Что касается наших путешественников, то они появятся в Париже еще раз, возобновят знакомства с художниками – вот тогда-то и окажется записка Виже-Лебрен в руках Хемницера. Впрочем, до встречи ее с Михаилом Богдановым еще не близко…
А пока… Как провели конец того вечера наши друзья Львов и Хемницер? Последний отправился на свидание с мадам.
Львов же широко шагал по красивейшему из городов – Парижу, подгоняемый луной, похожей на серебристое блюдо. Ночь была поэтична и уносила его к Машеньке… Он твердил: «Мне несносен целый свет – Машеньки со мною нет». Вспоминал их последнее свидание на Островах. Солнечные лучи устремлялись за горизонт. Как всегда при человеке, любезном твоему сердцу, лучи казались еще ярче и красочнее. Нежные чувствования затопляли его сердце, а закат навевал, как ни странно, настроение скоротечности жизни. Он размышлял и говорил, говорил, и она не спускала с него восторженных зеленых глаз. Пышные каштановые волосы покрывали ее плечи, оливкового цвета лента стягивала талию, и такая лента была в волосах.
Не удержавшись, он обнял ее и прижал к груди. Она затрепетала в руках его, словно птичка… А потом в который уже раз оба заговорили о будущем.
– Машенька, душа моя, только с тобой одной могу я связать свою жизнь. Если не отдаст мне тебя твой батюшка – уйду в монастырь или порешу жизнь!
– Что ты, Львовинька, желанный мой, – восклицала она. – Да разве можно такое говорить? Ведь и мне без тебя жизни нет. Авось смилостивится когда-нибудь батюшка.
– Когда же? Нет сил ожидать… Богатство твое – помеха, и не надо мне того богатства! Любовь – лучшее из богатств!.. Ах, как несправедливо устроен мир – верно говорят философы.
– Уж не знаю, что говорят твои философы, только и мне батюшкиного богатства не надобно, ежели нет тебя со мною рядом. Не терзай мою душу, лучше пожалей бедную свою Машу.
– Любишь ли ты меня? – спросил он.
– И рада бы не любить, – отвечала она, – да твой пригожий вид, ясный ум да сердце привораживают…
У него уж мелькала мысль о том, чтобы обвенчаться с Машей тайно, но высказать ее он не решился. И опять крепко, словно в отчаянии, обнял ее и стал миловать, приголубливать, и она не противилась… В голове его промелькнули стихи, сочинение, кажется, того вечера:
Воздух кажется светлее,Все милее в тех местах,Вид живее на цветах,Пенье птичек веселееИ приятней шум дождяТам, где Машенька моя…В возвышенном состоянии ума возвращался парижской ночью Николай Александрович в гостиницу, где жили они с Хемницером. Делиться своими чувствами он не собирался, ибо был скрытен, особливо если дело касалось Машеньки. Он знал, что друг его, Иван, тоже влюблен в Машу.
Львов застал Хемницера сидящим посреди комнаты в полной растерянности.
– Что с тобой, Иван?
– Что со мной? – тупо глядя перед собой, повторил тот. – Я сам не знаю… Николаша, как же так? – Близорукие глаза, похоже, наполнились слезами.
– Что именно? – строго спросил Львов.
– Она пригласила меня погулять… Рассказывала, как несчастна в семейной жизни, как бедна… Мне она показалась умной, ведь она читала стихи Торквато Тассо!
– Что ты хочешь сказать, друг мой?
– Мы даже целовались. Я обнимал ее, она сама обнимала меня…
– Да, да, и что же дальше? – Львов был уже в нетерпении.
– Дальше… Господь наказал меня, должно быть, за то, что… я изменил Машеньке.
– Что-о-о!
– Не сердись, Николаша… Когда я вернулся сюда, в кармане не оказалось кошелька с деньгами. Неужели это она?
– А ты думал, она ангел небесный? Поздравляю тебя, наивный баснописец. Немец, а простофиля похуже русских.
Николай Александрович достал табак и раскурил трубку.
Это было незадолго до отъезда их из Парижа: пора, пора домой!
Тебя, любезная, я обожаю!
У сенатора Алексея Афанасьевича Дьякова было пять дочерей. Из них трое уже выходили в свет, а младшенькие еще пребывали в отроческом возрасте.
Все они с нетерпением ждали возвращения из-за границы Львова с Хемницером. Михаил появился в доме Бакуниных в Петербурге как раз в день приезда. Увидав его, Марья Алексеевна радушно пригласила юношу непременно приходить завтра. Он явился, преодолевая робость, и был так радушно встречен, что забыл о ней, попав в компанию этих необыкновенных людей. И уже улыбался, хлопал глазами, не зная, кому отдать предпочтение. Капнисту ли, который, театрально вставая на колени перед сестрами, воодушевленно декламировал: «Тебя, любезная, я обожаю!» Или Хемницеру, честнейшему, наивному, скромному выходцу из немцев? Или Львову с его цицероновым даром преславно говорить и делать, подобно Цезарю, сразу множество дел?
У Львова была неистребимая жажда знаний, которыми он щедро делился. Широко вышагивая по комнате, с увлечением рассказывал о европейских впечатлениях.
– Ах, Рафаэль! Божественный талант! Богоматерь в сокрушенном отчаянье по правую сторону, Мария Магдалина – по левую, а лик у Богоматери таков, что, глядя на нее, так и хочется расплакаться. – Взглянул на Ивана Ивановича и добавил: – Некоторые так и делали. Наш баснописец забыл свое ремесло и предался слезотечению с такой страстью, что пришлось мне достать платок для носа.
– Николя, не надо бы признаваться в том при девицах, – буркнул Хемницер.
Но Львов потешал слушателей. Он продолжал:
– Если Рафаэль – это чудо, то Рубенс, милые сударыни, это, это… Представьте себе: женские фигуры предородные, титьки круглые, фунтов по шесть, фигуры стоят спокойно. Но тела их кажутся падучею болезнью переломлены… Одним словом, Рубенс – фламандская баня, исполненная непристойностями. Там иной сатир сажает себе нимфу, другой ухватил ее за то место, где никакой хватки нет. Если кто хочет полюбоваться на жену Рубенсову, то, несмотря на то, что она вся голая, гляди только на голову. Кажется, что ревнивая кисть ее супруга собрала все пороки женского тела для того, чтобы никто ею не воспользовался.
Девушки смущались, но не могли удержаться от смеха.
– Так ли все, Львовинька? – угомонившись, спросила Маша. – Уж очень вы строги к господину Рубенсу.
– Да если бы вы, милые сударыни, взглянули на те картины, а потом бы посмотрели на себя в зеркало, то уж наверное согласились бы со мной. Вот и Иван не станет со мной спорить, правда? – Он обернулся и совсем по-мальчишечьи подскочил и взлохматил кудрявую густую шевелюру Хемницера.
– Не надо, не надо, они и так у меня непослушные, – запротестовал тот.
– В Париже, – вновь воодушевляясь, продолжал Львов, – одна новость заглушает другую, новая песня – старую. Вспыхнет мода – и как мыльный пузырь тут же лопнет! Французы ко всему горячи и ко всему в то же время равнодушны. Новости мгновенно разносятся по Парижу и мгновенно надоедают. То они хвалят Вольтера, то Дидро, но более всего поклоняются Жан-Жаку Руссо.
– Не говори так, Николаша, – тихо заметил Хемницер. – Руссо – великий человек.
– Иван так мечтал о встрече с Руссо, так жаждал насладиться сим необычайным зрелищем, что просто извел меня: где да где мы его увидим? В конце концов пришлось мне показать на одного гуляющего в Пале-Рояле человека. Вот он, твой Руссо! Я пошутил, то был Строганов, но – что делать?
Толстые губы Хемницера надулись, как у младенца.
– Не шути так, Львовинька.
– Нет, я еще не так пошучу! – Львов уже в который раз пересек комнату. – Сказать? – взглянул на Хемницера, и тот опустил голову. – Скажу! Ибо сие есть урок, который надобен всем. Наш Иван познакомился в одном художественном салоне с… маркизой, – он прыснул в кулак, – и, бросив меня одного, отправился с нею по Парижу. Неведомо, сколько они провели вместе времени и где были, – там что ни улица, то метресса предлагает свои услуги, вы понимаете какие.
– Какие? Не понимаем.
– Нет? Ну ладно, сие неважно. Так вот, наш милый Иван гулял с покорившей его маркизой. Она читала наизусть стихи, и это растрогало нашего пиита. Оказалось, что она несчастна, брошена, одинока, ей не на что жить. Вы догадываетесь, что сделал Иван? Не сердись, что ты надулся? Это ж шутки.
Николай Александрович осмотрел всех и продолжал:
– В парижском салоне мы познакомились с художницей Виже-Лебрен. Прелестная и прелюбопытная, должен сказать, мадам.
– Уже не было ли у вас, Львовинька, с нею амуров? – кокетливо сощурила глаза Маша.
– Нет! Зато она приглашала нас, приезжая в Париж, бывать у нее. Мол, чувствует к русским расположение и даже готова взять в ученики или в помощники.
Три грации стремительно поднялись с дивана. От пышных их юбок на кринолине как бы пронесся ветерок, и они пригласили гостей в столовую.
– Будем говорить о французском театре, музицировать.
Михаил оказался позади других и стал невольным свидетелем, как Львов нежно сжимал руку Машеньки. Значит, у него амуры с Марией Алексеевной? Он, конечно, большой человек, все таланты при нем. Однако как же Иван Иванович? Ведь он тоже влюблен в Машеньку и в то же время до глубины души предан Львову.
Действительно, два друга проехали чуть не всю Европу, но оба думали об оставленной в Петербурге Машеньке. Но никогда не признавались в том друг другу.
Однако, вернувшись домой, Николай Александрович – ему самому это было странно – то и дело ревновал возлюбленную. Ведь Хемницер постоянно жил в Петербурге, а Львову, с десятками его обязанностей, то и дело приходилось разъезжать. В Торжок строить дома, выполнять архитектурные заказы, ехать по делам небогатого своего имения, исполнять задания для Бецкого от самой императрицы. А все знали, что Бецкий ее сын.
Однажды вечером меж двумя пиитами разыгралось соревнование. Сперва Львов прочитал свое стихотворение, а потом – Хемницер.
Вынь сердце, зри, как то страдает,И как горит любовью кровь.Весь дух мой в скорби унывает,И смерть вещает мне любовь…С замиранием сердца автор обратил свой взор к Львову:
– Тебе понравилось мое стихотворение?
– Понравилось ли мне твое стихотворение – это неважно. Лучше спроси у Марьи Алексеевны, понравилось ли ей.
А что же Маша? Ее будто кто толкнул. Не испугавшись грозного Николенькиного взгляда, она заявила, что оба стихотворения хороши. Лицо Хемницера запылало, нос, кажется, сделался еще более курносым, толстые губы выпятились, и он запустил пятерню в копну волос.
Хотела ли она насолить Львовиньке? Злилась ли на то, что он опять собирался куда-то уезжать? Это ему было неизвестно, но Львов тут же покинул комнату, и лицо его не было добрым.
…Как-то утром Михаил, не успев протереть глаза, услыхал за окном знакомые голоса. Выглянул в окно. И увидел экипаж, из него вышел Капнист, «Васька-Пугач – отчаянная голова», и заговорил с Лохманом.
– Здесь живет мастер Лохман?
Эмма с особым оживлением выбежала навстречу гостю и повела его в комнату Лохмана. Что бы это значило? Что у них общего? Несся густой раскатистый бас Капниста:
– Прошу сделать шкафчик и… нарисовать на стенках его этакие вот рисунки, на каждой дверце. Вот тут!
Гость удалился. Михаилу удалось рассмотреть рисунки. На одном была изображена нелепая фигура: неуклюжий человек, курносый, толстогубый, с проволочными кудрями, в спущенных чулках. Да это же карикатура на Хемницера! На втором рисунке – красотка, схватившись за уши, убегает. Да это ж Машенька! Кто задумал подшутить над бедным Иваном Ивановичем? Капнист или Львов? И куда хотят деть тот шкафчик, когда сделает его Лохман?
К вечеру, по трезвом размышлении, Михайло утешил себя тем, что шкафчик тот не может увидеть Хемницер. Должно быть, это шутка, предназначенная только для Маши. Но почему? A-а, кажется, Львов опять уезжает и таким способом решил напоминать Машеньке о себе и Хемницере? Смех – не лучшее ли противоядие амурным чувствам?
А мы, дорогой читатель, не будем пытаться представлять, какие чувства испытала Маша, открыв дверцы шкафчика. Только с того дня она стала необычайно любезна с Хемницером, словно просила прощения за проделку своего возлюбленного. Иван Иванович был так очарован милым обращением Машеньки, что сделал ей предложение!
Шкафчик же Мария Алексеевна велела забросить на чердак, чтобы никто его не видел. Вы предполагаете, что после того Машенька встретила вернувшегося из Твери Львова грозными упреками? Ничуть не бывало! Тем более что Львов, как обнаружилось из чувствительной их беседы, всю дорогу терзаем был раскаянием и сожалением. И встреча случилась горячая.
Разлука лишь усилила любовь, и, естественно, снова зашла речь о «камне преткновения» – о ее отце Алексее Афанасьевиче Дьякове, который не разрешал дочери выходить за Львова. Машенька уже отвергла не одного жениха. Время, по своему обыкновению, не просто текло, а можно сказать, бежало, и Маше – увы! – было далеко за двадцать.
Вернувшись, Николай Львов вновь направил свои стопы к суровому обер-прокурору. И выпалил со свойственной ему прямотой:
– Мы с Машей любим друг друга, наши чувства совпали, позвольте вновь просить руки вашей дочери.
– Только с моими чувствованиями они не совпали, – пробурчал тот. – Сказывай, что поделываешь, чем живешь?
– За прошедшее время я получил повышение по службе. Сделал немало новых архитектурных проектов в Тверской губернии, – с достоинством ответствовал претендент на руку.
Львов мог бы сказать о том, что прошел курс лекций в Академии наук, что знает несколько языков, что сочинил музыкальную кантату на три голоса и целую оперу, что в архитектурных проектах не повторяет чьи-то хвосты, а разрабатывает свой собственный, русский стиль. Но, как человек скромный, он не мог преподать себя в должной мере. И молчал, не без горделивости глядя куда-то в потолок. А может быть, в его взоре читались слова из басни Хемницера: «Глупец – глупец, хоть будь в парче он золотой. А кто умен – умен в рогоже и простой».
– Все едино, как был ты вертопрах, так и остался! – рявкнул тайный советник Дьяков, и Львов выскочил из комнаты, словно укушенный.
Ах, как же в ту ночь заливалась слезами Машенька, как разрывалась душа ее от любви к милому Львовиньке!..
Только… Только нет для любви пределов! Проплывут дни – и немало дней, – прежде чем Львов с помощью Капниста решится на тайный брак. Под покровом ночи, в рождественские дни, когда весь Петербург веселится на балах, сядет Машенька в карету, которой заправлял Михаил, и умчат ее на Галерную, где ее ждал жених, где была договоренность со священником. И брак новых Ромео и Джульетты был освящен церковью, но еще не один год жили они врозь, тайно, не признаваясь в содеянном отцу – тайному советнику.
Вы, наверное, думаете, что все друзья узнали о том венчании! И Хемницер успокоился? Ничуть не бывало! В тайне от всех и от него тоже молодожены держали это событие. Уж если Львов слишком беден для Дьякова, то что говорить о Хемницере? Он не только не имел никакого поместья, но еще и высмеивал в своих баснях чванливых вельмож, жил идеалами Руссо, высоких требований к морали и справедливости. Да еще любил философствовать по поводу неразумного и низменного. Не только был внешне непривлекателен, но к тому же вечно грустен – не везло бедняге во всем.
Чиновником он был весьма исполнительным, но пришло время, и должность его сократили.
…Лохман постояльцу сердито выговорил: «Где ты биль? Доннерветтер! Работать нада, работать!»
Оказывается, он получил заказ собрать бригаду потолочников и спешно расписывать потолки в загородном дворце великого князя Павла.
– Много работ – много денег! Сирая краска, сирая потолок. Рисунки – греческая мифология. Лестница високий, голова кругом, а ты – юнге, зер гут!
В сером камзоле, худой, он ходил по комнате, потирая руки, седые лохмы его развевались, он походил на полупомешанного.
Странный и страшноватый человек был этот молчун Лохман. Столько лет прожил в России, а до сих пор еле-еле говорит по-русски. Но не из-за этого больше молчал, а из-за угрюмого своего нрава. Почти каждый день Михаил теперь ехал с ним в загородный дворец, они работали вместе, и все в молчании. Но ночью нередко брал немец расстроенную скрипку и поверял ей мрачные свои думы. Что связывало их с Эммой?
Не однажды, а раза три видел Михаил стучавшегося к Лохману человека в потертом плаще, капюшоне, надвинутом на глаза, из-под него взблескивал быстрый, подозрительный взгляд и виднелись закрученные вверх усы. Пришелец был явно из иной, потаенной жизни Лохмана. Как-то, уходя, Миша столкнулся с ним в дверях, потом через окно увидел, как оживленно разговаривали все трое: Эмма, пришелец и Лохман. Спросил веселую возлюбленную об этом человеке, она сказала, что видела этого человека впервые. Наврала.
Михаил отчего-то стал опасаться за своего «Франциска». Чаще начал прощупывать подкладку возле правого рукава камзола. Пока монета лежала на месте, слава Богу! Наконец, хорошо подумав, Михаил съехал от Эммы и переселился к Хемницеру. Тем более стало известно, что, лишившись службы в Горном ведомстве, в скором времени Хемницер ожидал новое назначение, возможно, в другом городе, даже другой стране. В то время закончилась Русско-турецкая война, и императрица открывала новые русские представительства в Турции. Решено было открыть консульство в Смирне. Место консула предложили Хемницеру.
Капнист возмущался: «Как он будет там в одиночестве, без друзей?» Львов молчал. Маша чуть не плакала. Но делать нечего. Хемницер с тяжелым сердцем принял новое назначение. Хорошо, что Михаил напросился вместе с ним ехать, хотя бы до Москвы, проводить.
Кибитка, карета – место для бесед
Растроганный поступком Михаила, Хемницер всю дорогу до Москвы старался занимать друга. Как человек образованный, к тому же моралист, он считал своим долгом как можно больше просвещать товарища. Поэтому в пути он то пускался в рассуждения, то читал басни и стихи.
К московской заставе они прибыли на пятый день. Хемницер отправился по делам, а Михаил – к своему покровителю Прокопию Акинфиевичу.
Демидов позировал скульптору, который лепил его бюст. Это был француз Доминик Рашетт, приехавший несколько лет назад в Россию, и она стала для него второй родиной.
Увидав Михаила, Демидов приветливо улыбнулся.
– Да ты, брат, никак еще больше вырос! Экая верста коломенская!.. Не удрал с моим «Франциском»? Молодец!
– О, батенька!
Михаил завернул рукав камзола.
– Вот он, целенький! Тут все мое будущее.
– Не в одних деньгах счастье, Миша. Душу свою надобно беречь. Руки-ноги срастутся, а душу переломишь – не сживется. И жить надобно по совести, никого не бояться. Совесть, она хоть и без зубов, но загрызет.
Михаил рассказал о петербургских новостях, о кружке Львова, Капниста, Державина, об отъезде Хемницера в Турцию.
– И ты его провожаешь? Так отчего бы тебе, братец, далее с ним не пуститься в путь? Он до Черного моря, а ты далее, в Европу! Язык-то не забыл французский, по-итальянски малость я тоже тебя учил. Поглядим, что там изваял Жак? – он скинул с бюста ткань. – Глянь, а? Вот и ты тоже так учись.
Михаил не мог отвести глаз от скульптуры. Какое выразительное лицо, какие умные глаза и… хитроватая улыбка!
– А еще, Михаил, запомни, жить надо весело, не кручиниться. Потому как от кручины заводятся тараканы и болезни, даже бывает помешательство разума. У тебя, конечно, к православной крови примешалось что-то южное, однако и моя частица души в тебе содержится. Иди, Мишка! Я еще занят тут.
…Спустя три дня путешественники сидели в карете и вновь вели долгие беседы, наслаждаясь дружеством.
– Дружба – это блаженство, которое слетает к нам с небес, особливо для столь одиноких и тихих людей, как мы с тобой, Мишель! – разглагольствовал Хемницер.
Иван Иванович повеселел и был неутомим в своих откровениях. Кому еще он мог рассказать о своих чувствах к Машеньке? О том, как разрывается его сердце меж нею и Львовым.
– Ах, Николай Александрович как умен! Обхождение его имеет что-то пленительное, разум украшен столькими приятностями! Как действует он на друзей своих! А вкус его выше всех!
Но в сердце Хемницера царила Машенька. Он так и не узнал, что друзья его втайне обвенчались. Михаил об этом не проронил ни слова.
– Я понимаю: не пара я ей, предпочтет она Львовиньку, однако я предан им обоим. Мишель, перед отъездом подготовил я книгу стихов и басен и посвятил ее Марии Алексеевне. Знаешь, боялся, не оскорбит ли книга ее вкуса и красоты. И вместо фамилии своей на обложке поставил буквы N.N. O, я ее боготворю!
Михаилу вспомнилась история со шкафчиком, и стало почему-то стыдно, – еще одна его тайна перед другом. От сердечных изъяснений Хемницер с легкостью переходил к стихам и басням, читал по-французски Лафонтена, по-немецки Геллерта, Сумарокова по-русски.
– В басне «Орел и пчела» не мог я не похвалить пчелу, собирающую нектар. Она без всякого шума трудится. Вспомни, Мишель, как много болтают в наших светских салонах, жужжат, а меда нет.
Как не почитать любимые вирши Державина, Львова, свои собственные? И как громогласно звучал голос Хемницера! Благо никто, кроме птиц пролетающих да ямщика, не слышал. Как не поучить морали друга?
Кто правду говорит – злодеев наживаетИ, за порок браня, сам браненым бывает.Кто, говорят, ему такое право дал,Чтоб он сатирою своею нас марал?..Да, скромный пиит был подобен трудолюбивой пчеле. А еще он мечтал о семейном счастье. Даже посвятил картине одного французского художника стихи:
Семейством счастливым представлен муж с женой,Плывущие с детьми на лодочке однойТакой рекой,Где камней и мелей премножество встречают,Которы трудности сей жизни представляют.Строки дышали тайной мечтой старого холостяка о счастливой семье, идеале умеренности, терпения, добродетели.
– Поедешь в Европу, гляди, как живописцы располагают темные и светлые краски, учись. Если первое начертание лица дурно, то, сколько бы живописец потом черт хороших ни положил, лицо все будет не то. А еще полезно для обдумывания самого себя вести дневник, зарисовывать, записывать.
Как же не рассказать молодому другу про скандальную парижскую историю с мадам Кессель, ведь и Миша может попасть на такую удочку.
– Она читала мне Торквато Тассо! Ты понимаешь? Часто ли встретишь такую умную девицу, как же мог я не поверить ей? – сокрушался он и продолжал: – Слезы так и катились из ее глаз, а что потом?.. Все денежки из моего кошелька перекочевали в ее. Даже продал я серебряные пряжки на выживание. Ох эти француженки – опасный народ! Лучше вообще подальше от женщин держаться, – вразумлял он друга.
* * *Лошади несли и несли их на юг, туда, где немногое время назад шла Русско-турецкая война. В 1774 году подписан Кючук-Кайнарджийский мир, по которому Турция признавала частичную независимость Крыма, присоединение к России Молдавии и Валахии.
Не оттого ли наши путники не обошлись без политики? С почтением отзывались о фельдмаршалах. Хемницер рассказывал о Румянцеве, как хотел тот поднести к стопам императрицы знамя хана Гирея, но солдаты разорвали знамя на памятные куски. Как Румянцев удивлялся турецким обычаям: вместо того чтобы проникать в замысел неприятеля, турки гадали на счастливые и несчастливые дни, которые определяли астрологи, верили, что в определенные дни русские пушки стреляют сами собой.
От Державина Хемницер слышал и такой рассказ о Румянцеве. Зайдя в шатер майора, застал его в халате и колпаке, но не стал отчитывать, а повел сначала по лагерю, беседуя о пустяках, а потом в свой шатер к генералам в полной форме и угощал там чаем – это в халате-то! Тихий старичок Румянцев преподнес урок офицеру.
Пейзаж обрел приметы южных мест. На смену соснам и елям зеленели яблони, вишни, запахло дымком, появились местные жители: татары, цыгане, евреи, армяне. Последний постоялый двор, где они ночевали, напоминал разноязыкий Вавилон; избу слабо освещала одна-единственная лампада. Впереди был Херсонес!
Херсонес. Черное море. За ним Турция. Значит, скоро расставаться? Хемницер запечалился даже в те дни, пока они жили у наместника Херсонеса, Ганнибала.
Как-то ранним утром Михаил вышел один погулять в степь. Никогда не видел он такого огромного неба, такой чистой голубизны. А какая степь! Бывая в одиночестве, впечатления от природы чувствовал он ярче. Очарованный безбрежностью неба, стройностью редких тополей, степными запахами, он застыл. И чудилось ему, что все это – знакомо и таинственно. Но почему? Он же никогда не бывал в таких местах.
В небо вдруг взлетела огромная стая птиц. Черной тучей повисла над его головой, замерла, а через минуту-две так же внезапно, как возникла, рассыпалась. И снова – голубизна и бездонность.
Вдруг на дороге появился человек в белом балахоне и черной шапочке. Он приблизился, поднял руку. Покоряясь его воле, Мишель протянул ему руку. В странной одежде человек заговорил негромко и таинственно:
– Остерегайся, человек! Участь твоя может быть печальна. У тебя нет ни отца, ни матери, а родина твоя далеко отсюда. Я вижу твое прошлое, будущее. Ты будешь всегда одинок. Более всего жаждешь ты домашнего очага, но у тебя его нет и не будет. А человека, с которым ты вскоре расстанешься, ждет беда… Далеко идет твой путь, многое откроется тебе, но самое трудное – открыть себя. Будешь ты люб женщинам, а они – как деревья в лесу. Дерево, женщину руби по себе! А ум свой держи в напряжении…