назад нужен был роте, армии, стране. А сейчас он вдруг потерял под собою ту опору, то основание, что давало ему силы и право быть нужным, необходимым кому-то, что оправдывало его пребывание на этой войне. Ни свиста снаряда, ни его взрыва он так и не услышал, лишь перед глазами вдруг встала дыбом земля.
Откуда взялись солдатик и девушка, политрук не помнит, хотя и не единожды напрягал память, пытаясь воскресить у себя события того рокового дня. Но дальше столба земли был полный провал памяти.
А потом была боль: страшная, доселе не ведомая боль, от которой нельзя было не спрятаться, не освободиться. Разрывалась голова, мозги то ли не хотели находиться на своём месте, искали выхода, то ли черепная коробка сама решила избавиться от них, но боль была адской, с кругами, с искрами в глазах. Зато правый бок, правую руку не чувствовал совсем: как будто их и не было, а Рогов Пётр Панкратович существовал отдельно от своих частей тела.
– Кто ты? – над собой он видит молодое девичье лицо, но никак не может понять, где он, что с ним? Может, уже в раю, и это ангел? Да и голоса своего не слышит, хотя, кажется, кричит так, что от крика ещё одной болью отдаёт в голове.
– Пришёл в себя? Вот и хорошо, а то я уже боялась, что так и не придёте в сознание, – вот теперь он слышит, что говорит девушка.
Но только не понимает, о ком идёт речь: кто пришёл в себя, кто был без сознания? У него просто болит голова, а так он всё помнит. Ему так кажется, что помнит.
– Азат, – девушка оборачивается куда-то в сторону. – Азат, он пришёл в себя, очнулся, – и её сухих, обветренных губ коснулась довольная улыбка.
Рядом с девичьим лицом вырастает смуглое солдатское: этого красноармейца политрук уже где-то видел. Напрягает память, и о, удача! Вспомнил! Именно с ним Пётр Панкратович пилил последнюю сосну пилой двухручкой, а потом вместе на лямках тащили брёвна к переправе.
И вот только теперь он вспомнил всё: и переправу, и фашистские самолёты, и командира роты, упавшего лицом в прибрежный песок, и столб вздыбившейся земли.
– Ты кто? Где я? – разжать губы и произнести несколько слов оказалось не таким уж простым делом.
– Я? Надя, Надежда Логинова, санинструктор батареи, – девушка говорила, а её светлые длинные волосы шевелились от дуновения ветра, и сама она казалась политруку летящим ангелом. – Наша батарея последней прошла по переправе, и я должна была уйти с ними. А старший лейтенант-сапёр на том берегу попросил посмотреть раненого солдатика. Вот я и задержалась, а тут и немцы на мотоциклах. А дальше вы знаете.
– Что я знаю? – Рогову для восстановления всей картины боя чего-то не хватало, он пытался восстановить недостающие детали с помощью девчонки. – Я тебя не видел среди наших солдат.
– Как вы могли видеть, если я была на том, а вы на этом берегу? – удивилась Надежда. – Это я вас видела, как из пулемёта стреляли, а вы бежали в лес. Ещё молилась, чтобы успели добежать. И вы молодец – добежали.
Во время беседы солдат молча сидел рядом, зажав между ног немецкий автомат.
– А дальше что? Кто ещё остался из роты?
– Никого, – девушка обернулась за помощью к солдату. – Вот он, Азат, и то на этом берегу реки. Я чудом убереглась в воронке от бомбы. Остальные – кто в реке утонул, кого расстреляли. Я думала, вообще никого не останется после мотоциклистов, а тут, слава Богу, вас увидела, как вы возвращаетесь к реке. И тут взрыв.
– Мне помнится, переправу подожгли?
– Да. Подожгли. Но бензин выгорел, и огонь потух: брёвна-то сырые. Вот я и перебралась. Я же плавать не умею, – стыдливо закончила Надя.
Где-то высоко шумели деревья, голова опять стала раскалываться, и политрук в очередной раз то ли потерял сознание, то ли впал в забытьё.
Потом они шли, нет, шли солдат и девушка, а он, политрук сапёрной роты Рогов Пётр Панкратович, лежал на плече своего подчинённого рядового Азата Исманалиева. Автомат и уже пустую медицинскую сумку несла девчонка. В неё, в сумку, они складывали выкопанную на полях картошку, чтобы в укромном месте разжечь маленький костерок, сварить в котелке, добавить туда собранные в лесу грибы, напоить этим отваром раненого, покушать самим и идти дальше.