– Экий ты чумазый, чертенок! А ну, покажи, что умеешь.
Мишка кувырком перевернулся, на руках походил, на листе бумаги корабль изобразил…
– А теперь замри на одной ноге. Сколько можешь простоять?
Замерев на одной ноге, «чертенок» считал про себя: раз, два, три, четыре… До сорока досчитал.
– Молодец! – заметил барин. – Учить – ум точить. По праздникам и воскресным дням будешь у меня жить.
Так он оказался во дворце Демидова. Безмерное любопытство, которым наделен был в немалой степени Михаил, обрело великую пищу. Как не дивиться зеленой зале, в которой ветви плакучих берез покрывали белые стены? Как не дивиться стеклянному потолку в другой зале и пышным веерам, торчавшим во все стороны, – оказалось, сие есть пальмы. А цветам, пылавшим алым, синим, розовым, свисающим с многоэтажных полок? Горшкам со сказочными цветками возле стеклянных загородок, отделявших горящие камины?
Сколько наслушался он разговоров про барина от слуг и лакеев! И не то важно, что дворец его внутри изобиловал золотом и серебром, самородными каменьями уральскими и таинственными каменьями из дальних стран, не то удивляло, что мебель из черного и розового дерева с тончайшей резьбой, даже не то, что полы устланы медвежьими и тигровыми шкурами, а с потолков свешивались клетки с редкими птицами и по залам гуляли обезьяны. И не то даже, что серебряные фонтаны били вином. Непомерно удивляло другое. Слухи о капризах Демидова разносились самые фантастические. Особенно славился барин причудами, они вызывали у челяди оторопь, а у графов и князей слезные обиды и жалобы самой императрице.
Фрейлина Румянцева, как-то оказавшись в Москве, возымела надобность в пяти тысячах рублей. Не любивший сановных лиц Демидов насладился ее униженной просьбой, а потом велел написать расписку чрезвычайного содержания, мол, ежели она через месяц не отдаст те деньги, то пусть все считают ее распутной женщиной. И что же? Гордая аристократка как на грех не смогла в срок вернуть деньги. А Прокопий Акинфиевич, будучи в Дворянском собрании, что сделал? Собрал вокруг себя молодежь и читал ту расписку.
В бытность в Москве австрийского императора устроили парадное гулянье, все пришли в нарядных одеждах, а Демидов, притворясь больным, явился в простой шинели, с суковатой палкой в руке.
Никто не мог отплатить Демидову тем же или унизить вельможу (о, вельможи XVIII века более никогда не появятся на Руси!). Во многом сила его покоилась не просто на деньгах, а на деньгах огромных! Но и щедрость его была исполинской. На собственный счет он учредил коммерческое училище, помогал университету, а всего на разные богоугодные и общественные нужды пожертвовал более полутора миллионов рублей. Не жалел также денег и на свои прихоти.
Миша видел в доме множество каких-то людей: приживалок, нищих, богомолок, странников; похоже, что хозяин не знал их, не желал замечать. Лакеи – что за диво? Шуты какие-то. В красных ливреях, на носу очки, а на ногах! На одной ноге – лапоть и онуча, на другой – туфля французская.
– Чего ты так вырядился? – спросил Миша одного.
– Барин велели.
– А зачем?
– Не зачем, а пуркуа, так велено нам говорить. Заставляет учить по-хранцузски… Лучше б гумно чистить, чем это.
Миша обратил внимание на очки.
– А что это, никак худо глаза твои видят? Очки-то зачем нацепил?
– Это? – Лакей снял с одного уха дужку, очки болтались возле шеи. – А леший его знает, барин нашу образованность хочут показать. – И лакей, вжав голову в плечи, тоненько захохотал. – Тебя тоже станет учить.
Учить? Грамоту Миша уже знал. Французский язык? Вот было бы славно! И в самом деле, к нему приставили мусью. Вскоре, встречаясь с барином, Миша уже резво вскрикивал: «Бонжур, мусье!» – и замирал на пятках.
– Грамоте умеешь? Умеешь. Рисовать будешь. А почерк у тебя чистый? Вот что, нынче напишешь бумагу, крупно, четкими буквами.
– Какую?
– А вот какую! Дочь моя, одна, прочих-то я выдал замуж за дельных людей, заводчиков, а эта хочет дворянина. Так ты напиши: не желает ли кто из дворян взять мою дочь в жены. Понял?
Мишка еле сдержал смех, думал, барин шутит. Однако в тот же день выдали ему текст, хорошую бумагу и к утру велели красиво написать.
– Молодец, Мишка! Славно буквы рисуешь. Будет тебе учитель и по рисованию, только не у нас – в Петербурге.
Барин доводил свои затеи до конца. На ворота дома повесили ту бумагу, и в тот же день какой-то смельчак дворянин прочел оригинальное объявление, явился к хозяину и… был обвенчан с его дочерью. И жила она с ним если не счастливо, то по мечте своей, – а не есть ли это лучшее применение жизненных сил?
Прокопий Акинфиевич не подозревал, что, ублажая все свои желания, даже дикие, он сокращает себе жизнь такими же размерами, как и тогда, когда устраивает пантагрюэлевы пиры. Впрочем, некоторые говаривали, что любимой пищей барина были обыкновенные капустные котлеты.
Только не сохранилось про это никаких документов. Это лишь музейщики и архивисты хотят всему найти документальное свидетельство, а предки наши о том не догадывались и передавали вести легкомысленно – из уст в уста.
Как-то Прокопий Акинфиевич задумал в очередной раз удивить московский люд – в Нескучном саду устроить большое гулянье, бесплатное, с музыкой и представлениями. Открылись ворота сада со всеми его чудесами. Не раз после гуляний ухоженный, обласканный сад превращался в заброшенный пейзаж, с мусором и поломанными диковинными кустами. На сей раз Демидов задумал проучить наглецов и невежд. Призвал к себе Мишку, которому к тому времени уже стукнуло 13 лет.
– Отрок! – торжественно проговорил. – Нынче будем исправлять человеческие нравы. Пришло время использовать твое умение недвижно стоять на одной ноге. Будешь ты купидоном! Дам лук и стрелы. А для полного сходства выкрашу тебя бронзовой краской, ну, конечно, не всего, задницу обвяжем красным кумачом, а на спине вроде как плащ оставим. Смекаешь, об чем речь?
Миша отрицательно покачал головой, не зная, чего ждать от вельможного господина, догадаешься разве?
– Не микитишь? Объясняю: будет у меня в саду большое гулянье. А ты как увидишь, кто цветы рвет или мусор бросает, так пускай стрелу.
– Да ведь стрела больно бьет.
– Не бойсь! Стрелы те не острые. Всё. Иди к красильщику. За завтрашний день он тебя покрасит и укажет место.
Июньский день отгорел, небо развернуло розовые, жемчужные, лиловые крылья заката, и Нескучный сад заполнили москвичи, любопытные до чудачеств Демидова. Из-за деревьев разносилась мелодичная музыка… За кустами скрывались крепостные со скрипочками и флейтами.
Благоухало лето в самой яркой поре. Пестрели невиданные цветы. Большие кусты купены с похожими на ландыши крупными соцветиями соседствовали с каприфолями, из каждого их листа поднимался белый цветок. Ярко пылали золотом солнечники, а за ними лихнисы, или горицвет; дорожки, причудливо извивающиеся, окруженные цветами, уводили в глубину сада. Можно было видеть лилии, которые распускаются только на закате. А какие ароматы витали в воздухе!
Мало того, то тут, то там возникали странные человеческие фигуры. Глядишь, вдали барышня или мужик, а подходишь – обманка – фанерная фигура, да так ловко раскрашенная, как настоящая!
В одном из укромных уголков, окруженный цветущей сиренью, на каменном постаменте стоял обнаженный мальчик, истинный Купидон. На боку колчан со стрелами, в руках лук, а бронзовое тело в плащике; стоял в полной неподвижности.
Прошло полчаса, час; нога, на которой стоял, онемела, и Миша незаметно переменил ноги. Тут появился подвыпивший мужчина, нехорошо выругался, развалился на земле, подмяв под себя японские маки, которыми так дорожил Демидов. Что делать? Стрелять? А вдруг ранит? Миша нацелился и выпустил стрелу так, чтобы она воткнулась в землю рядом с незадачливым гулякой.
Тот обернулся, протер глаза, огляделся кругом. Встал и подошел к купидону. Миша замер. Кажется, даже глаза его окаменели. А вдруг все раскроется, надает ему тумаков мужчина! К счастью, явилось спасение. Оно предстало в виде белой мраморной скульптуры, изображающей то ли Марса, то ли Юпитера. Это был искусно выкрашенный мелом лакей Пронька. Он наклонился, взял ком земли и запустил в подвыпившего гуляку, да еще гаркнул. Гуляка сел, осоловело замотал головой, еще раз оглядел пустую дорожку, так на четвереньках и пустился наутек.
Демидов всем беломраморным «скульптурам» и «купидонам» на другой день поднес по серебряному рублю. Однако Мишка-купидон сильно захворал после того дня. Оттого ли, что голый столько часов стоял на камне, или оттого, что краска, покрывавшая тело, дышать плохо давала, – непонятно. Весь горячий, провалялся он чуть не месяц. Барин навещал больного, звал докторов, травы целебные из своих рук пить давал. И жалел о своей придумке, даже каялся в церкви Ризоположения.
Зато после того как выздоровел отрок, ему еще больше перепадать стало барской любви. Еще бы! Никто не умел так ловко вытачивать из деревяшки кораблики, никто не срисовывал лучше картинки, да и умом остер и языком ловок любимец. К пятнадцати годам у Михаила манеры появились господские. Ручки дочерям хозяйским научился целовать, наклоняя при этом головку и бормоча по-французски комплименты. А выглядел старше своих лет.
Как-то на Пасху хозяин опять решил удивить гостей. Доставлены были устрицы из Парижа, приготовлено мороженое, стол ломился от гусей с яблоками, всевозможных рыб и прочих яств. Гости прогуливались среди роскошных картин, скульптур, в зимнем саду под пальмами. Театр показали не хуже шереметевского; некая девица проскакала по сцене стрекозой, как бы и не касаясь пола. Лакеи в красных ливреях, подпоясанные веревкой, разносили угощенья.
– Ну-ка, Васька, поговори с гостями, как умеешь.
Курносый детина зажмурился.
– Бонжур, мадамы и мусье. Кушайте. Ан, до, труа. Аревуар, – выпалил и удалился.
– Николай Александрович, дорогой гость! – Хозяин занимал Львова, мелкопоместного дворянина, а таких Демидов уважал. – Для тебя я нарочно выписал рожечников. Разве такое в Петербургах увидишь-услышишь? Ты человек культурный, любитель народной музыки, сколько песен, сказывают, уже собрал.
– Собрал, собрал, Прокопий Акинфиевич, люблю наши простонародные песни. Хотел я спросить: отчего это так странно одеты лакеи у вашего сиятельства?
– Какое я тебе сиятельство? – недовольно пробурчал барин. – А ежели тебя интересует, то могу сказать. Оттого мои лакеи таковы, что образ их – это как бы наша Россия в нынешние времена. Мы все наполовину – русские мужики, а на вторую половину – французы или немцы. Что? Хорошо я удумал? – И он захохотал так, что стены задрожали.
– Однако каковы рожечники? – напомнил Львов.
Демидов хлопнул в ладоши, и из-за двери вышло не менее десяти мужиков. У каждого в руках рог или рожок, и каждый рог издавал лишь один звук определенной высоты. Львов поразился нежному, мелодичному звучанию. Даже встал, чтобы лучше всех видеть, и на лице его отразился такой восторг, что стоявший неподалеку Мишка тоже засмотрелся: столь выразительных, искрящихся и умных лиц он еще не видел.
– Браво! Браво! Прокопий Акинфиевич, ай да молодцы!
– В Петербурге разве такое услышите? – вел свое Демидов. – Петербург?! Да там все пиликают на скрипочках да на этих, как их, виолончелях. А у нас на Москве – все наособинку! У нас сад, так конца ему нет, не то что ваш Летний, насквозь просвечивает, мраморов-то боле, чем людей. Что это за гулянье? Москва вроде как тайга или океан, будто не один город, а много. А столица ваша? Фуй! Одна Нева только и хороша.
Прокопий Акинфиевич был прав. Что за город Петербург в сравнении с Москвой? Вытянулся по ранжиру, улицы под нумерами, ни тупиков, ни садов, в которых заблудиться можно. А нравы? В Москве каждый вельможа себе господин, граф-государь, вдали-то от императорского двора. Ему важно не только порядок соблюдать, но и удивить гостя; своих подданных, крепостных и дворовых поразить – тоже радость. Ему надо, чтобы любили его, за это он на любой кураж, на дорогой подарок готов пойти. Иной вельможа и за великие деньги крепостного своего ни за что не отдаст. Зато подойди к нему в удачный час, подари бочонок устриц – и получай вольную. Оттого-то граф Орлов жаловался государыне Екатерине: «Москва и так была сброд самодовольных людей, но по крайней мере род некоторого порядка сохраняла, а теперь все вышло из своего положения».
Вот и Демидов «выходил из своего положения».
Вдруг, осененный некой мыслью, барин поманил к себе Михаила, схватил его за голову и велел пасть на колени перед Львовым.
– Что вы, что вы! – досадливо повел плечом Львов.
– Становись! И расти до этого человека! Николай Александрович, батюшка, поучи моего Мишку! Он парень ловкий, сообразительный. А главное – страсть как рисовать любит! Ему бы там, в Петербурге, преподать несколько уроков. К Левицкому сводить. Пусть поучится. Как, Мишка, хочешь в Петербург?
Парень вытаращил глаза, – как не хотеть?! Он уже смекнул, что Львов этот – человек особенный.
– Благодарю! – выпалил. – Поеду! Поглядеть на столицу – мечтание мое.
– А какая еще у тебя мечта? – склонив голову, мягко спросил Львов.
– Рисовать! Глядеть! Путешествовать!
– Славно, – улыбнулся гость. – Нынче я в Торжок еду, а через месяц-два буду в столице. Приезжай. Найдешь меня в доме либо Бакунина, либо Соймонова…
Демидов, провожая Михаила, уединился с ним.
– Посылаю я тебя не просто так. Одно условие делаю: поучишься – напиши там портрет одного человека. Он из царского двора. Зовут Никита Иванович Панин, важный человек у императрицы. Так вот, надобен мне его портрет, и всенепременно. Дам тебе немного деньжат, поживешь там – и обратно. Понял?.. Но и ты зарабатывай деньги, гроши копи, из них рубли вырастают. Знаешь пословицу? Деньги и мыши исчезают незаметно.
На Васильевском острове в Петербурге
В Петербурге и впрямь все делается по ранжиру, оттого Демидов, верный своему слову, в столицу не езживал. Васильевский остров разделен на прямые, как чертеж, улицы. Вдоль Невы бывший Меншиков дворец, Кунсткамера, Сухопутный шляхетский корпус, а дома – в одинаковом отсчете этажей, да все каменные, еще и разрисованные. Снаружи красота, а заглянешь во двор – беспутица московская, да еще и мрачность. Лестницы широкие, пологие, а кто победнее, тому шагать и шагать по тем лестницам в глубине двора.
По ранжиру живут и именитые люди. Ежели ты тайный советник или генерал, можешь не замечать мелкого служащего. И не придет такому человеку в голову выдавать свою дочь за мелкопоместного дворянина. Но это лишь на первый взгляд советника, а не его дочери… Сколько бывало в столице безранжирных любовных историй! К авантюрам располагал сам туманно-призрачный Петербург. Он словно создан для подобных действий: приливы, набегающие с моря валы, затопляющие набережные и дома. Или светлые, белые ночи, когда одни жаждут любви, а другие смерти… Кажется, к чему долго жить? Может, и впрямь прав человек, сказавший: «Худо умереть рано, а иногда и того хуже жить запоздавши»?
Никакого сверхъестественного фатума, о котором писали поэты, Михаил не встретил. Просто на Васильевском острове постучал в первое попавшееся заведение, меблированные комнаты. Дверь открыла служанка и проводила его к хозяйке.
– Зовут ее Эмма Карловна, сама из себя прямо как есть генеральша.
Эмма Карловна, однако, оказалась прехорошенькой 30-летней дамочкой в платье с оборками, открытой грудью и золотой цепочкой на шее. А волосы! Локоны и кудри, что тебе волны на Неве. И главное, любезна, приветлива и говорлива. Миша сперва растерялся, а потом и глаз не мог отвести от хозяйки. Комнату она ему дала светлую и чистую, с видом на Академию художеств. Вот ведь удача, о которой и не мечтал начинающий рисовальщик!
Мало тех удач. Словоохотливая Эммочка выведала, что желает молодой человек обучаться художествам, всплеснула ручками и воскликнула:
– Сам Бог привел тебя ко мне! Да знаешь ли ты, студиозус, что в доме моем обитает настоящий художник, немец! Уговорю его, вот клянусь, уговорю, и станет он тебя учить. Экий ты, – она потрепала его по волосам, – славный малый! Волосы мягкие, должно, и характер мягкий…
Он смутился, порозовел. Про характер свой ему еще было не все ведомо, только знал, что внутри порой у него что-то загоралось, и он еле-еле с собой справлялся. Да и то, разве в Воспитательном доме или у Демидова позволительно характер проявлять?
Вечером хозяйка познакомила его с немцем-гравером, который делал и миниатюры, и гравюры, и брал заказы. Лицо его показалось Мише плутоватым – нос крючком, подбородок тоже, а на голове волос седых прямо кот наплакал. Однако как не порадоваться такому случаю? Немец показал несколько миниатюр, заметив:
– Много теперь в Пэтерсбурге флиятельных щеловеков, и фсе вольят иметь миниатюр. Пудешь заработать! А за щтудирен пуду я брать с тебя мало-мало деньги.
Показал тонкие кисточки, краски и книгу «Основательное и ясное наставление в миниатюрной живописи, посредством которого можно весьма легко и без учителя обучиться». Миша, прочтя название, заметил: может, и он без учителя обучится?
Немец его предупредил:
– Не надо верить, что есть написан. Глюпость! Я буду учить!
Дни стояли в Петербурге прохладные. Ветер дул не переставая, к тому же лил дождь, так что Миша неотрывно сидел дома, увлекшись миниатюрами. Немец приносил портреты важных персон, Миша подготавливал рисунки, а немец наносил краски тонкими кисточками на прямоугольные либо овальные плашки.
Эмма Карловна садилась рядом и глядела то на рисунок, то на смуглое круглое лицо с ямочкой на подбородке. И, поднимая глаза, Миша встречал ее живой заинтересованный взгляд. Она поила его чаем, сама старательно дула на блюдце, шея и грудь ее розовели, а щеки лоснились от удовольствия. Однако, когда он спросил ее, где живет Левицкий, она замкнулась:
– Откуда мне знать, да и кто это такой?
То был, конечно, обман, потому что Левицкий жил на Васильевском острове, преподавал в Академии художеств, но почему она фыркнула? Подозрительный дом, подозрительные хозяева. Часто бывали тут бедные молодые люди. Неужели они тоже работают на Лохмана? Или учатся? А один тип был определенно из мошенников, да и одет подозрительно: в плаще с капюшоном, из которого торчали усы.
Если бы знать, что ждет москвича у Львовых, не сидел бы столько возле Эммы. Вот он, дом Бакуниных! Статный, нарядный. Как уютно уже в прихожей! А в комнате звучали клавикорды. Четверо девиц нежными голосами выводили песню «Стонет сизый голубочек». Миша долго мялся, прежде чем объяснить, кто он и откуда. Молодые люди летали вокруг девушек, словно пчелы вокруг светоносных цветов.
Что касается самого Николая Александровича Львова, то он – как огонек. Он и тут и там, во всем участвует, непрерывно перемещается. Вот разыгрывает сценку, басню о том, как глупец, изучавший за границей метафизическую философию, падает в яму и, вместо того чтобы выбраться из ямы, предается размышлениям: веревка – вещь какого рода?
А теперь обращается к Михаилу.
– Послушай, ведь ты мастер на все руки. Придумай, как изобразить на сцене гром и молнию!.. А еще пожар! Мы устраиваем свой театр, ставим «Дидону».
– Что? – не растерялся Миша. – Мы делывали так: возьмешь железный лист и колотишь по нему, а в темноте – горящая пакля.
– Так. А это не опасно? – При этом Львов не спускал глаз с очаровательной Машеньки Дьяковой.
– Не смущайтесь, Мишель! – пробегая мимо, шепнула она ему.
Но Михаил чувствовал себя провинциалом. Сидя в уголке, молча наблюдал за всеми, завидуя их легкости, ловкости, смеху. Вот бы так научиться! Все напоминало ему лето, бабочек, стрекоз, пчел, порхающих по цветам. Ему стало так жарко, что вскоре, хотя был счастлив, он раскланялся и ушел.
Возвращался к дому неспешно и не отводил глаз от небосклона, освещенного сине-лиловыми всполохами закатного солнца. Это была картина, сотворенная Творцом Небесным… В голове еще звенели строчки, читанные Львовым: «Вкушаю я приятность мира / И муз щастливейший покой, / Воспой, воспой, любезна лира…» Дальше не помнил… Дома навстречу ему выбежала Эмма и бросилась на шею:
– Где ж так долго пропадал?!
Он молча пил с нею чай, ни словом не обмолвился о чудном вечере. Лохмана, к счастью, не увидел. Однако ночью… Ночью разнеслись странные, нервные звуки, этакая трель дьявола. Вроде и похоже на скрипку, но ее звуки так зловещи! И откуда они? Неужели это играет Лохман, изливая собственную злость – на что?
Утром – еще не встала ни Эмма, ни Михаил, но Лохман уже исчез. А часа через три вернулся и, ткнув пальцем в грудь московского приезжего, заговорил о том, что надо работать, работать… Бормотал что-то, Михаил разобрал лишь слова «любовь» и «кашель». Что он хотел сказать? Что любовь как кашель, ее не скроешь? Или что это детский кашель, который быстро проходит? Но откуда же неслись дикие ночные звуки?
Ах, юность, безрассудная юность, в какие непотребные места заносит тебя! Не тебе ли велено писать портрет Панина? Не ты ли мечтал учиться живописи у Левицкого?
И в один из следующих дней, стряхнув с себя наваждение, Михаил с сердитым лицом распрощался с хозяйкой и отправился к дому Бакуниных. Швейцар впустил его, приняв синий камзол.
В доме опять царила непринужденная атмосфера, смесь звуков клавесина и женских голосов. На этот раз Михаил старался быть ловким, разговорчивым. Хозяйка представила его новому гостю, Капнисту Василию Васильевичу.
То был малоросский помещик, шумный, улыбающийся, он сыпал поговорками и не спускал глаз с Сашеньки, Машиной сестры. За столом Михаил постарался сесть ближе к Ивану Ивановичу Хемницеру. Очень ему понравился этот неловкий, рассеянный, близорукий человек. За столом текла непринужденная беседа, управляли ею Львов и Капнист. Возникла мысль навестить Левицкого. Машенька запрыгала.
– Дмитрий Григорьевич обещался нынче показать новый портрет. Идемте!
Про этого замечательного художника немало говорил еще Демидов. Секретарь императрицы заказал ему парадный портрет Демидова для Воспитательного дома, но только Демидов не пожелал ехать в Санкт-Петербург, пусть Левицкий в Москву сам приезжает. И продиктовал собственные условия: чтобы писался портрет не по классическим канонам, а на фоне цветов, растений и без всяких регалий. Демидов не просто вельможа, он ученый, ботаник, его Нескучный сад ценит сам Паллас. Так что в руках он будет держать… лейку. Вот как отчудил Демидов. Рассказать об этом? Нет, не решился Миша. Пусть сам Левицкий, если захочет.
Когда молодежь выходила из дома Бакуниных, на пороге появился отец семейства, важный сенатор, прокурор Алексей Афанасьевич Дьяков. К времяпрепровождению своих дочерей он относился снисходительно, полагая, что не может быть опасности в архитекторишке Львове или рифмоплете Хемницере. Дочери его не так глупы, полагал он, чтобы видеть в этих вертопрахах женихов. Только не догадывался прокурор, что девушек, имеющих наследство и важного отца, как раз более всего занимает ум молодых людей, быстрая мысль, а о выгодах они и не помышляют.
Левицкий радушно встретил гостей. Он был уже стар, сед, но черные глаза горели молодым огнем. Подвинул кресло Машеньке, познакомился с Капнистом, пожал руку Ивану Ивановичу Хемницеру, Михаилу молча указал глазами на мастерскую: гляди, мол.
Святая святых! Тут были гипсовые и мраморные античные головы, бюсты, дорогие драпировки, красивейшие ткани, бронзовые подсвечники и картины, картины и рисунки. Портреты стариков, детей, женщин – чудо как хороши! А одна девушка, изящная, с цветком в руке, словно летящая, как бы мельком взглянула и бежит дальше! Вот бы скопировать, подумал Михаил.
Разговор зашел о Демидове, о том, как Левицкий завершал его портрет, и до Миши доносился глуховатый голос художника.
– Да, 1773 год знаменательный. Дидро, покидая Россию, сказал, что в России, под 60 градусов широты, блекнут все идеи, цветущие под 40 градусами. Я поехал в Москву, к Демидову, познакомился с вельможей. Ну, не встречал еще подобного! На выезд его сбегалась толпа. Удивить – главная его забота. Между тем умнейший человек, скажу я!.. Так ты, – неожиданно он обратился к Михаилу, – у него живешь?
– Да, – коротко ответил тот, не пускаясь в пояснения.
– А тут где обитаешь?
– Совсем недалеко…
Вдруг раздался восторженный возглас Машеньки, и разговор прервался.
– Вот он, наш Львовинька!
Левицкий одобрительно кивнул, и все столпились вокруг портрета.
– Ах, как славно вы это передали, Дмитрий Григорьевич! – расплылся в улыбке Хемницер.
– Да он будто еще и фразу не договорил! – засмеялся Капнист. – Рот не успел закрыть наш Цицерон!
– И правда! – улыбнулась Маша. – А глаза-то, так и сияют умом!
– Да то не мой ум! – засмеялся Николай Александрович и тут же сочинил экспромт:
Скажите, что умен так Львов изображен?